355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 14)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)

безразличия и спросил:

– Это как понимать?

– Слишком много загадочного в смерти Ковалева.

Загадочного и не раскрытого. – Гришин повел тонкой бровью и

обернулся ко мне, словно просил об участии. Одет он был по-

летнему: светлые брюки, простенькая голубая тенниска. Весь

какой-то угловатый, тщедушный и в то же время уверенный. В

нем чувствовалась сильная страстная натура.

– Но ведь следствие давно закончено, дело закрыто.

Установлено, что Ковалев покончил жизнь самоубийством на

почве неразделенной любви. Так, кажется?

– Да, по версии Иващенко. Добавь еще: будучи пьяным,

бросился в омут, – живо подхватил Гришин и так же

стремительно, точно опасаясь, что ему помешают высказать

до конца те соображения, с которыми он сюда пришел,

продолжал, криво улыбаясь: – На почве неразделенной

любви... К кому? К Дине? Он ее никогда не любил.

Встречались они редко, я же знаю. Валька от меня ничего не

скрывал. И, насколько мне известно, она была инициатором

встреч. Если уж говорить откровенно, то в последнее время

она его преследовала, потому что увидела в нем большое

будущее. А может, и по другой причине... – добавил, понизив

голос, будто на что-то намекал.

– Ну хорошо, допустим, что версия неразделенной любви

не совсем доказана, – прервал его Струнов. – Но какие

основания у тебя есть, чтобы квалифицировать убийство? Кто

убийца?

– Вот это и надо выяснить, – ответил Гришин уже совсем

спокойно. Глаза его сделались холодными. – Начать следствие

заново. Погоди, ты выслушай. По Иващенко что получается? В

день своей гибели Валентин встречался с Диной. Они гуляли в

Серебряном бору. Он предложил ей стать его женой. Она

сказала, что любит другого. Это было вечером, на берегу

канала. Он предложил ей вина. Она отказалась, по версии

Иващенко, и ушла домой, а Валентин остался на канале.

Выпил с горя бутылку вина, разделся, бросился в воду и

утонул. Просто и нелогично!

– Не знаю, почему Юлий Семенович квалифицировал

самоубийство, – как бы размышляя вслух, произнес Струнов. -

Зачем самоубийце раздеваться? По-моему, он просто решил

искупаться и утонул в пьяном состоянии. Такие случаи бывали.

– Несчастный случай? – подхватил Гришин и нацелился в

Струнова прищуренным глазом. – Нет, Иващенко не такой

дурак, чтоб клюнуть на примитив, он опытный следователь.

Версия несчастного случая сразу отпала в результате вскрытия

трупа, которое показало, что кроме спиртного Валентин принял

цианистый калий. Значит, речь идет об отравлении. Теперь

Иващенко должен был: бы установить: сам Ковалев отравился

или его отравили? Иващенко пришел к заключению, что

Ковалев отравился сам, причина – неразделенная любовь.

Слушай дальше: на допросе Дина показала, что она не пила с

Валентином вина и не видела, как его пил Валентин. Она ушла

из Серебряного бора, а Валентин остался. А вот что говорят

факты, на которые почему-то не обратил внимания ваш

уважаемый Юлий Семенович Иващенко. Поздно вечером Дина

сидела с Валентином на берегу канала. Пили вино. Возле них

была бутылка и стакан. Оба были раздетые, то есть она в

купальнике, он в плавках. Такими их видел пенсионер Чубуков,

проходивший берегом канала. Потом он видел, как они оба

полезли в воду. Но почему-то Иващенко не придал этому факту

значения. Он просто игнорировал его.

– Должно быть, потому, что Чубуков видел не Ковалева и

Дину, с которыми он не знаком, а просто каких-то людей. Кто

они были, он не знает. Потом мне не понятно, почему его

должны были убивать, за что? Кому он мешал?

– Ковалев был талантливый ученый. Может, гениальный,

– ответил Гришин, заметно волнуясь. – Он был накануне

грандиозного открытия, которое могло сделать переворот в

науке. – Не вижу связи.

– У него было много врагов. И за пределами страны и в

институте, – сказал Гришин.

– Я слышал, что он был тяжелым, неуживчивым, -

рассудительно заметил Струнов.

