355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 11)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

домашних условиях или нет. Мы вообще ничего не знали об

этой удивительной птице, кроме того, что на одеяло требуется

восемьсот граммов гагачьего пуха, и спи под таким одеялом на

любом морозе – не замерзнешь. – Можно, все можно. В

Карлове мне старик один рассказывал: пробовал разводить -

получается. Привыкают к человеку, как домашние гуси. И

кормить не надо, сами кормятся морем. Вот вам еще статья

дохода. Дальше смотрите: вокруг Оленцов в горах пять

пресных водоемов, я не считаю мелких, которые вымерзают

зимой, я говорю о крупных. А это же тонны форели, гольца,

палии, белорыбицы. Это вам не треска и даже не селедка – это

же деликатес.

– А я даже, признаться, не слыхал о такой рыбе, – сказал

Захар. – Очень вкусная?

– Пальчики оближешь, царская рыба! – воскликнул

Сигеев. – Вот вам уже три доходные статьи. Пойдем дальше:

животноводство. В колхозе пять коров и ни одной свиньи.

Срамота одна, стыд. А ведь можно молоком одним все

побережье залить, сыроваренные и маслобойные заводы

построить, и не где-нибудь, а здесь, в Оленцах. Вы посмотрите

– кормов сколько угодно по всему берегу. Да каких кормов! Из

водорослей получается самый лучший силос. Посмотрите, что

делают в Карловском колхозе. Там держат дойных коров, в

среднем по две с половиной тысячи литров надаивают от

каждой коровы. Не знают, куда молоко девать, – это, конечно,

тоже плохо: мы не капиталисты, чтобы молоко в море сливать,

заводы нужны. В Карлове в каждом доме по свинье. Свое

сало, свежее, а не консервированная тушенка. А вы говорите,

осваивать нечего. Да тут, братцы мои, такая целина -

миллиарды рублей лежат, – закончил он и сразу одним глотком

допил свой остывший чай.

– Это не мы говорим, это председатель говорит, -

произнес врастяжку и задумчиво Захар. Он сидел

насупившись, положа локти на стол и наклонив тяжелую

голову. Потом встряхнул шевелюрой, посмотрел на Сигеева

пристально и неожиданно предложил: – А знаешь, Игнат

Ульянович, о чем я сейчас подумал? Шел бы ты к нам

председателем?

Лида, молчавшая весь вечер, с какой-то жадностью,

почти восхищением слушавшая неожиданно разговорившеюся

мичмана, сказала:

– Лучшего председателя и желать не надо. Идите, Игнат

Ульянович. Всем поселком просить будем.

– По этому поводу со мной уже секретарь райкома

говорил, – негромко, между прочим сообщил Сигеев.

– И ты?

– Я сказал, подумаю.

– Да чего ж тут еще думать? Надо было сразу

соглашаться, – заволновался Захар. – А то пришлют какого-

нибудь вроде нашего Новоселищева.

– Сейчас такого не пришлют, – замотал головой мичман. -

Сейчас могут сосватать кого-нибудь из ученых, скажем из того

же института.

Я подумала об Арии Осафовиче, вспомнив слова

Новоселищева, а Захар сокрушенно воскликнул:

– Не дай бог Дубавина. Он же ни черта не смыслит в

хозяйстве. Только слова одни. Нет, Игнат Ульянович, ты

должен быть у нас председателем.

Сигеев смотрел на меня, – казалось, он спрашивал мое

мнение. Но я не спешила с ответом, мне было мало одного

взгляда, я хотела слышать его слово. И он не выдержал,

спросил:

– Ну а вы, Ирина Дмитриевна, еще не собираетесь

бежать в Ленинград?

Нет, совсем не об этом он спрашивал. Во всяком случае,

в его вопросе таился более глубокий и более сложный смысл,

точно его решение – быть ему в Оленцах или не быть – от меня

зависело, от того, "убегу" я в Ленинград или нет. Я ответила:

– Нет, Игнат Ульянович, пока что никуда я бежать не

собираюсь отсюда, хотя, как вы знаете, Ленинград – моя

родина. Это к нашему с вами разговору о перелетных птицах.

Он дружески и душевно улыбнулся.

Катер мичмана Сигеева покинул Оленцы после полуночи.

А я в ту ночь долго не могла уснуть. Я слышала, как за стенкой

вполголоса разговаривали Лида с Захаром, – догадывалась,

что говорят они о Сигееве, о том, будет он у нас

председателем или не будет.

Я тоже думала о Сигееве и как-то невольно для себя

сравнивала его с другими встречавшимися на моем пути

людьми. Он не был похож ни на Марата, ни на Валерку

Панкова и Толю Кузовкина, ни на Дубавина и Новоселищева.

Быть может, что-то было в нем общего с Андреем Ясеневым:

внутренняя цельность и сила. А вдруг я все выдумываю и

сочиняю, и мичман Сигеев, может, совсем не такой, а нечто

среднее между Новоселищевым и Дубавиным? От этой глупой

мысли становилось жутко, я спешила ее прогнать и в то же

время думала: а не лучше ли прогнать мысли о Сигееве, пока

не поздно, потому что вдруг придет время, когда будет

слишком поздно.

Думая о Сигееве, я, конечно, думала и о себе. Двадцать

шесть лет! Что это – начало жизни или конец? Или золотая

середина, зрелость, расцвет? Все зависит от себя, все будет

так, как ты сама захочешь. А я хочу, чтобы это было начало,

большое счастливое начало новой жизни. Я чувствую в себе

пробуждение новых, незнакомых мне сил, они мечутся в душе

моей, как ветер в тундре; я больше не чувствовала себя

маленькой, слабой и беспомощной. Мне было радостно и

спокойно. Когда я была еще совсем маленькой, летом отец

уходил в далекое плавание, а мать увозила меня в деревню к

бабушке. Бабушка на все лето прятала мои ботинки, чтобы я

босыми ногами землю топтала и сил от земли набиралась.

Наверно, вот теперь и пробудились те самые силы, которых я

набралась от земли. Но почему так долго дремали они, почему

не пробудились раньше, скажем на юге, когда мне также было

трудно?

Я вспомнила – на юге да и в Ленинграде, в годы

беззаботной юности, я не знала настоящей жизни. Я увидела

ее только здесь, когда стала работать бок о бок с простыми

людьми, неодинаковыми, разными. Раньше мне не было дела

до других, я не знала, как они живут. А здесь жизнь "других"

соприкасалась с моей жизнью; здесь впервые я стала

присматриваться к людям, к обыкновенным, простым, иногда

грубоватым и не щеголяющим ни модным костюмом, ни

звонкой фразой. Но они были очень искренни и откровенны,

всегда говорили то, что думали, и меньше всего возились с

собственным "я". Они понимали и настоящую дружбу, и

радость, и горе, и нужду.

Мне вспомнились некоторые крымские знакомые моего

бывшего мужа и его родственников – их пустые споры, мелкие

страстишки, нервозность и суматоха без нужды,

"деятельность", наполовину показная, прикрытая высокими

мотивами и громкими фразами. Как я раньше могла все это не

видеть или не замечать? Неужели для моего "пробуждения"

нужен был такой сильный толчок – семейная драма и работа

на краю земли? Нет, конечно, это случайное совпадение. Я не

знала людей, ни хороших, ни плохих, вернее, не различала,

судила иногда о них "по одежке".

Сигеевы, Плуговы, Кузовкины были и в Крыму и в

Ленинграде, только я их не видела, не замечала. Потому и

Дубавины мне казались не такими уж плохими, во всяком

случае терпимыми. Я вспомнила одного ленинградского

Дубавина. У него была экзотическая фамилия – Перуанский

Борис Львович. Он работал переводчиком в каком-то

издательстве, носил при себе членский билет Союза

писателей. Переводил он книги со всех языков, хотя ни одного

не знал. Зато он имел собственную машину и две дачи. Тогда

мне казалось, что так и должно быть, что Перуанский талант,

что бешеные деньги у него вполне законные. Он ухаживал за

мной, хвастал сберегательной книжкой, даже предложение

делал. Перуанский мало чем отличался от Дубавина: разве что

был немного глупее и немного нахальнее.

Раньше я не умела наблюдать, не умела думать. Теперь

я научилась. И чем больше открывались мои глаза на мир, тем

сильнее мне хотелось активной, настоящей жизни и борьбы.

В апреле в Оленецком колхозе состоялось отчетно-

перевыборное собрание. Михаил Новоселищев подал

заявление с просьбой освободить его от председательской

должности. Поскольку он сам добровольно и даже как будто с

большой охотой уступал свой пост, его не очень критиковали;

колхозники относились к нему вполне доброжелательно -

новоселы щадили его, а старожилы даже сочувствовали: они

знали, что Новоселищев неплохо работал в первые

послевоенные годы. Колхозники знали все сильные и слабые

стороны Михаила Петровича: он был честным, трудолюбивым,

энергичным человеком. Но руководить крупным

многоотраслевым хозяйством, каким стал колхоз после

приезда сюда новоселов, он не мог. Он сам это чувствовал.

Поэтому колхозники решили оставить его заместителем

председателя по рыболовству, учитывая его любовь и

привязанность к морю. Нового председателя Игната

Ульяновича Сигеева избрали единогласно: на него возлагали

большие надежды. Рекомендовал его секретарь райкома, в

поддержку кандидатуры Сигеева выступал Новоселищев:

сказал он о нем несколько добрых, прочувствованных слов.

Должность заместителя по рыболовству была новая, ее

ввели только на этом собрании, и Новоселищев был страшно

доволен своим понижением, пригласил Сигеева жить к себе в

дом, "пока хоромы пустуют". Игнат Ульянович охотно принял

его предложение, оговорив, что это ненадолго: к сентябрю

строители обещали поставить еще четыре дома, один из

которых предназначался для нового председателя колхоза.

Захар не одобрял решения Сигеева поселиться у

Новоселищева, об этом он прямо сказал Игнату Ульяновичу:

– Два медведя в одной берлоге не уживаются.

– Так то медведи, потому их и называют зверьем. А мы

люди, – добродушно ответил Сигеев и добавил: – Михаил

Петрович человек добрый, покладистый. Мы с ним поладим.

Они действительно ладили. Новоселищев постоянно

находился в море с "эскадрой", а Сигеев поспевал везде: и с

траулерами в море ходил, и организацией пресноводных

водоемов занимался, и сбором водорослей руководил. Он был

неутомим и вездесущ.

Однажды в конце мая, когда внезапно выдался первый

весенний день и побережье закипело тысячеголосым роем

возвратившихся с юга птиц, после работы я решила подняться

на гору в тундру. Было около девяти часов вечера, солнце

висело высоко над дальним берегом, неторопливо

приближаясь к морю; светить ему оставалось еще часа два с

половиной, а там оно опускалось на часок в море, образуя

удивительную по мягкости и обилию красок полярную зорю, и в

полночь, чистое, свежее, умытое студеной морской водой,

выплывало снова из бушующей бездны, чтобы продолжать

свой бесконечный путь над землей.

Мокрая каменная тропа на горе разделилась на две: одна

убегала вправо, к устью реки Ляды, другая удалялась влево,

куда-то в горы с тупыми округлыми вершинами. Именно по

этой, по левой тропинке я и решила идти, потому что она мне

казалась более сухой, а еще и потому, что на камнях заметно

виднелись отпечатки следов, уходивших из поселка в тундру.

На юге и востоке громоздились застывшие облака самых

неожиданных очертаний, похожие то на гигантскую арку,

образующую вход в пещеру титанов, то на шапку витязя, то на

подводную лодку. "До чего ж красивые здесь облака! Только ли

здесь? А на юге, в Крыму, под Москвой или под Ленинградом

разве не такие, разве там другие облака?" – спрашивала я себя

и не могла ответить: мне было немножко стыдно я неловко – я

не помнила, какие бывают облака в Крыму и под Ленинградом,

как-то просто не обращала внимания.

Тропа привела меня к озеру, открывшемуся вдруг у самых

ног моих. Вернее, это была гигантская каменная чаша,

заполненная пресной водой и окантованная зеленой бахромой

только что пробившейся травки и сиреневато-фиолетовых

кустов еще не распустившейся березы и лозы. Поодаль, в

сотне метрах от меня, с удочкой в руках стоял человек. На

какой-то миг мне почудилось, что это Андрей Ясенев. Сердце

обрадованно заколотилось. Но это был всего лишь один миг.

Потом я узнала Сигеева. И сразу мне стало почему-то неловко.

Я видела, как обрадовался он моему внезапному появлению,

немножко смутился и даже растерялся.

– Ирина Дмитриевна, какое совпадение, – заговорил он

негромко дрожащим голосом. Нет, это был не тот Игнат

Ульянович, каким я представляла его – всегда спокойный,

ровный, невозмутимый. Этот Сигеев заметно волновался и,

должно быть, не мог это скрыть.

Я спросила:

– Какое же совпадение, Игнат Ульянович?

– Да вот все как-то странно получается... – Он нарочито

сделал паузу, дернул удилище, и в воздухе затрепетала,

сверкая серебром, довольно порядочная рыбешка. – Форель.

Видали, какая она красавица!

Он снял рыбу с удочки и бросил в небольшую лужицу, где

плеснулись, потревоженные, еще около десятка таких же рыб.

Я нагнулась над лужей, попробовала поймать скользкую,

юркую форель.

– Это и есть та самая, что к царскому столу подавали?

– Она самая. Никогда не пробовали?

– Как будто не приходилось. Игнат Ульянович, а вы все

же не закончили мысль насчет совпадения: что странно

получается?

Он закрыл рукой глаза, ероша и теребя светлые брови,

наморщил лоб, признался не смело, но решительно:

– Я сейчас о вас думал, а вы и появились. Чудно... – и

покраснел, как юноша.

Для него это были не просто слова, это было робкое

полупризнание, на которое нелегко решиться глубоким и

цельным натурам. В таком случае лучше не молчать, лучше

говорить, болтать о чем угодно, только не томить себя

открытым, обнажающим душу и сердце молчанием. Это

понимал и Сигеев, и, должно быть, лучше меня, потому что

именно он, а не я первым поспешил нарушить угрожавшее

быть тягостным молчание.

– Вот решил проверить пресные озера насчет рыбы, -

начал он, переходя на деловой тон. – Есть рыба. Не так много,

наверно, но есть. Видите, сколько поймал за каких-нибудь

полчаса. Разводить надо, подкармливать, охранять. – Он начал

собирать удочки, продолжая говорить: – Вы знаете, Ирина

Дмитриевна, какая идея у меня родилась? То, что мы начали

сажать березки и рябину в поселке, – это само собой. Но нам

нужен парк. Как вы считаете, нужен нам парк культуры и

отдыха или не нужен? Чтобы, скажем, в выходной день или в

праздник пойти туда погулять, повеселиться, отдохнуть.

– Конечно нужен, – согласилась я, – только сделать его,

наверно, невозможно.

– Правда, у самого поселка, пожалуй, невозможно,

потому что сплошные камни и место, открытое северным

ветрам. Ну а за поселком в затишке, скажем, в долине Ляды?

– Хорошо бы, только ходить далековато.

– А мы морем организуем, на траулерах до устья Ляды, а

там рукой подать до березовой рощи.

Мы возвращались вместе. Игнат Ульянович много

интересного рассказывал о преображении края, о планах и

нуждах колхоза, старался заполнить все паузы, точно опасаясь

другого, "личного" разговора. Только когда мы начали

спускаться к поселку, а солнце приготовилось нырнуть в

спокойное море, я сказала:

– Сегодня я вас было приняла за одного человека. Мне

так показалось.

– Это за кого ж, если не секрет?

– За моего доброго старого друга Андрея Ясенева.

Знаете его?

– Андрея Платоновича? – переспросил он. А затем

ответил поникшим голосом: – Как не знать, знаю... У него в

каюте... ваша фотокарточка на столе.

– Это было когда-то... А теперь, наверно, там стоит

фотография жены, – сказала я.

– А разве он женился? – встрепенулся Игнат Ульянович.

– Не знаю. Может быть. У него была девушка.

– Марина, – уточнил он. – Ничего, интересная. На этом мы

и простились тогда с Сигеевым.

Он, наверно, очень хороший человек. У него добрая душа

и чуткое, умеющее любить сердце. Но всякий раз, когда я

думаю о нем, почему-то в памяти тотчас же всплывает другой

человек, который сейчас находится не так уж далеко отсюда,

за округлыми сопками, в серой, неуютной Завирухе. Он

заслоняет собой Сигеева. И появление в море "охотников"

меня больше волнует, чем появление рыбачьих траулеров.

Так разве могу я обманывать себя или Игната

Ульяновича?

Сегодня я плакала. Ревела, как ребенок, растерянная и

бессильная. Да, бессильная, беспомощная перед врагом, с

которым я решила бороться всю жизнь, перед болезнями.

Совсем еще недавно я видела себя героиней, всесильной и

всемогущей. Я представляла себя мчащейся на оленьей

упряжке через тундру к больному пастуху. Ночь, северное

сияние, словно на крыльях летят олени, а я сижу в санях со

своей волшебной сумкой, в которой везу умирающему человеку

жизнь. Я где-то видела такую картину и любовалась ею:

красиво!

В жизни мне не пришлось еще мчаться к больным на

оленьих упряжках, лететь на самолете, плыть на корабле. В

жизни получается все проще и труднее.

Сегодня прибежала ко мне соседка, взволнованная,

почти плачущая. Говорит:

– Доктор, с мужем что-то стряслось. Кричит на весь дом,

на стену лезет. Резь в животе. Помогите, ради христа, дайте

ему порошков, чтобы успокоился.

Я быстро собралась и пошла следом за ней. Стояла

глухая декабрьская ночь. Вторые сутки, не переставая, мела

метель, бесконечная, темная.

Больной сильно мучился, жаловался на острую боль в

животе. Что могло быть – отравление или приступ

аппендицита? Показатели на аппендицит. Нужна срочная

операция. Но кто ее сделает, где и как? Побежала в

канцелярию колхоза, связалась по телефону с Завирухой.

Второпях объяснила заведующему райздравотделом суть дела

и попросила немедленно выслать хирурга.

– За хирургом дело не станет, только на чем он должен

до вас добираться? – послышался голос в трубке.

– Как на чем? – вспылила я и осеклась. Действительно,

на чем? Никакой вертолет в такую погоду не полетит. И вдруг

слышу голос в трубке:

– Попытайтесь доставить к нам больного своими

средствами, морем.

Мне показалось, что голос у заведующего слишком

спокойный и равнодушный. И я начала кричать в телефон:

– Да вы понимаете, что на море шторм! Кругом все кипит.

При такой качке живого не довезем.

– Ну что ж поделаешь. Тут мы с вами бессильны, – начал

заведующий, но я опять перебила его с возмущением:

– Поймите же, человек умирает. Отец троих детей. Войну

прошел, ранен был тяжело, выжил, а тут от аппендицита

умирает. . Как так можно! Я требую немедленно прислать

хирурга!

– Товарищ Инофатьева, – строго и раздраженно сказал

заведующий, – не устраивайте истерики. Я вам объяснил

русским языком: у нас нет средств, чтобы в такую погоду

послать к вам хирурга! Нет!.. Понимаете? Мы с вами

бессильны.

И тогда я заплакала. Там же, в канцелярии колхоза, в

присутствии Игната Ульяновича, который растерялся и не

знал, как и чем меня утешить. Я вспомнила дочь свою,

умершую от аппендицита, и малолетних детей больного.

Останутся сиротами, без отца. У больного на животе шрам. Я

спросила, от чего это? Он ответил тихо, преодолевая боль:

– Под Вязьмой меня, осколком... Плох был, думал,

конец... Подобрала сестричка... Молоденькая, квелая, совсем

дитя. Вынесла, перевязала. И вот выходили...

Милые девушки, мои старшие сестры!.. Сегодня я

вспомнила вас, уходивших прямо из школ и институтов на

фронт защищать Родину. Вы были слабыми, хрупкими, юными.

И на ваши плечи обрушила война громадную тяжесть. Родные

мои! О ваших подвигах я знаю по книгам, кинофильмам. Вы

стали легендарными для потомков. Разве можно не

преклоняться перед вами, дорогие мои сестры! Вам было в

тысячу раз труднее, чем мне. И вы, наверно, иногда плакали и,

вытерев слезы, продолжали делать свое героическое святое

дело. Простите мне мою слабость. Я возьму себя в руки. Пусть

ваш образ и дела ваши будут всегда для меня примером в

жизни.Не смущаясь Сигеева, я вытерла слезы и спросила:

– Можно мне связаться по телефону с командиром базы?

– Зачем, Ирина Дмитриевна? – поинтересовался Сигеев.

– Я попрошу его прислать хирурга. На военном корабле,

на чем угодно.

– Вы с ним знакомы?

– Это не имеет значения, – ответила я. Действительно,

командир базы, сменивший моего свекра, не был мне знаком.

Голос у него по телефону показался очень сухим, холодным. Я

сказала, что говорит дочь адмирала Пряхина, что я работаю

врачом в Оленцах и что нам срочно требуется хирург. -

Помогите!

Он ответил не сразу:

– Подумаем.

– Нет, вы обещайте, умоляю вас...

– Постараемся, примем меры, – коротко ответил человек,

которого я никогда не видела. И добавил: – Мы вам сообщим.

Как вам звонить?

Я сказала.

Через полчаса я получила телефонограмму: "Врач-хирург

на корабле вышел в Оленцы".

Военный врач прибыл на миноносце вовремя. Это был

не просто хирург. Это был Шустов, наш Вася Шустов,

институтский Пирогов, как звали его в Ленинграде. Он сделал

операцию очень удачно. Миноносец, на котором он прибыл,

ушел дальше, в Североморск. Вася задержался в Оленцах до

новой оказии. Мы сидели с ним у меня дома, пили чай и

вспоминали Ленинград.

Ах, какой это человек Вася Шустов!.. Он ни на кого не

похож, его не с кем сравнить. Тихий, даже как будто

застенчивый, он в то же время какой-то твердый, уверенный в

себе и бойкий. У него умные, внимательные глаза, которые он

слегка щурит, когда смотрит на вас, глаза, выдающие

постоянную глубокую и напряженную мысль. По праву

институтских товарищей мы сразу -с ним были на "ты", и это

создало между нами атмосферу дружеского доверия и

теплоты. Я спросила, доволен ли он своей работой и вообще

судьбой. Он ответил:

– Доволен вполне. У меня есть любимое дело. Я им

занимаюсь. Ну а что касается Севера, я к нему тоже привык.

Человек ко всему привыкает. Я не могу сказать, что полюбил

этот край. И не верю, кто пытается утверждать свою любовь к

Заполярью. Чепуха. Громкие фразы. Хотя иногда произносят

их вполне искренне. Человек любит свое дело, а не эти

холодные серые скалы, не проклятую ночь, не вьюгу. Человек

дело любит, а думает, что край, природу. Природу здешнюю

любить не за что. Она вся против человека... Впрочем,

справедливости ради надо признать, что природа здесь

вызывает на философские размышления, будит мозг. Когда в

глубоких ущельях здесь нахожу папоротники и акацию, то

невольно представляю ту жизнь, которая была здесь, когда

водились мамонты и прочие вымершие существа, когда росли

субтропические растения и море было теплым. Может, вот эти

папоротники достигали гигантских размеров. И мне кажется,

что было это совсем недавно. Тогда рождается масса

интересных вопросов, загадок. Например, почему все-таки

сюда пришел холод? Как ты думаешь?

– Как я думаю? Признаюсь – никак. Просто не думала. А

вот природа здешняя действительно возбуждает какие-то

мысли. Скалистая тундра мне кажется морем, только

застывшим, и скалы, убегающие за горизонт, кажутся волнами,

внезапно остановившимися и окаменевшими. Здесь всему

удивляешься. И папоротнику, и акации, и рябине, и даже

березовой рощице, похожей на яблоневый сад. А вот почему

здесь стало холодно, а раньше было тепло, я действительно

как-то не думала. А в самом деле, почему так?

– Да ведь пока что всё гипотезы. Их легко придумывать.

Я и сам могу их сочинять. Представь себе, что когда-то земля

наша находилась ближе к солнцу. Или, может быть, где-то в

нашей Галактике существовало другое солнце – раскаленная

планета. А затем погасло. Два солнца – это роскошно, правда?

Светят себе попеременно. А то и оба сразу. Никакой тебе ночи:

ни полярной, ни даже простой. Оттого и растительность такая

буйная, сочная. Ты подумай, правда ведь любопытно?

– Сколько загадок в природе! – отозвалась я.

– Многие будут разгаданы, как только человек вырвется в

космос и достигнет других планет, – мечтательно и уверенно

ответил Шустов. Затем с той же убежденностью продолжал: -

Но самая трудная загадка – сам человек. Его нелегко

разгадать. Не так просто проникнуть в тайны мозга. И вот что я

скажу тебе, Ирина, профессия наша особая, чрезвычайно

важная, я бы сказал, в будущем обществе она станет

первостепенной. И не потому, что она моя, что я ее люблю.

Нет. Надо быть объективным. Что самое главное для

человека? Поэзия? Музыка? Крыша над головой, сытый

желудок? Нет – здоровье, жизнь. Мертвый человек не человек,

это труп. Больной человек тоже полчеловека. Больной

миллионер отдаст все свои миллионы, дворцы, лимузины и

яхты, все – за здоровье, за десяток лет продленной жизни. И

ни один бедняк не согласится болеть ни за какие богатства,

если он может все-таки как-то существовать. Сегодня мы

мечтаем о продолжительности человеческой жизни в сто

пятьдесят – двести лет. А кто сказал, что это предел?

Внезапно он умолк. Лицо его стало бледным, глаза

суровые и холодные. Я спросила:

– Доживем ли мы с тобой сами до ста пятидесяти лет?

Он посмотрел на меня снисходительно, улыбнулся

одними губами, ответил, как отвечают ребенку:

– Во всяком случае, хочется думать, что доживем...

Глава восьмая

Записки Ирины оборвались внезапно.

В иллюминатор било молодое, только что проснувшееся

солнце. Дрожащий тонко-волокнистый луч его был похож на

золотую мелодию и звенел в ушах, во всем моем теле

неумолчным переливчатым напевом, напоминающим и музыку

высокого соснового бора и пчелиный звон в июньском лугу.

Пела душа свою неподвластную мне песню, пела сама,

независимо от моего желания.

Я сел за стол и стал писать письмо. Я впервые в жизни

писал любимой женщине. И вот удивительно – самым трудным

было начало. Я не знал, какими должны быть первые слова. А

ведь от них зависели и другие, последующие. "Любезная Ирен"

– называл ее Дубавин, и это ей не нравилось. "Арина" – просто,

по-крестьянски звали ее Захар и Лида. Это ей, очевидно,

нравилось.

А я не находил первых слов. Тогда, оставив на столе

чистый лист бумаги, я сошел на берег. Меня потянуло пройтись

по Оленцам. Поселок показался мне теперь совсем иным: те

же дома, что и вчера, тот же залив, те же люди. Но теперь все

это было каким-то близким, родным мне. На причале я

встретил Сигеева среди рыбаков и сам узнал и Новоселищева,

и Захара, и даже старика Агафонова. И это меня больше всего

поражало – сам узнал! Попадись мне на глаза лейтенант

Кузовкин или Дубавин – определенно я узнал бы их: так сильно

врезались они в мою память по запискам Ирины. Мне

казалось, что и я жил в Оленцах долго-долго и сотни раз

встречался с этими людьми.

Об этом я и написал Ирине, примерно через час

возвратясь на корабль. Писал ей об Оленцах и о людях,

живущих здесь, о подберезовиках и закрытой больнице. Писал

и чувствовал, как во мне растет вера в то, что Ирина

обязательно вернется на Север.

В Завирухе я каждый день ждал письма из Ленинграда.

Прошла неделя, а инеем мне вообще не было. С Мариной мы

давно не виделись: не было особого желания – я чувствовал,

как постепенно уходит она от меня. И не было жалко. Теперь

все чаще думалось об Ирине.

Как-то зашел ко мне в дивизион Юрий Струнов – он

остался на Сверхсрочной и теперь плавал на том самом "Пок-

5", на котором когда-то плавал Игнат Сигеев.

– А у меня для вас письмецо есть, Андрей Платонович, -

сообщил он, интригующе улыбаясь.

Сердце у меня екнуло: наконец-то! Я даже не

сомневался, что письмо это от Иринушки, потому что ждал

только от нее.

Беру конверт, не читая адреса, вскрываю. И вот первые

слова:"Здравствуйте, Андрей Платонович!"

На "вы" и по имени-отчеству?.. Это заставило меня

посмотреть последнюю страницу. И вот вижу: "С целинным

приветом. Б. Козачина".

Письмо Богдана было бодрое и веселое, с шутками-

прибаутками. Приглашал, между прочим, на свадьбу. А

Струнов говорил, довольный своим другом:

– Вот, оказывается, где он судьбу свою нашел – на

целине.

– Душа у него степная. А у нас с вами морская, – заметил

я.

– Оттого он и женился, а мы с вами в холостяках

плаваем, – пошутил Струнов, но шутка эта показалась мне

совсем не веселой. И я сказал:

– Пора бы вам к семейной гавани причалить.

– Да и вам тоже. – Струнов посмотрел на меня

многозначительно, точно сочувствовал или даже в чем-то

укорял. Потом по какой-то внутренней связи неожиданно

сказал: – А Марина ваша, оказывается, герой!

– Моя Марина? – удивился я. – Почему именно моя?

– Да так, к слову сказано, потому как вы с ней дружите, -

несколько смутился Струнов и, чтобы замять неприятное,

поспешил сообщить: – Она вам рассказывала, какой случай с

ней произошел?

– Случай? Когда? Я давно ее не видел.

– Как, вы в самом деле не знаете? – Струнов посмотрел

на меня недоверчиво. – Да ее чуть было росомаха не задрала.

И он во всех подробностях рассказал мне случай, о

котором я действительно ничего не знал.

Марина после дежурства на маяке возвращалась к себе

домой. Росомаха, этот хитрый и сильный хищник, устроила ей

засаду. Но так как возле тропы не было удобных мест для

маскировки, она просто притаилась за невысоким выступом

скалы. На счастье девушки, маскировка получилась не совсем

удачной: Марина увидела зверя примерно шагов за сто, не

больше. Увидела и вдруг замерла в ожидании неравного

поединка. Кругом не было ни души – справа тундра, слева

море, заполярная тишина и безлюдье. У Марины не было

никакого оружия, даже перочинного ножа. Но девушка не

растерялась. Не бросилась бежать очертя голову, потому что

это было бы просто бессмысленно.

Вдоль тропинки шла линия телефонной связи,

принадлежащая военным морякам. Впереди себя, шагах в

двадцати, Марина увидела обыкновенный деревянный столб с

натянутыми проводами. И девушка сообразила сразу: в нем, в

этом столбе, ее спасение. Она остановилась лишь на какую-то

секунду, затем снова пошла вперед, пошла решительно,

смело.Марина, дойдя до телефонного столба и собрав все свои

силы и умение, дикой кошкой взметнулась на столб и меньше

чем за минуту очутилась на вершине его, у самых изоляторов.

Росомаха с небольшим опозданием бросилась к столбу,

но лезть на него почему-то не решилась, села у столба и

ждала, когда девушка не выдержит и сама спустится вниз.

Положение Марины было незавидное. Долго

продержаться на столбе невозможно. Ну, час, два. А дальше, а

потом? Росомаха самоуверенно посматривала вверх, иногда

раскрывая пасть, точно для того, чтобы показать, какие у нее

острые клыки. И не только клыки: когти у нее тоже довольно

сильные и острые, – во всяком случае, волки избегают

встречаться с росомахой, да и медведь предпочитает жить с

ней в мире.

Надо было что-то предпринимать. И Марина решила:

повредить телефонную линию, оборвать провода. Она знала,

что военные связисты сразу же выйдут к месту обрыва. Это и

будет ее спасением. Но как это сделать, особенно когда у тебя

под рукой не только перочинного ножа, но даже камешка с

воробьиную голову нет. Попробовала оборвать провода ногой.

Но сразу же убедилась, что дело это немыслимое. Тогда она

решила сделать короткое замыкание. Это ей удалось, хотя и с

большим трудом.

Через час примерно она увидела двух идущих вдоль

телефонной линии моряков. Они спешили отыскать и

исправить повреждение. Можно представить себе, что они

подумали, увидев в первую минуту на столбе человека.

Злоумышленник, диверсант. И если появление двух

вооруженных матросов до слез обрадовало девушку, то

росомаха реагировала на это совсем по-иному: планы ее

расстраивались, добыча, которая казалась такой близкой и

определенной, теперь уходила, вернее, хищнику самому

пришлось уходить. С неохотой и злобным ворчанием поднялся

зверь, потоптался у столба, словно раздумывая, как тут быть.

В это время грянул винтовочный выстрел. Росомаха встала на


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю