Текст книги "Любовь и ненависть"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
– При смерти, можно сказать, – подтвердила она и затем
спросила как-то очень просто: – А вы, часом, не родственник
ихний? Или зять, может?
– Зять?.. Нет, не зять, – машинально обронил я.
– Значит, просто знакомый. Он ведь, отец-то ее, тоже
здесь служил долгое время, потому вы знать должны.
– Да, именно. Я у него служил... – Я взял ее ведро с
грибами, спросил настойчиво, в поселок ли она идет, и
попросил рассказать об Ирине.
Она, конечно, догадалась, сказала с озорцой:
– А глаза, ей-богу, ваши на той карточке...
Мы пошли по тропке к поселку. И спутница моя
рассказывала об Ирине.
– Машенька моя воспалением легких болела – в Завирухе
лежала. Ну, потом поправилась, выписали ее. Забрала я ее из
больницы уже домой ехать, а рейсового нет, запаздывает.
Маше четыре годика было, слабенькая после болезни. Сидим
мы на причале, ждем. А чего ждать? Жди, кажут, у моря
погоды. А тут Игнат Ульянович Сигеев со своим катером в
нашу сторону идет. Я говорю: "Может, возьмете с девочкой?"
Кабы одна, можно и подождать бы. Ну, взял он без слов.
Добрая душа у человека. Забрались мы в его каюту. Уложила я
Машу. И еще с нами женщина едет. Красивая, а глаза
печальные, с синими кругами и будто заплаканные. Сначала
молчали, а потом разговорились. Она врач, оказывается,
Арина Дмитриевна. Расспросила, почему в Завируху ребенка
возили, разве у самих нет больницы? А я ей говорю, больница-
то есть, да врача нет, уехала в отпуск и больше не вернулась.
Обещают нового прислать, да все не находят желающих ехать
в такую даль да в холод – на край света, можно сказать. Тут
серьезный человек нужен, самостоятельный, а не какая-нибудь
вертихвостка. Это я все ей, значит, говорю. Рассказала я ей и о
наших переселенцах, как мы сюда приехали да как нам не
понравилось поначалу. Правду рассказала. А тут и Игнат
Ульянович к нам спустился – это ж его каюта была. Прилег
отдохнуть за синей занавеской в своей конуре. Только не
спалось ему. Заговорил с нами. "Что ж это вы, доктор, недолго
в наших краях задержались?" Это он Арину Дмитриевну
спросил. А она покраснела, на меня поглядела смущенно.
Может, оттого, что я ей про вертихвостку так сказала. "А откуда,
– говорит, – вы знаете, что я доктор?" Нашла, о чем
спрашивать, когда Сигеев все на свете знает. Это он только с
виду такой тихоня. Ну, значит, и с ним разговорились. Игнат-то
Ульянович возьми ей да и предложи: "Оставайтесь, – говорит, -
Арина Дмитриевна, у нас на Севере. Люди здесь хорошие,
моряки, да поморы, да новоселы. А вы тоже морячка, душа у
вас морская. А врачи нам очень нужны". Я тоже стала ее
упрашивать. Уговорили. Сошла она в Оленцах, у нас
остановилась – мы ей одну комнату выделили, так она и жила у
нас. Врачом работала. Всем очень нравилась – сердечная
такая, внимательная, душевная. Таких, наверно, на свете
немного.
Она замолчала, подходя к крутому спуску: здесь надо
было сходить вниз по камням. Я спускался первым: камни
были влажные и скользкие, откуда-то просачивалась вода.
Оленцы лежали внизу перед нами: их кубики-домики
толпились у бухты, сверкающей гладкой поверхностью,
несмотря на шторм на море. Нет, это был в самом деле
чудесный внутренний рейд, к сожалению, небольших
размеров.
– Как ваша фамилия? – спросила меня женщина, когда
мы спустились в поселок.
– Ясенев. А что?
– Ясенев... Нет, не слыхала. Ничего не говорила Арина
Дмитриевна. А звать как?
– Андрей, – ответил я послушно, как школьник на уроке.
– Андрей... – вдумчиво повторила она. – Кажется, в
тетради есть ваше имя. Определенно есть, упоминается.
И снова меня охватило волнение:
– В тетради?.. Что за тетрадь?
– Да так, – уклончиво ответила женщина, должно быть
жалея, что открыла постороннему чужую тайну.
– Нет, вы, пожалуйста, говорите, – настойчиво попросил я.
– Меня это... – Я хотел сказать "интересует", но сказал
"касается". – Ирина Дмитриевна мой друг. Мы с ней с детства
знакомы. И фотография у ней – это моя. На Балтике
фотографировались – давным-давно.
– Насчет фотографии я сразу догадалась. По глазам. Все
изменилось, а глаза вот как две капли... – продолжала она
говорить, подходя к своему дому. – Когда уезжала Арина
Дмитриевна, часть вещей, какие тяжелые, у нас оставила. И
тетрадь эту. Забыла, наверно. Все по ночам записывала про
свою жизнь. А теперь письмо прислала, пишет, чтоб тетрадь
эту выслали ей в Ленинград и чтоб обязательно в ценной
посылке: "Ничего другого не надо, а тетрадь вышлите". Я,
грешная, прочитала. Захар, это муж мой, говорит: "Не смей,
нехорошо это", а я так думаю – что ж тут плохого? Я, может, и
не стала бы читать, только случайно увидела на одной
страничке свою фамилию. Каждому интересно, что про тебя
другие пишут. Очень интересно: все равно что в книжке. Там и
про Михаила Петровича, и про Дубавина, и про лейтенанта. И
про вас тоже.
Мы остановились у зеленого сборного домика. Женщина
– теперь я знал, что ее зовут Лидой, – сказала: "Вот я и дома".
И уже готова была пожелать мне счастливого пути. Но я
попросил разрешения зайти в дом". В сенях нам встретилась
светловолосая чумазая девчушка с подстерегающими,
темными, как бусинки, глазками, торопливо и несмело сказала:
"Здрасьте", вернее, обронила слово и тут же полезла в ведро
за грибами.
– Это наша Машенька, – представила мать девчушку.
Хозяйка проводила меня в квадратную с одним окном
комнату. Пояснила:
– Здесь вот и жила Арина Дмитриевна. Мы ничего не
переставляем, все думаем, что вернется.
Обставлена комната была скромно: никелированная
кровать – мечта и роскошь прошлых времен, на стене у кровати
вместо коврика шкура росомахи. Столик маленький,
конторский. Угол стены у самой двери отведен под гардероб,
который заменяла драпировка на металлических кольцах,
нанизанных на металлическую дугу, прикрепленную двумя
концами к стене. Две книги на окне и журнал "Нева". Здесь
жила Ирина. Казалось, приди я минутой раньше – и мог бы
застать ее здесь.
– Вы отослали тетрадь Ирине Дмитриевне? – спросил я
хозяйку.
– Нет, не отослала. Так получилось... – начала было она.
– Вы мне покажите, пожалуйста, будьте так добры,
тетрадь ее, – заговорил я как можно любезнее, почти
умоляюще. – Я здесь при вас же посмотрю ее.
– Нет у меня тетради, – вполне искренне ответила
женщина.
– Как нет?.. Где ж она?
– У Игната Ульяновича. Попросил почитать и не
возвращает. Я говорю, послать надо. А он говорит, сам
вышлет. Разве можно так: брал на минутку и не отдает.
Я поблагодарил хозяйку и поспешил на розыски Сигеева.
Игнат Ульянович не скоро вернулся домой: он был на
причале, где разгружали свежий улов. Лишь часа через три я
сидел у него на квартире в трехкомнатном доме, где он жил со
своим заместителем. Обстановка холостяцкого общежития
чувствовалась во всем. Видно, и хозяева не часто здесь
обитали. На столе в комнате Сигеева я увидел портрет Ирины,
переснятый и увеличенный с фотографии, подаренной в свое
время мне. Сигеев попросил ее тогда у меня на время, да так и
не вернул.
– А ведь ты мой должник, – сказал я, кивая на
фотографию.
– Виноват. Прошу извинить, – искренне смутился Сигеев
и даже покраснел. – Я давно приготовил для вас, только никак
не случалось передать. Хотел даже по почте послать, да
боялся – затеряется еще.
Из ящика письменного стола он достал старенькую,
давнюю фотографию улыбающейся Ирины с надписью на
обороте: "Милый Андрюша, будь счастлив!" – и сказал, подавая
ее мне:
– Вот видите – в цельности и сохранности возвращаю. А
за опоздание извините.
– За просрочку полагаются проценты, – сказал я шутя. -
Но я, так и быть, великодушно прощу, если ты окажешь мне
маленькую услугу.
Он насторожился, почти прошептал:
– Пожалуйста, я готов.
– Мне нужна тетрадь Ирины.
Я сказал это очень спокойно, и в то же время получилось
как-то строго официально. Лицо его побледнело, в глазах
пробежали искорки растерянности. Он спросил очень тихо:
– Она вам писала?
– Она ее ждет, – так же твердо и коротко ответил я.
– Я обязательно вышлю, завтра же...
– Зачем, теперь это сделаю я сам. Я обязан это сделать.
– Понимаю, – послушно согласился Сигеев. – Конечно,
пошлите лучше вы.
Он был убежден, что я выполняю просьбу Ирины.
Поэтому быстро открыл ключом свой чемодан и достал оттуда
толстую, столистовую, в синем коленкоровом переплете
тетрадь. Подавая ее мне, Сигеев спросил:
– Что пишет?.. Не вернется?..
Я смотрел в его грустные, необычно блестевшие
влажные глаза и отвечал, стараясь держаться уже принятой
мной неопределенности:
– Трудно сказать.
– А Дмитрий Федорович? Ему не лучше?
– Сердце, друг мой, это дело серьезное.
У меня никогда не болело сердце, и я не имею понятия,
что это за болезнь. Очевидно, и Сигеев не жалуется на сердце:
видно было по его глазам, что моя неопределенная фраза
произвела на него должное впечатление. Мы оба помолчали.
Затем он предложил водки – погреться, но тут же уточнил, что
предпочитает сухие вина.
– Лучше чаю, – ответил я. – И знаете – нашего, флотского.
Он поставил чай и все-таки принес бутылку шампанского.
Я поднял удивленные глаза. А он пояснил:
– За здоровье Дмитрия Федоровича и Арины...
Дмитриевны.
Как тут не выпить. Пили из граненых стаканов,
закусывали копченым палтусом. Хотя ни пить, ни есть не
хотелось. Сигеев сидел в задумчивом отрешении, какой-то
тихий и насквозь ясный. И, глядя то на фотографию, то на
тетрадь Ирины, говорил одно и то же:
– Хорошая она. Чудесный человек.
Других слов у него не было. Я спросил его прямо и
откровенно:
– Ты ее любил?
– Ее многие любили. А она любит одного, – ответил он
глухо и поглядел на меня тяжелым, бездумным, скорее,
отсутствующим взглядом.
– Кто он, этот счастливец? Ты знаешь? -
полюбопытствовал я.
– Андрей Ясенев, – так же глухо и серьезно ответил
Сигеев.
– Да ты шутишь! Откуда тебе это известно?
– Она мне сама сказала.
– Ирина? Тебе?! Когда это было? Расскажи!
Он вдруг поднялся, поглядел на меня добрыми
открытыми глазами и сказал, перейдя на "ты":
– Не надо, Андрей Платонович, не проси. Я плохой
рассказчик. – И, бросив медленный взгляд на тетрадь Ирины,
добавил: – Там все написано.
Теперь мне хотелось как можно скорей прочитать эту
тетрадь. Я чувствовал прилив крови, лицо мое горело. Весь
охваченный нетерпением, я торопился проститься, но Сигеев
задержал меня вопросом:
– Когда вы от нее получили последнее письмо?
Меня обожгло: зачем он это спросил? Почему я не ушел
минуту назад, а дождался именно этого вопроса? Теперь
изволь отвечать.
– Честно говоря, я никогда не получал от нее писем.
Пришлось рассказать все, как было, начиная со встречи с
Лидой – Ирининой хозяйкой – на берегу моря. Я думал, что
Сигеев возмутится. Но он выслушал меня спокойно и даже
заметил:
– Ну да все равно, это даже лучше будет, если тетрадь
вы перешлете. Она очень обрадуется.
– А тебе она писала? – в свою очередь поинтересовался
я.
– Только одно письмо. Там, между прочим, и о вас есть
слова.Сигеев казался каким-то нарочито медлительным,
пассивным и равнодушным, – во всяком случае, такими были
его движения, и взгляд, и голос. Лишь руки не подчинялись
этому кажущемуся спокойствию: они были суетливы,
беспокойны. И нечто мечущееся, лихорадочное жило в каждом
пальце. Я наблюдал, как торопливо и неуверенно достали эти
дрожащие пальцы из внутреннего кармана уже сильно
потрепанный конверт, а из него – письмо, тоже довольно
помятое, зачитанное.
– Вот послушай, – говорил Сигеев, пробегая глазами по
хорошо знакомым, наизусть заученным строкам: – "Я не могу,
Игнат Ульянович, причинить вам душевные страдания, боль...
не имею права. Вам нужно настоящее счастье, а я не могу Вам
дать его. Знаете, у Сергея Есенина есть строки: "Кто любил,
любить уже не сможет, кто сгорел, того не подожжешь". Я
любила одного человека, любила его даже тогда, когда сама
не знала, что люблю. Я люблю его и сейчас... и знаю, что
принесла ему много страданий".
– Почему ты думаешь, что это обо мне? – как-то нечаянно
вырвалось у меня.
– А ты слушай дальше: "Но судьба не свела нас с ним: я
вышла замуж за другого. У нас не было счастья, настоящего.
Лишь теперь я поняла, что в нашей семейной жизни при
изобилии всего прочего не хватало лишь одного – большой
любви. Так долго быть не могло. Мы разошлись. Человека, с
которым я прожила более двух лет и которого как будто
любила – так мне тогда казалось, – я забыла без труда. А тот,
другой, такой робкий, нескладный, по какой-то сильный,
настоящий, он всегда во мне. В последний раз я видела его
два года назад. Он, кажется, счастлив. У него тогда была
невеста, теперь может быть, она стала его женой. Я никогда ее
не видела. Я рада за него. С меня и этого достаточно. В свое
время я его очень обидела..."
Он сделал паузу, пробегая глазами какие-то строки, а я
уже не мог больше ни слушать его, ни говорить. В голове
шумело и стучало. Я поспешил уйти к себе на корабль. В моих
руках была тетрадь человека, который теперь стал для меня
дороже, ближе всех на свете. И точно не тетрадь, а сама
Ирина незримо вошла в мою корабельную каюту.
Записки Ирины я прочитал залпом, не переводя дыхания.
Вот они.
Глава седьмая
ЗАПИСКИ ИРИНЫ ПРЯХИНОЙ
Мой милый, мои хороший друг!
Мне немножко тяжело и немножко одиноко. И то и другое
скоро кончится. А пока... Я много думаю о тебе. Часто
разговариваю с тобой мысленно. Я эти строки начинаю в
трудный для меня год, самый трудный, какой только может
быть у человека. В январе я потеряла дочь, маленькое,
крохотное, беззащитное существо. Она скончалась на
операционном столе: у нее был гнойный аппендицит. Я,
молодой врач, не могла спасти своего ребенка. Это безумство.
Мне казалось, что я сойду с ума. Я уехала на два месяца в
Ленинград к маме. Хотела забыться, прийти в себя. Но верно
говорят – беда не ходит в одиночку. Непрочная наша семья
начала рушиться уже неотвратимо с той поры, как умерла
дочь. Ты знаешь Марата. Не было у меня с ним счастья. Я
даже задавала себе страшный и, быть может, нелепый вопрос:
а есть ли оно вообще, семейное счастье? Тогда я думала о
тебе. И ты отвечал мне, как всегда, спокойно, уверенно: есть!..
Мне было стыдно, неловко и обидно за себя, за свое
малодушие, за неудавшуюся жизнь, за все ошибки, которые я
совершила.
Мы мало с тобой виделись. Но мне кажется, я очень
хорошо знаю тебя. Я узнала тебя больше всего в тот никогда
не забываемый ленинградский весенний день, который мы
провели вместе. Именно тогда во мне родилось к тебе то, что
потом, со временем, стало главным для меня.
В жизни я делала много всяких глупостей. Отец меня
упрекал в легкомыслии. Что ж, может, действительно я
легкомысленная девчонка. Может, это моя очередная глупость.
Будь что будет. А я решила еще раз испытать свою судьбу -
осталась в Оленцах.
Оленцы! Небольшой рыбацкий поселок на краю света.
Действительно край земли, каким я представляла его в
детстве, – обрывистый, голый, каменный берег, нелюдимый и
неприветливый, а дальше море – холодное, свирепое, а где-то
за горизонтом – Северный полюс. Оленцы! Никогда я о вас не
думала, не мечтала, не снились вы мне. И вот я увидала вас.
Вы такие же хмурые и суровые, как вся здешняя природа. Но
кто знает, какое место займете вы в моей судьбе, далекие,
мало кому ведомые, даже на карте не обозначенные Оленцы.
Не море, не скалы, не скупая и неприветливая природа
удивили меня, а люди, живущие здесь. Простые и хорошие
люди, такие, как хозяйка моя Лида и ее муж Захар Плугов.
Приняли они меня, как родную, просто, сердечно, с такой
искренней теплотой, как никогда не принимали меня в доме
моей бывшей "высококультурной" свекрови.
Только сейчас здесь, на Севере, я поняла, что такое
жизнь. И людей по-настоящему увидела.
Да, я раньше о многом или не знала, или знала
понаслышке. Слышала, что есть сушеный лук, сушеная
капуста, сушеная свекла, даже сушеная картошка. И думала:
как забавно – зачем сушеная? Для разнообразия? Теперь я
поняла зачем: свежие овощи здесь деликатес, потому что
доставить их сюда не так просто. Надо признаться – невкусно
все сушеное, особенно картошка. Но люди привыкают, едят,
потому что другой нет.
Человек может привыкнуть ко всему и довольствоваться
тем, что есть. Человек все может. Я с интересом, неведомым
мне раньше, присматриваюсь к людям, окружающим меня. Я
хочу знать, как и почему они оказались здесь, на краю суровой
земли, где так трудно жить из-за условий, созданных природой.
Может быть, таким образом я хочу взвесить и оцепить свой
поступок – решение остаться здесь врачом.
Я не умела жить, я хочу поучиться. Учиться никогда не
поздно – эту простую мудрость мы любим повторять, но не так
охотно и часто следуем ей. Учиться надо не только на
собственных и чужих ошибках – их у нас достаточно: учиться
надо на хороших примерах. Вот почему я с такой пристальной
жадностью смотрю на людей, точно прошу их – научите. Я
смотрю на людей внимательно и, сама того не желая,
сравниваю их с теми, кого я знала, – чаще всего с тобой, с
Маратом и с Зоей.
И удивительно, до чего разные люди – будь то хорошие
или плохие. Добро и зло неодинаковы. Я живу среди людей, к
счастью, в большинстве своем очень хороших, добрых и
сильных. О них я и хочу рассказать себе самой.
Лида и Захар родились в одной деревне, знали друг
друга с самого детства, с тех самых пор, как помнят себя.
Вместе учились в школе, вместе пережили тяжелые годы
фашистской оккупации. Они были подростками, когда
кончилась война. Рано поженились, в двадцать лет Лида стала
матерью. Сейчас ей двадцать четыре, Захар двумя годами
старше. Я спрашивала Лиду:
– Очень трудно здесь жить?
– Зимой трудно, – отвечала Лида. – Темнота действует на
нервы, и спать все время хочется. Темно и темно. И днем
темно и ночью темно.
– Так уж и темно: а электричество на что? – сказал Захар.
– Вы ее не очень слушайте, Арина Дмитриевна, она наговорит
вам разных страхов-ужасов с три короба. Это когда без дела
сидишь, тогда и спать хочется, и ночь долгой кажется, и всякая
там всячина. А на работе обо всем на свете забываешь.
Работа от всех бед человека спасает. Это от безделья всякие
глупости в голову лезут, когда не знаешь, куда себя деть.
– А ты почем знаешь? Ай часто бездельничать
приходилось? – спросила Лида.
– Часто не часто, а выпадало. Зимой в колхозе, когда лес
не вывозили, что делали? Баклуши били, самогон пили.
Словом, я так вам скажу: когда у человека есть любимое дело -
ему ни черта не страшно.
– Будто ты рыбаком на свет родился, – поддела его Лида
дружески.
– Вот на земле родился, а полюбил море, да еще как
полюбил. Вы знаете, Арина Дмитриевна, до чего оно свирепо
бывает, когда разгуляется ветрило. Только держись. Вот вы
говорите: когда от Завирухи до Оленцов шли, сильно качало,
ну, словом, порядком.
– Ой, не говори, вповалку лежали, – подтвердила Лида.
– А нешто это шторм был? От силы четыре балла. А вы
представьте себе в два раза больше – восемь баллов, когда
все, как в колесе, вертится – не поймешь, небо над тобой или
море. Тут хотел бы полежать распластавшись, а приходится на
ногах стоять и дело делать. Вот тогда себя настоящим
человеком чувствуешь, словно сильней тебя никого на свете
нет. Вы представляете – случалось так, что двое суток
болтались в море попусту – ну ни одной рыбешки! Уже хотели
было возвращаться – тем паче что волна разыгралась не на
шутку. И тут видим – стая чаек. Ну, значит, неспроста они
уцепились, – значит, богатую добычу поймали. Мы сразу туда.
И не ошиблись – большущий косяк сельди, понимаете, не
трески, а сельди. Она не часто сюда подходит. А тут черным-
черно. На взлете волны так прямо серебром переливается.
Траулер наш, как пустую бочку, во все стороны швыряет, то
вверх поднимет, то со всего размаху бросит вниз. Капитан
кричит: "Держись, ребята, такой случай нам никак нельзя
упустить! Тут уж не до шторма – был бы улов". Ну и поработали
мы тогда – никогда в жизни мне ни до того, ни после не
приходилось так работать. Все тело стальным сделалось. Я до
сих пор удивляюсь: и откуда столько силы враз появилось.
Улов был самый большой за последние пять лет. А как
работали! Красиво, ух, как красиво! Вот бы картину такую
нарисовать.
Вот он, оказывается, какой, Захар – простой и сильный, с
огненными, карими, искрометными глазами, литыми
мускулами, горячим беспокойным сердцем.
Однажды я спросила Лиду, что заставило их бросить
родной дом и ехать бог знает куда и зачем по своей доброй
воле. – А все Захар – поедем да поедем. Ему в деревне скучно
было, все настоящего дела искал, да никак не находил. И в
МТС было попробовал – не понравилось, на льнозаводе месяц
поработал – тоже не по его характеру, не мужское это дело,
говорит. Опять в колхоз вернулся. А тут вербовщик приехал в
деревню, матрос демобилизованный. Сходку собрали. Больно
уж красиво про Север рассказывал. У нас сразу четыре семьи
записались. Захар первым. Даже со мной не посоветовался.
Сначала завербовался, а потом меня стал уговаривать. Я
закапризничала: говорю – раз так поступаешь, поезжай один.
Не жена я тебе. "Ну что ж, – говорит, – придется одному ехать,
если ты испугалась". И стал по-серьезному собираться. Я его
знаю – коль решил, так на своем настоит. Поворчала я,
поворчала да и решилась: какая же это семья, когда врозь?
Вот и приехали. Дом получили, работать стали. Живем не
жалеем. На будущее лето в отпуск в Крым поедем, к теплому
морю. По пути, может, к родным заедем. Деньги у нас есть и
еще заработаем.
У Новоселищева тяжелый, упрямый взгляд, светлые,
всегда влажные глаза, большой лоб и квадратное лицо.
Донашивает жалкие остатки когда-то пышной шевелюры. Шея
красная, упругая, как у быка. Пальцы короткие, толстые,
неуклюжие, но, должно быть, силы в руках достаточно. Все
зовут его по должности – председателем. Ему это нравится.
Председателем Оленецкого колхоза работает Михаил
Новоселищев без малого десять лет. Сразу как война
кончилась, демобилизовался он – служил на флоте здесь, на
Севере, – и остался в Оленцах. Его избрали председателем.
Говорят, неплохо работал, особенно в первые годы. Он из
детдомовцев, родных нет. Два года назад от него ушла жена -
уехала в Мурманск, устроилась там на работу в торговой сети.
Официально не разводились. По слухам, они встречаются
раза два в году в Мурманске, конечно, потому что в Оленцы
она "ни ногой", – должно быть, стыдно людям на глаза
покатываться. Работала здесь заведующей магазином, лихо
обманывала покупателей, сама делала наценки почти на все
товары. Ее поймали, судили, дали три года условно. Вот она и
сбежала.
Муж о ее проделках ничего не знал. Да чуть ли и не сам
разоблачил ее. Во всяком случае, в его честности здесь никто
не сомневается и тень жены-воровки не пала на него. Звезд с
неба не хватает, хотя человек он как будто и неплохой. Вот
только пьет много, особенно в последние два года.
Все это я знаю со слов Лиды и Захара, хотя мнение их
насчет председателя расходится. Лида считает, что
председатель он неплохой, безвредный, никого не обижает,
умеет ладить с людьми. Захар о нем говорит:
– Ну какой он председатель – ни хрен, ни редька, ни Кузя,
ни Федька, как торфяной костер – дыму много, а огня никакого.
– Какой тебе еще огонь нужен, душа у человека ость, и
ладно, – возражает Лида.
– Душа для любви хороша, а руководителю голова нужна,
– не сдается Захар.
Меня Михаил Новоселищев в первый раз встретил не
очень приветливо. Взглянул мельком блестящими, глазками,
проворчал нечто неопределенное:
– А, доктор. Ну, лечи, лечи. Будем теперь болеть.
И отвернулся. А я-то думала поговорить с ним о нуждах
больницы, на его помощь рассчитывала, а он отмахнулся, как
от мухи. Я об этом решила никому не говорить. Разбитое в
кабинете врача оконное стекло кое-как сама заставила
осколком. Наступали уже холода, надо было печь починять,
дровами запастись. Как-то встречаю его на улице,
поздоровались, а он уже совсем другим тоном:
– Ну, как работается, доктор? Бежать не собираешься?
– Куда бежать? И почему?
– Ну мало ли почему! Тут у нас не всем нравится.
– Не знаю, как всем, а мне лично нравится. Хотя и не все
гладко идет.
– Вот как? А что, например, не гладко? И от кого это
зависит?
– В частности, и от вас.
– Интересно! А почему я об этом ничего не знаю?
– Да я как-то на ходу хотела переговорить с вами...
– Кто хочет, тот добьется, – перебил он, – а на ходу,
уважаемый доктор, даже высморкаться как следует
невозможно, не то что более серьезное дело справить. Ты
заходи в канцелярию, там и потолкуем.
Это было сказано таким теплым, человеческим тоном,
что можно было простить все его грубоватые манеры.
И вот я сижу в кабинете Михаила Новоселищева,
торопливо выкладываю свои нужды и просьбы. Он слушает
меня внимательно, сидит неподвижно и смотрит мне прямо в
лицо. А потом вдруг:
– Вас кто-нибудь ждет?
– Нет, – отвечаю удивленно.
– А куда вы так спешите – тысячу слов в минуту? У нас с
вами в запасе еще сто лет на двоих.
– Вы оптимист, – говорю я ему.
– Если вы со мной не согласны, тогда какой же вы
доктор? Человек должен жить без докторов сто лет, а с вашей
помощью и все сто пятьдесят.
Я достала приготовленное мною заявление, в котором
были изложены все мои просьбы. Он взял карандаш,
подчеркнул самое главное и вернул мне заявление обратно со
словами:
– Все, что вы просите, сделаем. А бумажку заберите. Не
люблю этой канцелярщины.
Неожиданно он протянул свою крепкую руку через стол,
положил на мою руку и, не сводя с меня тихого упрямого
взгляда, сказал негромко, но внушительно:
– И вообще, прошу вас, заходите в любой час дня и ночи
– отказа не будет. Можете мной располагать. Председатель
всегда к вашим услугам.
Я поблагодарила и собралась уйти. Он сам на прощание
первым протянул мне руку, крепко сжал ее, задержал в своей
руке и спросил:
– Вас там хозяева ваши по квартире не обижают? Не
стесняете их? А то переезжайте ко мне – у меня дом
совершенно пустой. Как-нибудь уживемся.
Это неожиданное предложение, прозвучавшее так просто
и естественно, привело меня в растерянность, я даже
возмутиться не успела. Просто ушла, ничего не сказав ему. Я
долго не могла понять: что это – нахальство или "простота
душевная".
Слово свое Новоселищев сдержал: был произведен
довольно быстрый ремонт больницы, заготовлены дрова -
словом, сделано все, о чем я просила, и даже сверх того. Я
чувствовала, что председатель оказывает мне больше
внимания, чем положено по моей должности. Раза два он
заходил в больницу, смотрел, "как мы живем",
поинтересовался, не нуждается ли в чем доктор. Нет, я ни в
чем не нуждалась.
– Ч-то ж не заходите? В канцелярию, а то просто домой,
посмотрите, как живут руководящие товарищи. Поскучаем
вместе.
– А мне не скучно, – ответила я.
– А вы все-таки зашли бы.
– Предлога нет, – шутя сказала я. – Вот когда заболеете...
Примерно через месяц в субботу вечером ко мне на
квартиру забежал соседний паренек:
– Ирина Дмитриевна, вас председатель просит зайти. Он
заболел. Дома лежит.
– Что с ним?
Паренек пожал плечами, сказал равнодушно:
– Не знаю. – И ушел.
Я быстро оделась, взяла свой чемоданчик и,
предупредив Лиду, что я ушла к больному председателю,
вышла на улицу. Стояла полярная ночь, с моря дул ветер,
падал сырой снег. Было томно, лишь в бухте, в центре
поселка, возле клуба да у зданий научно-исследовательского
института горело несколько лампочек. Их матовый неяркий
свет с трудом пробивал пелену падающего снега. И хотя не
светил, но был своего рода ориентиром-маяком. Я довольно
легко нашла дом председателя – деревянный, добротно
срубленный, крытый шифером, он стоял недалеко от сельского
клуба. В занавешенных, окнах горел свет. Дверь не была
заперта. Я надеялась увидеть больного лежащим в постели. А
он, одетый по-домашнему, в темно-синем морском кителе,
расстегнутом так, что была видна полосатая тельняшка, сидел
один у стола, на котором горделиво возвышались две бутылки:
неоткрытая – шампанского и открытая – водки. Кроме того, тут
же в тарелках стояла всякая чисто оленецкая закуска: семга
собственного засола, нарезанная неумело, толстыми кусками,
маринованные грибы, засахаренная морошка, рыбные и
мясные консервы, колбаса, корейка, сыр – словом, весь
ассортимент нашего магазина. Нетрудно было догадаться о
наивной хитрости председателя: врачу здесь решительно
нечего было делать. Он ждал женщину. "А ведь это я случайно
подала ему такую мысль, когда сказала, что могу навестить
лишь больного", – мелькнуло в сознании, и я невольно
улыбнулась. Он, наверно, не так понял мою улыбку, поднялся
навстречу, нарочито развязно сказал, чтобы скрыть
неловкость:
– Все-таки пришли навестить больного. Спасибо,
уважаемый доктор, милости прошу, раздевайтесь и
присаживайтесь к столу.
Он не суетился, жесты его были спокойны и уверенны, и
это невозмутимое спокойствие, как ни странно, действовало в
какой-то мере обезоруживающе.
– Постойте, постойте! – решительно воспротивилась я. -
Что все это значит? Мне сказали, что вы больны, а я пока что
вижу совсем обратное.
– Увидите, все увидите. Я действительно болен. Только
вы не волнуйтесь, не возмущайтесь. И разрешите мне за вами
поухаживать.
Он довольно проворно помог мне снять пальто и опять
пригласил сесть. Я наотрез отказалась.
– Вы сначала объясните, что все это значит? – я кивнула
на стол.
– Это значит, что мы с вами сейчас выпьем и закусим, а
потом поговорим о болезни. О моей болезни, – повторил он с
неизменным спокойствием и вполне серьезно.
– Ну, если вы действительно больны, то, может быть, мы
поступим наоборот, – сказала я, несколько теряясь, – сначала
поговорим о болезни.
– А потом закусим?.. – добавил он.
– Там видно будет. Все зависит от состояния больного.
– Хорошо, пусть так. – Он вздохнул, опустил глаза, что-то
соображая, продолжал: – А вы все-таки присядьте. И поставьте
подальше свой чемоданчик. Тут градусники и прочие ваши
причиндалы не пригодятся.
– Вот даже как! – Я села. – А все-таки?
– Душа у меня болит, уважаемый доктор, – сказал он
тихо, с трагическими нотками и посмотрел на меня взглядом,
полным бездонной тоски. – Понимаете, ду-ша-а.
– Случай действительно из редчайших. Тут медицина
бессильна, и я вам ничем не могу помочь, – стараясь говорить
полусерьезно, но строго, сказала я. Можно было подняться и
быстро уйти. Но я не спешила: чисто женское любопытство,
что ли, задерживало меня: что же будет дальше? – Тогда
скажите, больной, где, по-вашему, причина болезни?
– Пусть врачи ищут причины болезней, это их дело, а вам
я скажу не как врачу, а как женщине, потому что ждал вас не
как врача, нет. Я ждал человека. Очень хорошего человека,
красивую женщину. Я вам скажу, только вы послушайте меня,
не перебивайте. Может, выпьем для настроения?
– Нет-нет, я пить не буду, – запротестовала я, но он, не