– Это неверно. Характер у него был, правда, не из

легких. Вообще это своеобразный человек. Он ничего не

принимал на веру, во всем хотел разобраться сам, не очень

считаясь с авторитетами. Например, теорию мира и антимира

считал чепухой, поскольку она противоречит принципам

диалектического материализма. Со школьной скамьи мы

знаем, что в мире единственно существует реальная материя.

И вдруг откуда-то из небытия взялась антиматерия. А на самом

деле просто вновь открытые свойства материи пытаются

выдать за антиматерию. Дорожка эта скользкая, и ведет она

прямо к идеализму, от которого рукой подать до признания

потустороннего бытия, ада и рая. Валька считал, что роль

Эйнштейна в науке страшно раздута рекламой, что из него

сделали Иисуса Христа. Что на самом деле теория

относительности была выдвинута задолго до Эйнштейна.

Валька об этом говорил прямо, резко, спорил, доказывал,

убеждал фактами. Он умел убеждать людей.

И Струнов и я слушали Гришина с интересом, хотя не все

в его словах нам было понятно, а многое казалось и спорным.

Гришин это понял и сказал примирительно, даже как

будто извиняясь:

– Это сложный вопрос. Но я хотел рассказать о Вальке.

Он был резкий, прямой, сделанный из негнущегося материала.

– Мы не специалисты, нам, конечно, трудно судить, -

согласился Струнов и нетерпеливо поднялся из-за стола, точно

намекая Гришину закруглять разговор. Сказывалась

профессиональная привычка дорожить временем и

выслушивать только то, что непосредственно относится к делу.

Но Гришин принадлежал к категории людей упрямых и

настойчивых. Он не обратил внимания на деликатный намек

Струнова и решил высказать все, что хотел. Говорил по-

прежнему торопливо, без пауз, при этом руки, и прежде всего

длинные пальцы, увенчанные красивыми, крупными ногтями,

не знали покоя ни на секунду.

– Ну хорошо, я приведу вот такой пример. Все мы

изучали историю партии. Каждый по-своему, конечно: одни

формально, поверхностно, другие серьезно и глубоко. У

Вальки был свой метод: он признавал только первоисточники -

работы Ленина, стенограммы съездов, воспоминания старых

большевиков. И все из желания самому разобраться. Иногда

его выводы не совпадали с мнением преподавателя или

лектора. Например, он считал, что троцкисты и эсэры – одно и

то же. Что пули, выпущенные Фаней Каплан в Ленина,

прокладывали Троцкому путь к власти, к диктатуре. Что в

Троцком в потенции сидел Гитлер и это наше великое счастье,

что троцкистам не удалось захватить власть.

– Но какое это имеет отношение к убийству? – перебил

его Струнов. Откровенно говоря, такой вопрос возник и у меня,

хотя рассуждения покойного Ковалева о Троцком мне

показались неожиданно новыми и верными. Я как-то сразу

представил, что было бы с нашей страной и народом, приди к

власти Троцкий со своей сворой авантюристов, дельцов и

торгашей. Гришин ответил сразу, но ответ его мне показался

малоубедительным.

– С ним спорили, не соглашались, – сказал он.

– Ну и что? Мало ли у нас спорят, – глухо отозвался

Струнов, и я обратил внимание, как лицо его вдруг

преобразилось из добродушного, беспечного в холодное,

какое-то тревожно-отчужденное. – Вон художники как спорят:

что лучше – абстракционизм или реализм? Чуть ли не до драки

дело доходит.

– Не мне тебе доказывать, что драки нередко кончаются

убийствами, – быстро парировал Гришин.

И снова лицо Струнова смягчила добродушная,

дружественная улыбка. Крепкий квадратный лоб покрыли

морщинки. Он не спеша прошелся по комнате, будто решая

про себя что-то постороннее, не относящееся к разговору.

Потом вдруг остановился у стола между мной и Гришиным и

сказал с неподдельным сочувствием:

– Сожалею, что я ничем не могу помочь. Дело Ковалева

прекращено, и едва ли есть необходимость к нему

возвращаться. По крайней мере, я не убежден, что там было

преднамеренное убийство... Хотя, впрочем... – Он запнулся,

неожиданно выдав свою нерешительность, и, отойдя к своему

столу, закончил: – Вы имеете право поставить вопрос о новом

расследовании. Но ты обратился не по адресу: я ведь такой же

старший оперуполномоченный, как и Юлий Семенович

Иващенко. Поговори с начальством. И без ссылки на меня.

– Я понимаю, – кивнул Гришин. Он остался доволен

встречей со своим бывшим соседом. По всему было видно, что

он рассчитывал на худшее, а получил больше, чем ожидал. Во

всяком случае, Струнов не погасил в нем надежду. Гришин

верил, что в Серебряном бору на берегу канала произошло не

самоубийство, а преднамеренное, заранее организованное,

хорошо продуманное убийство. И я почти был склонен

разделить его мнение, поэтому, когда Анатолий Гришин ушел, я

спросил Струнова:

– Ты всерьез думаешь, что там было самоубийство?

Струнов долго и молча смотрел на меня

проницательным, умным взглядом, в котором была и

дружеская доверительность, и просьба быть не очень

настойчивым в вопросах. Я уже хотел было замять этот

нежелательный для него разговор, как он ответил на мой

вопрос:

– Я допускаю оба варианта. Мы ведь тоже не боги, и

следствие может ошибаться. Не должно, не имеет права, но

ошибка не исключена.

– Ты извини, – сказал я, – но в таком случае

напрашивается вопрос: значит, могло быть политическое

убийство?

– Возможно, – нарочито спокойно обронил Струнов.

– Почему?

– Дорогой Андрей Платонович. Я полагаю, ты не

настолько наивен, чтобы не понимать, что Америка

импортирует к нам не только свои идеи в голом виде.

Гангстеризм – это ведь тоже товар и ценится одинаково с

наркотиками. Идет жестокая идеологическая война где-то в

глубинах, и толчки ее нередко ощущаем и мы, работники

милиции.

Еще не закончив фразу, он уселся за стол, снял

телефонную трубку и набрал номер.

– Струнов говорит. Приведите мне Маклярского. – И затем

уже в мою сторону: – Помнишь, вчера шофер такси с

остервенением говорил о додиках, которых, мол, душить надо.

Ты тогда ухмыльнулся и небось подумал: тоже еще душитель

объявился! Сейчас я тебя познакомлю с одним из типичных

представителей племени додиков. И ты поймешь

справедливый гнев таксиста.

И он вкратце рассказал об арестованном Маклярском,

которого должны сейчас привести: студент второго курса

юридического факультета, отец – тоже юрист, мать -

преподавательница музыки. Совершил тягчайшее уголовное

преступление – убил водителя такси с целью ограбления:

забрал дневную выручку.

– Выручку таксиста?! – не поверил я, ошеломленный

таким диким, совершенно не укладывающимся в сознании

преступлением.

– Представь себе: двадцать пять рублей. Так додики

ценят человеческую жизнь. Чужую, конечно. Свою же спасают

всеми неправдами, любой ценой.

Я был как наэлектризованный. Сейчас увижу убийцу.

Первый раз в своей жизни увижу убийцу, не в кино, а вот так

прямо, лицом к лицу, человека, который убил другого человека,

чтобы отнять у него двадцать пять рублей. Не свои, чужие,

казенные деньги, принадлежащие государству. Зачем, для

какой цели понадобились ему эти двадцать пять рублей? Что,

они нужны были ему как воздух, может, от них зависела его

жизнь?.. Нет-нет, какие-то нелепые вопросы, точно я пытаюсь

оправдать преступление. Скорее, инстинктивно хочу найти

причину, побудившую человека убить другого человека. И опять

ловлю себя на мысли, что я убийцу назвал человеком,

оскорбляя тем самым весь род людской. Я хочу представить

себе, какой он внешне: громила с лицом зверя, с тупым

жестоким взглядом хищника или животного, лишенного

элементарных признаков интеллекта. Но, тут же вспомнив, что

убийца студент, притом только что перешедший на второй

курс, я пробую представить себе бледнолицего юношу с

прической Тарзана и глазами, затянутыми поволокой

загадочной недоступности, непостижимости для простых

смертных.

И вот он вошел в кабинет Струнова, девятнадцатилетний

богатырь, откормленный, с квадратным лицом. Волосы совсем

не Тарзаньи – рыжеватые, подстриженные под опереточного

пастушка, глаза круглые, пустые, только настороженные. На

губах – нагловатая усмешка. Жесты небрежные,

самоуверенные. Бесцеремонно осмотрел меня, наверно,

старался разгадать, кто я, и принял за начальство. Струнов

предложил ему сесть на стул, поставленный у входа, спросил

о самочувствии.

– Распорядитесь насчет сигарет, – бросил преступник в

ответ, и в тоне его слышался скорее приказ, чем просьба. Я

ждал от него новых претензий, жалоб и упреков. Но прежде

чем их высказать, он добавил гнусаво и с ленцой: – За деньги,

которые вы у меня реквизнули.

Я обратил внимание, как перекосилось лицо Струнова.

Он, казалось, вот-вот сорвется, но, должно быть, с немалым

усилием сдержал себя, выдавил глухо, растягивая слова и

пристально глядя на убийцу:

– Деньги те не ваши. Это деньги убитого шофера такси.

Они принадлежат государству.

Я наблюдал, какое впечатление на убийцу произведут эти

слова, ожидал замешательства, растерянности, страха, пусть

даже тщательно скрываемых. Ничего подобного: ни один

мускул не дрогнул на его лоснящемся, упитанном лице, а из

маленьких глаз по-прежнему сочились нагловатая

самоуверенность и надменность.

– Я прошу без оскорблений и клеветы. Статьи сто

тридцатая и сто тридцать первая Уголовного кодекса

распространяются и на работников милиции, – с заносчивой

угрозой сказал он и резко откинулся назад, скрипнул стулом,

широко расставив ноги, обтянутые брюками кирпичного цвета.

– Хватит, Маклярский, – вполголоса произнес Струнов,

доставая из ящика стола какую-то папку. – Пора кончать

спектакль. И чем скорей, тем лучше для всех, и прежде всего

для вас. – Он полистал папку, нашел нужный документ, и, не

глядя на убийцу, продолжал спокойным тоном человека,

уверенного в неопровержимой достоверности каждого своего

слова: – Экспертизой установлены отпечатки ваших рук на руле

автомобиля, водитель которого был убит.

– Значит, плохо работает ваша экспертиза. Никакого

шофера я не убивал и вообще в тот день не ездил в такси, -

быстро и с прежней невозмутимостью сказал Маклярский.

Потом, сощурив глазки, с каким-то тайным вызовом добавил: -

Советую вам, шеф, не забывать статью сто семьдесят шестую

Уголовного кодекса. Привлечение заведомо невиновного к

уголовной ответственности лицом, производящим дознание,

следователем или прокурором наказывается лишением

свободы на срок до трех лет. А по второй части статьи – от трех

до десяти лет. Так-то, шеф.

– Надеюсь, и сто вторая статья вам известна? – подкинул

как бы между прочим вопросец Струнов.

Хладнокровие, спокойствие, уверенность Маклярского в

своей невиновности сбивали меня с толку, и я, грешным

делом, подумал: а действительно, нет ли здесь следственной

ошибки? Можно ли полностью, на все сто процентов верить в

точность экспертизы?

– В последний раз спрашиваю: сами расскажете, как все

произошло вечером третьего, или я вам расскажу? – в звонкой

тишине комнаты повис неумолимый вопрос Струнова.

Налитое лицо Маклярского расплылось в широкой

улыбке, и только в глазах светилась настороженность и

тревога, которую он пытался скрыть развязно-фамильярным

тоном, Сказал грудным, низким голосом:

– Пожалуйста, шеф, я с удовольствием послушаю. – И,

лихо стукнув ладонями по своим коленям, добавил с

небрежностью: – Я с детства люблю сказки. Тем более

милицейские, – продолжал Маклярский хорохориться, резко

двигая сильно развитыми челюстями.

– Насчет удовольствия – уж извините: едва ли я вам его

доставлю. Но выслушать придется. И не сказку, а, к

сожалению, быль. И отвечать придется. – Струнов сделал

паузу, снова полистал папку, всматриваясь в какие-то бумаги, и

затем, устремив на Маклярского суровый тяжелый взгляд,

продолжал: – Вечером третьего числа сего месяца вы,

Маклярский, со своими приятелями Игорем Ивановым и Соней

Суровцевой сидели в молодежном кафе "Юность". Пили

шампанское. Закусывали паюсной икрой и апельсинами. Когда

была выпита бутылка, Соня сказала, что она сегодня не

обедала и что у нее разгорелся волчий аппетит. Так и сказала:

"волчий".

Струнов не сводил с Маклярского пронизывающего

жесткого взгляда. Маклярский смотрел ему в глаза вначале с

деланным любопытством и, пожалуй, даже весело, по

постепенно, по мере того как Струнов безжалостно хлестал его

по лицу словами, веселость его меркла и, когда Струнов

повторил насчет волчьего аппетита, совсем погасла.

Маклярский отвел взгляд, не выдержал, а Струнов продолжал

с неизменным холодным спокойствием, металлически чеканя

каждую фразу:

– Иванов подозвал официантку и хотел заказать ужин, но

вы, Маклярский, остановили его. Вы предложили поехать в

"Варшаву". Не в город, конечно, в ресторан. Ваше

предложение было принято. В "Варшаве" вы заказали бутылку

коньяку, бутылку шампанского, две порции цыплят табака и

порцию жюльена для Сони. Этого вам показалось мало: вы

заказали еще триста граммов коньяку. Но тут выяснилось, что

нечем расплачиваться. В "Юности" платил Иванов. В

"Варшаве" должны были рассчитываться вы. Но у вас не

оказалось денег. Тогда вы, Маклярский, оставив за столиком

Иванова и Суровцеву, пошли доставать деньги. И вы их

"достали". Вы вернулись примерно через час. С деньгами,

которые вы отняли у водителя такси, предварительно пырнув

его вот этим предметом.

Струнов извлек из ящика стола сделанное из спицы

велосипеда длинное и острое с деревянной рукояткой некое

подобие шила. Я видел, как вздрогнул и побледнел

Маклярский, пухлые губы его затрепетали, на лбу выступили

капельки пота. Он почувствовал себя пойманным.

– По рассеянности вы могли оставить его в машине, -

продолжал Струнов, рассматривая шило. – Здесь кровь убитого

шофера такси. Не чья-нибудь, а именно его. И здесь же

отпечатки ваших пальцев. Не чьих-нибудь, а именно ваших,

Маклярский. – Теперь он перевел усталый и грустный взгляд на

убийцу и, восстанавливая потерянную нить разговора,

продолжал: – Да, так по рассеянности вы могли оставить вот

эту штуковину в машине. Но вы не оставили. Вы действовали

хладнокровно, заметая следы. Сначала вы выбросили труп,

без денег, конечно, и без документов. Выбросили на пустыре, в

безлюдном месте. Потом выбросили шило, но уже на улице,

совсем в другом районе. Вы заметали следы. Машину вы

оставили недалеко от Октябрьской площади. Поблизости от

"Варшавы". И как ни в чем не бывало вернулись в ресторан...

Ну так что это, Маклярский, полицейская сказка или быль?

Наступила тревожная, тяжелая тишина. Маклярский

сидел, опустив голову, зажатую широкими ладонями, круглые

крепкие локти его тяжело опирались на колени. Он молчал.

Прижатый к стенке неумолимыми фактами, вескими

доказательствами, изобличенный, пойманный за руку, о чем он

думал? О том, что препираться дальше бессмысленно, что

надо все выкладывать начистоту? Или об отце, влиятельных

знакомых и родственниках, которые должны, обязаны любой

ценой спасти его, Геннадия Маклярского? Да, в эту минуту мозг

его искал последний поплавок, за который можно было

уцепиться. Он хватался за соломинку. Не поднимая головы,

выдавил:

– Я не хотел убивать...

– Зачем же вы носили с собой это шило? – быстро

спросил Струнов.

– Это не мое, – ответил Маклярский и поднял голову.

Теперь он смотрел мимо нас в окно, тускло и растерянно. -

Оно лежало в такси.

– Ах вот как! Выходит, сам шофер припас его для своего

убийцы? – стремительно кинул Струнов.

– Откуда я знаю: мало ли ездит людей в такси? Кто-

нибудь из пассажиров оставил...

– Допустим. Но что побудило вас пойти на убийство?

Отвечайте, Маклярский. Пора. Давно пора. Время работает не

на вас.

– Я не хотел убивать, – глухо повторил Маклярский.

– Хорошо, тогда рассказывайте по порядку, как все

произошло.

– Я не помню. Я был очень пьян. Я никогда не был так

пьян. Помню только, как сел в такси. Хотел поехать домой за

деньгами. С шофером мы поссорились. Он оскорбил меня и

хотел выбросить из машины. Я не терплю, когда меня

оскорбляют. Мы подрались. Он меня ударил первым. Что было

дальше – я не помню. Провал памяти.

– Вы лжете, Маклярский! – резко прервал его Струнов. -

Увиливаете. Вы все отлично помните. Вы только что говорили,

что третьего числа вообще не ездили на такси. Теперь вы

признались. Вы говорили, что никакого шофера вы не убивали.

Теперь вы признались, что совершили убийство.

– В состоянии сильного душевного волнения. Статья сто

четвертая... – спешно вставил Маклярский.

– Вы отрицаете, что предмет, которым вы убили шофера,

принадлежит вам. Так?.. – Маклярский кивнул. Но такой ответ

не удовлетворил Струнова: – Нет, вы отвечайте конкретно: вам

принадлежит этот предмет или кому-то другому?

– Он лежал в машине. Кто его там оставил, я не знаю, – с

поспешной и потому слишком подозрительной уверенностью

ответил Маклярский.

– Лжете! – осадил его Струнов. – Иванов и Суровцева и

еще ряд свидетелей на допросах показали, что это ваш

предмет, и сделали вы его для надобностей далеко не

невинных. Сделали сами, так сказать, собственноручно,

уникальный экземпляр. Как видите, Маклярский, экспертиза у

–нас неплохая и милиция занимается отнюдь не сочинением

сказок, а раскрытием страшных былей.

Предложив Маклярскому сигарету, Струнов начал писать

протокол допроса. Маклярский курил с жадностью, словно

пылесос, всасывал в себя табачный дым. Он, наверно, понял,

что проиграл игру, и теперь лихорадочно искал лазейку, любые

юридические щели, которые бы помогли ему протащить

"смягчающие вину обстоятельства". Сын юриста и сам

мечтавший стать юристом, он уже неплохо знал Уголовный

кодекс. Провал памяти, драка на почве оскорбления – все это

он старался использовать в своих интересах с единственной

целью – внушить следствию и суду, что убийство было

непреднамеренным, случайным, и таким образом смягчить

приговор.

Протокол допроса он подписал молча и, уже после того

как поставил свою подпись, сказал, обращаясь почему-то ко

мне: – Поверьте, я ничего не помню. Только отдельные куски,

фрагменты. Наверно, он меня сильно оскорбил и больно

ударил, что я так озверел. Он обозвал меня...

– Ну да, озверел, – в тон поддакнул Струнов. – А тут, как

на грех, под рукой оказался предмет, который, сказывают, в

мешке не утаишь.

– Я ж говорю – я защищал свою честь...

– Да я понимаю, – опять с подначкой ввернул Струнов: -

И, защищая честь свою, прихватили чужие деньги. Так сказать,

между прочим, походя. Зачем покойнику деньги? Не возьмет

же он их в могилу? Верно?

Едкая ирония осветила лицо Струнова, а в глазах по-

прежнему сверкали огоньки ненависти и презрения. Когда

Маклярского увели, я задал Струнову только один вопрос,

который меня больше всего волновал на протяжении всего

допроса:

– Что ему дадут?

Струнов пожал плечами, сказал:

– По закону и по справедливости ему полагается

"вышка", то есть расстрел. Но... всякие бывают "но". Подобные

додики как-то умеют обходить законы, которые они в

совершенстве знают. Он уже ориентируется на статью сто

четвертую – не умышленное убийство, совершенное в

состоянии сильного душевного волнения, наказывается

лишением свободы на срок до пяти лет или даже годом

исправительных работ. Он, конечно, рассчитывает на

минимальное...

Я уходил от Струнова с таким чувством, как будто

побывал где-то на другой планете, взволнованный и

потрясенный. Вот мы живем, трудимся, радуемся и грустим и

как-то не видим или не замечаем мерзостей преступного мира,

потому что непосредственно не сталкиваемся с ним, а не

сталкиваемся потому, что в нашей стране этот преступный мир

сравнительно невелик, пожалуй даже ничтожен, а придет

время – он вообще сгинет, исчезнет. Иногда, в сколько-то лет

раз, услышишь: где-то кого-то ограбили, убили, и это уже

звучит сенсацией. Я как-то не представлял себе до

сегодняшнего дня всей сложности работы милиции.

Собственно, и сейчас я скорее почувствовал ее нутром, чем

увидел в полном объеме, но что-то новое появилось в моем

отношении к людям, стоящим на страже общественного

порядка, к солдатам в синих шинелях. До гостиницы шел

пешком, хотел успокоиться, отвлечься от горестных дум, но это

оказалось безнадежным делом. Я мысленно спрашивал кого-

то очень авторитетного: неужели этому раскормленному

зверенышу сохранят жизнь? Зачем, во имя каких идеалов и

принципов? Ведь он завтра снова убьет человека запросто.

Что для него жизнь человеческая? Для таких существует

только свое "я" и больше ничего. Все другие люди для такого

Маклярского – это скот, который можно стричь, доить, резать.

Не хватило денег на коньяк – что за беда! Вышел на улицу,

ограбил первого встречного, а чтоб тот не смел протестовать,

лишил его жизни. Просто, как в джунглях гангстерского мира. Я

думал о шофере, который жил, работал, мечтал, у которого,

наверно, есть семья – дети, жена, мать... Неужели сохранят

убийце жизнь? И неужели Струнов не сделает все, от него

зависящее, чтоб убийца получил положенную ему по закону

кару?..

Глава вторая

ГОВОРИТ ИРИНА

В первые минуты мне показалось, что Василий совсем не

изменился с тех пор, как я видела его у нас в Заполярье на

Северном флоте. Потом присмотрелась – ну нет, куда там, как

еще изменился! Нельзя сказать, чтоб пополнел, он просто

возмужал, раздался в кости. И поседел. Волосы поредели,

совсем белые, стрижены коротко и зачесаны на гладкий, без

единой морщинки лоб. И лицо тугое, чистое, тоже без морщин,

вполне могло сойти за лицо юноши, если б не две крупные,

глубокие складки у рта и суровый, жесткий, какой-то

встревоженный взгляд. Новое появилось в его движениях и

жестах, резких, крутых, неожиданных. Я помню Василька

Шустова в институте и на флоте: он всегда выделялся

сдержанной скупостью жестов, немногословием и вдумчивой

сосредоточенностью. Теперь все это заслонялось

напряженной собранностью, нервозной подозрительностью.

Он как сжатая стальная пружина. Видно, досталось ему в

жизни, судьба не щадила его.

У Шустова отдельная квартира из двух изолированных

комнат – столовая и спальня. Столовая, она же и гостиная, -

квадратная, просторная, с двумя окнами – на улицу и во двор. У

окна – письменный стол. Два больших шкафа, до предела

набитых книгами. Телевизор в углу возле торшера. На стенах -

три пейзажа: море с крутой волной, коснувшейся белым

гребнем встревоженных облаков, пронизанных сверху

золотистым лучом; зимний лес в нежно-розовых снегах и

цветущий, весенний сад – сплошной, от рамки до рамки, с

двумя ульями и пчелиным роем на переднем плане. Никаких

сервантов с хрусталем и фарфором, никаких вазочек и

статуэток. Это добро хранится в кухне.

Василий был дома один – в комнатных туфлях, в сером

свитере и при галстуке. Подтянутый, без малейших признаков

полноты. На мой вопрос о семье он как-то смущенно

улыбнулся – улыбка смягчила его лицо, осветила прежнего

Шустова, – ответил, резко разведя руками, – жест нового

Шустова:

– Живем вдвоем с отцом.

Ответ озадачил меня, и, поймав мой откровенно

вопросительный взгляд, Шустов пояснил, освобождая меня от

дальнейших любопытных вопросов:

– Старый холостяк. Неисправимый.

И снова – мягкая виноватая улыбка. Каким-то чутьем я

поняла, что дальнейшие расспросы о его семейных делах

нежелательны. Андрей поинтересовался его отцом, и Василий

с воодушевлением, раздвигая брови, отозвался:

– Батя у меня что надо – настоящий мужчина.

Негнущийся. Таких теперь не часто встретишь.

Уже эти первые и, в сущности, общие слова подогревали

любопытство не столько своим, так сказать, буквальным

смыслом, сколько самим тоном, каким они произносились.

Оказывается, отец – его кумир. О нем он говорил с

трогательным уважением и завидной гордостью, без той

снисходительной иронии, с которой говорят иные сыновья о

своих здравствующих "предках".

– Пенсионер, не знающий покоя. Уходит из дому рано

утром и возвращается поздно вечером. И все дела. Конца краю

нет. Его здесь "другом народа" зовут. Как Марата. Того,

настоящего, французского Марата, а не Инофатьева. -

Последние слова сорвались у него произвольно, потому он

посмотрел на меня взглядом, просящим прощения. Желая

смягчить вину, сказал: – Кстати, он ведь теперь в Москве,

Марат Инофатьев. Занимает высокий пост – зятя заместителя

министра. Во куда хватил: ни дать ни взять – просто зять!

Я видела, что Андрею неприятно было слушать о

Марате, одно упоминание этого имени выводило его из

равновесия. Прежде всегда спокойный, выдержанный, он в

последнее время нередко терял самообладание. И особенно, я

это заметила, когда речь заходила о Марате. Странно, почему?

Я никак не могла понять. Ревность? Не может быть. Ревновать

меня к бывшему мужу, с которым я не виделась уже несколько

лет и который – Андрей это хорошо знает – для меня

совершенно безразличен, чужой, словно мы никогда с ним не

были знакомы, – по меньшей мере безрассудно. И сейчас

Андрей переключил разговор:

– А он у вас работает, отец?

– Да нет же, формально нет, чистый пенсионер, – ответил

Василий. – А на общественных началах – с утра до ночи, без

выходных. Иначе не может. Да, так я уже говорил: одни его

"другом народа" называют, другие – чудаком, третьи -

кляузником. Когда его проводили на пенсию, батя сам себе

придумал оригинальную должность: помогать людям. Всяким.

Знакомым и незнакомым. Человек попал в беду – Алексей

Макарыч Шустов тут как тут. Посоветует, похлопочет, будет

ходить по разным учреждениям, требовать, добиваться и не

успокоится, пока не поможет человеку. Его весь микрорайон

знает, и он всех знает. Где-нибудь в доме лифт испортился, а

управдом мух ноздрей бьет, – думаете что, жильцы в исполком

или в жилотдел жалуются? Нет, идут к Макарычу. А уж он

знает, куда позвонить, кого пристыдить... Батя мой до войны

председателем колхоза работал, потом секретарем райкома. В

сорок первом ушел на фронт и всю войну – на передовой.

Дважды ранен, контужен. Окончил войну начальником

политотдела армии, генерал-майором. В сорок шестом его

направили на партийную работу здесь, в Москве. А когда

началось разделение обкомов и райкомов на промышленные и

сельские, батя назвал эту затею сомнительной и

бесперспективной. Был послан в район и назначен

начальником колхозно-совхозного управления. Там и погорел.

На кукурузе. Район достался такой, что не родила она,

проклятая. Хоть плачь. Что с ней ни делали: обрабатывали,

удобряли, а толку никакого. Потом начался разгром

травопольщиков. А тут, как на грех, в районе хорошие клевера

росли. В общем, кормов хватало, сена – завались. Как вдруг

указание облисполкома: распахать четыреста гектаров клевера

и засеять кукурузой. Директор совхоза в слезу: "Алексей

Макарыч, выручай, не дай погубить скот, без кормов же

останемся". Батя, значит, на свой страх и риск: "Ладно, говорит,

не трогайте клевера. В случае чего я буду отвечать". А случай

не замедлил подвернуться: приехал в область Никифор

Митрофанович Фенин. Тот самый. Тесть Марата. Там ему уже

кто-то капнул: дескать, Шустов саботирует указания

вышестоящих. Замминистра, услыхав такую страшную весть,

на машину и – айда к "саботажнику". Вместе с батей поехали на


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю