355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 28)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

советским экспериментатором профессором Шустовым.

Василий Алексеевич не был профессором, и эта фраза

Марата больно кольнула Семенова. У него появилось желание

возразить этому невоспитанному выскочке, но, взглянув в лицо

гостя, властное и ничего не выражающее, спросил:

– Пригласить сюда доктора Шустова?

– Нет, мы лучше пройдем к нему, если это не создаст для

вас излишних затруднений, – медленно подбирая русские

слова, ответил Дэйви.

Василий Алексеевич встретил их с корректной

официальностью: его коробило присутствие Марата, который с

присущей ему покровительственной развязностью пожурил

Шустова за то, что тот так и не написал якобы обещанную

статью для "Новостей".

– А я вам ничего не обещал, – улыбнулся Василий

Алексеевич и сразу обратил вопросительный взгляд на Дэйви.

Жак-Сидней долгим проницательным взглядом

посмотрел на Марата, затем на Семенова, точно не решаясь, о

чего начать, и желая заранее заручиться их полной

поддержкой. Потом с легким акцентом заговорил по-русски,

положив перед собой блокнот и вечное перо:

– Ваше имя, доктор Шустов, известно на Западе как имя

ученого с большими перспективами. Мне хотелось бы

рассказать нашим читателям – миллионам читателей

Западного полушария – о ваших экспериментах, волнующих по

крайней мере половину человечества. Возможно, я напишу о

вас книгу. .

– Простите, у вас медицинское образование? Вы врач?.. -

вдруг перебил Шустов его легкую, изящную речь, в которой

было что-то жонглерское.

Марат и Семенов, обескураженные такой выходкой,

недоуменно переглянулись. А Шустов, как бы скрывая свою

лукавую нарочитость, поправился, не дожидаясь ответа:

– Я просто так, между прочим.

Но Дэйви принадлежал к породе тех людей, которых

ничем нельзя смутить. Не дав Марату и главврачу что-либо

сказать, он с веселой поспешностью заметил:

– О-о нет, я рядовой пациент. И счел бы для себя за

честь быть вашим пациентом.

– Вы страдаете трофической язвой? – серьезно спросил

Шустов.

– Что вы, что вы, бог избавил, – ответил Дэйви,

выставляя щитом вперед ладони, и пояснил: – Я имею в виду

мою безвременно полинявшую шевелюру.

Шустов понял его, заговорил, как бы кого-то упрекая:

– Видите ли, мистер Дэйви, тут, вероятно, произошло

какое-то недоразумение. Вас неверно информировали. Дело в

том, что я лечу трофические язвы.

– Доктор Шустов, я все знаю, – перебил гость с

дружеской, доверительной улыбкой. – Знаю, что ваше открытие

находится еще в стадии эксперимента. Я готов на любой риск

и без всяких гарантий с вашей стороны, Разумеется, за

солидное вознаграждение. Если вам будет угодно, вы могли

бы сделать мне эту операцию у меня на родине... Я

уполномочен передать вам официальное приглашение от

общества врачей-экспериментаторов посетить нашу страну. -

Жак-Сидней с торжественным церемониалом открыл папку и

извлек из нее конверт с приглашением.

– Благодарю вас, мистер Дэйви, и прошу передать мою

искреннюю признательность обществу. Только я едва ли смогу

воспользоваться приглашением в ближайшее время. Моя

работа не позволяет мне отвлекаться на такую поездку, хотя я

уверен, что она будет приятной и интересной для меня. – Он

говорил искренне и убедительно.

Приглашение общества врачей-экспериментаторов было

главным козырем Дэйви, и вдруг этот козырь вежливо, но

категорично оказался битым. Марат смотрел на Шустова, и

взгляд его, надменный и холодный, говорил: "Либо ты дурак,

Шустов, либо человек тонкого, хорошо организованного ума". В

глазах Дэйви забегали злые и тревожные огоньки. Как человек,

умеющий разбираться в людях, он отлично понимал

неловкость своего положения и то, что Шустов непоколебим и

тверд в своих словах. Такие люди, как этот доктор, слов на

ветер не бросают, договариваться с ними чрезвычайно трудно,

потому что их принципиальность граничит с упрямством и

фанатизмом. Дэйви понял, что делать ему здесь больше

нечего.

Глава четвертая

Марат проводил Дэйви до гостиницы "Националь" и

тотчас же поехал в редакцию, где приказал вызвать к себе

Гольцера и Кашеварова. Кашеваров явился сразу, Гольцера

пришлось долго разыскивать. Раздувая ноздри, как загнанный

конь, Марат говорил, точно приказ по армии отдавал:

– С Шустовым пора кончать. Безотлагательно должна

появиться статья за подписью известного авторитета в

медицине. Кто именно должен подписать статью – посоветуйся

с Вячеславом Михайловичем. Он это организует. О самом

Шустове в статье особенно рассусоливать не нужно. Просто

сказать, что это бездарь, шарлатан, малограмотный субъект и

проходимец, который в силу каких-то довольно странных

обстоятельств допущен к самому священному алтарю -

медицине. Привести один-два примера неудачной операции и -

достаточно. Главное, основу статьи должны занять вот те

"странные обстоятельства", о которых я говорил. То есть

покровители и защитники Шустова. По этим господам и надо

наносить удар. И прежде всего по профессору Парамонову. Он

уже не однажды выступал публично в защиту Шустова. На

днях снова опубликована его статья. В ней он приводит пример

излечения Шустовым экземы у гражданина Ларионова, коим

является известный тебе Аристарх. – Марат остановился подле

кресла, в котором сидел бессловесный, весь внимание

Кашеваров, азартно прищелкнул пальцами и восторженно

заулыбался, осененный неожиданной находкой. Затем,

сощурив выступающие из орбит глаза, пояснил: – Тут можно

проделать великолепный фокус. В том же номере под статьей

ученого-медика подверстать письмо Аристарха Ларионова в

редакцию примерно такого содержания: "Уважаемый тов.

редактор. Я с удивлением прочитал статью профессора

Парамонова, в которой говорится, что якобы я болел экземой и

меня вылечил доктор Шустов. Во имя истины с огорчением

должен сообщить вам, что никогда я экземой не болел и,

следовательно, ни Шустов, ни Парамонов и никто другой меня

не лечил. Шустова я знаю давно и очень близко. К его так

называемому методу отношусь весьма иронически, потому что

сам Шустов не раз в пылу откровенности признавался мне, что

никакого такого метода нет, что все это рассчитано на

сенсацию и на доверчивых людей". В общем, в таком духе...

– Аристарх такого письма не напишет, – сказал

Кашеваров, закуривая.

– Разумеется. Ему надо помочь. Написать за него.

– Он не подпишет. Он действительно дружен с

Шустовым?

– Да. Но это не имеет значения. За бутылку коньяку? Как

это у Маяковского. Помнишь? Подскажи.

– "Собственную тетушку назначит Римской папою, сам

себе подпишет смертный приговор", – процитировал

Кашеваров.

– Именно. Ларионов – это явление. После второй рюмки

переходит на "ты", после четвертой начинает петь. После

пятой лезет целоваться. После шестой он сделает любую

подлость, если только будет уверен, что ему за эту подлость

поднесут седьмую рюмку. Величайший оригинал. Его надо

поручить Науму.

Однако Гольцер не приходил. Марат после ухода

Кашеварова наказал секретарше никого к себе не пускать,

кроме Наума, который нужен был ему не только в связи с

письмом Ларионова. Завтра Дэйви собирался ехать в

Новосибирск, Гольцер должен сопровождать его в качестве

представителя журнала "Новости", и Марату хотелось еще раз

проинструктировать Наума. Он опасался, что история,

наподобие сегодняшней в клинике, может повториться, и

поэтому нужно было предупредить Наума, дать указание, как

поступать.

Марат читал верстку очередного номера и думал о Еве, с

которой сегодня условился встретиться на даче у Савелия

Чухно.Дача Савелия Чухно стоит на высоком берегу быстрой

мелководной и не очень радующей купальщиков своей

студеной водой речки Истры. Участок в полтора гектара со

всех сторон огорожен высоким тесовым забором на

железобетонных столбах. Забор тянется и у самой воды; здесь

река делает излучину наподобие зеленого мыса, что дает

основание кинорежиссеру называть свою дачу "моя Пицунда".

В излучине образован омут, метров десять в ширину и

двадцать пять в длину, при этом достаточно глубокий, с

песчаным дном и берегом. Тут устроен персональный пляж со

скамеечкой и грибком, с деревянными ступенями и даже

небольшой вышкой для любителей нырять. Две трети участка

заняты под лес – береза, сосна, ель, дуб. Это от дома в

сторону реки. А по другую сторону дома к парадному подъезду

– фруктовый сад и цветы, много цветов. Зато никаких клубник и

овощей не водится. Савелий Адамович считает, что такого

добра можно всегда и в любом количестве купить у соседей.

Дача зимняя, рубленая, одноэтажная, из шести комнат и

двух террас, с центральным отоплением, камином в кабинете

Савелия Адамовича. На отшибе в углу перед спуском к реке -

флигель, в котором живет одинокий отставной капитан – старик,

исполняющий обязанности садовника, сторожа и вообще

коменданта этого уютного гнездышка. Всеми кухонно-

домашними делами заправляет Марья Ивановна – пожилая, но

еще крепкая, расторопная женщина, живущая тут неподалеку в

собственном домишке. Муж Марьи Ивановны – машинист,

водит по железным дорогам тяжеловесные составы. В отлично

от "коменданта", Марья Ивановна работник сезонный, ее

приглашают по мере надобности, потому что хозяева на даче

живут редко, предпочитают санаторий, дома творчества,

пансионаты. И все же в летнюю пору, особенно в хорошую

погоду, Чухно, его супруга с двумя сыновьями – учениками

спецшколы и отец Савелия Адамовича -

семидесятивосьмилетний поэт Адам Эдуардович Сахаров нет-

нет да и заглянут на недельку-другую на высокий берег Истры

подышать подмосковным озоном, а при надобности

встретиться с друзьями и за рюмкой холодного вина обсудить

актуальные вопросы, которых у преуспевающего кинодеятеля

всегда много и всегда они актуальны.

Массы теле– и кинозрителей, то есть советское общество,

Чухно делил на три возрастные категории. Первая – старые

большевики, участники гражданской войны и герои первых

пятилеток. Вторая – те, кто прошел от Буга до Волги и затем

обратно от Сталинграда до Берлина – поколение закаленных в

боях людей, знавшее горечь поражений и радость побед,

неустрашимое племя, рожденное Октябрем и воспитанное

партией Ленина уже при Советской власти. Третья – молодежь,

та, которая о войне знает по книгам да кинофильмам, – кстати,

а может, и совсем некстати сделанным Савелием Чухно. Ко

всем трем возрастным категориям Савелий Адамович

относился по-разному. Первой не придавал никакого значения.

Сложней было со вторым поколением. Оно не принимало

кинофильмы, которые делал Савелий Адамович, решительно

осуждало идеи, которые проповедовались со страниц журнала

"Новости", и вообще слишком ревниво относилось как к

национальным, так и к новым, советским традициям и никак не

желало согласиться с теми, кто под разными соусами, а то и

напрямую утверждали, что патриотизм и тем паче чувство

национальной гордости – понятия устаревшие, отжившие свой

век. С этой категорией людей Чухно приходилось считаться -

это были хотя и смирные, но гордые люди и могли напрямую

спросить Савелия Адамовича: "А где ты был и что делал в

годы войны?" Вопрос не из приятных, и Чухно предпочитал не

отвечать на него. Вступать в открытый конфликт с

представителями этого поколения Савелий Адамович не

решался. Чухно умел наблюдать и анализировать,

прислушиваться, что говорят эти всегда простодушные,

доверчивые ветераны, и думать, вникать в смысл их не всегда

гладких, по поразительно метких слов. Особенно пристально

наблюдал за ними Чухно Девятого мая, в День Победы, когда

они наряжались в ордена и медали и с каким-то

настораживающим Савелия Адамовича чувством гордости и

достоинства выходили на улицы в сопровождении своих

сыновей и направлялись в музеи Боевой славы, а затем, под

вечер, выпив за обедом по стопке горькой, пели песни -

революционные, народные, фронтовые, пели задушевно,

самозабвенно, со слезой, и в их нестройных, но сильных

голосах, в их задумчивых и мужественно решительных глазах

Савелий Адамович видел какой-то глубокий подтекст, намек и

угрозу. И от этого ему становилось не по себе, словно он,

совершив какую-то гнусную подлость в отношении этих людей,

вдруг ясно осознал, что рано или поздно, но ему и его дружкам

придется держать ответ, что час расплаты все равно настанет

и придется расквитаться за растленные души юных, за

оплеванные и поруганные святыни. И тогда, уже после

праздника, после Девятого мая, с еще большим

остервенением, точно в отместку за зло, продолжал делать

свое дело, называвшееся просто и ясно: воспитание нового

молодого поколения, которое, по твердому убеждению Чухно, и

должно заново переделать мир. Савелий в последнее время

вел себя независимо и дерзко, слыл смелым и острым

художником. Бывали случаи: появится в журнале, в тех же

"Новостях", какая-нибудь пошленькая или с нехорошим

душком повестушка или даже роман. Общественность начнет

возмущаться, в партийной печати появится неодобрительная

рецензия на эту дребедень, за рубежом буржуазная пресса

похвалит автора за смелость. Ну а уж Савелий Адамович не

преминет сделать по этой повестушке фильм в пику

общественности. Критики он не боится. Да ведь и Лондон, и

Рим, и Париж за него горой встанут. Там у Чухно много друзей

среди творческой интеллигенции. Разных. И таких, как Жак-

Сидней. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что к

Дэйви Чухно особой симпатии не питал. Даже Марата

деликатно предупредил приезжать сегодня на Истру без

заморского гостя. Очевидно, зная подлинную цену Дэйви,

Чухно с сожалением, делая важное лицо, говорил своему отцу

и Гомеру Румянцеву, сидящим в зеленой из дикого винограда

беседке:

– Мельчит Марат, разменивается. А жаль, как бы не

сорвался, не свернул себе шею.

– У хорошей футбольной команды всегда есть в резерве

запасной игрок, – философски изрекал не столько мудрый,

сколько опытный политикан Адам Эдуардович. Он всегда

говорил густо, самоуверенно, поддерживая растопыренными

пальцами огромный, круглый живот. – В запасе необходимо

постоянно иметь нескольких Маратов, чтоб при нужде вовремя

подменить одного другим.

Конечно, и без подсказки отца, без его дряхлых слов

Савелий Чухно отлично знал о запасных игроках и уже на

всякий пожарный случай приготовил нового Марата и держал

его пока в резерве, потому что положение Инофатьева

казалось как нельзя прочным и было очевидно, что вот-вот он

займет новый более высокий пост. Об этом уже не раз

поговаривал не только зять, но и сам Никифор Митрофанович.

Марат ехал на дачу к Чухно со сложным чувством. Он

был зол, взвинчен, "не в духе". Для этого были разные

причины. Во-первых, вчера вечером Гольцер сообщил ему, что

Соня Суровцева попала в милицию, доставлена прямо на

Петровку, 38, и ее допрашивали в уголовном розыске. Правда,

все это пустяки, мелочь, как сказал Наум, пытаясь успокоить

своего патрона, но Марата эта мелочь тревожила, как заноза,

которую не удалось извлечь из пальца. Ведь всякое бывает от

занозы: может и пронести благополучно, а то гляди -

нагноение, заражение и прочие неприятности. Кто знает, что

могла наговорить эта морфинистка в уголовном розыске.

Сболтнет про дары покойного академика Двина, а там, в

угрозыске, народ любопытный... Нет, нехорошо было на душе у

Марата. Во-вторых, сегодняшний инцидент в клинике...

Ехать к Чухно не хотелось. Но Ева настаивала, просила.

А Еве нельзя отказать.

Любил Марат Савелия Чухно, пожалуй, больше всех из

своего окружения, как любит ученик своего учителя. Даже

откровенный цинизм Савелия Адамовича он возводил в

достоинство и смелость острого ума.

Машина мягко бежала по раскаленному асфальту. Май

был по-летнему жарким. Легкий ветерок доносил запах

молодой березовой листвы и трав. Поля пестро раскрашены.

Шелковистая, прозрачная пелена затянула небо. Знойное с

подсолнечной стороны, оно казалось пыльным, где-то там в

выси позванивал однообразный колокольчик жаворонка, а в

нарядно-праздничных березах неистовствовал зяблик. Вокруг

все было ароматно, сочно, душисто и радостно.

Ева, сидевшая рядом с Маратом, положила свою

длинную изящную руку, точно выставляя ее напоказ, на спинку

переднего сиденья и смотрела вперед с тонкой улыбкой на

губах, подставляя приятно ласкающей струе воздуха свой

чистый лоб. Марат сбоку восхищенно посматривал на ее

тонкое лицо, на эту пленительную скромность и думал, что

хорошо бы поехать сейчас на дачу к Гольцеру и провести вечер

вдвоем с Евой. Но уже поздно было перерешать.

Когда машина вкатила во двор и за ней отставной

капитан закрыл крепкие ворота, первым, кого увидели Марат и

Ева, был артист-комик Степан Михалев. Длинный и тощий, в

белой с вышитым воротником русской рубахе, он вразвалку

подошел к Еве, протянул ей розовый, только что сорванный с

грядки тюльпан, изогнулся вопросительным знаком, ткнул

щетинистыми усами в ее кольцо и сказал заранее

приготовленную любезность: "Первой женщине земли". Подал

лениво-безжизненную, как плеть, руку Марату, тотчас

огляделся, сделал важное лицо и вполголоса сообщил:

– Звонил Наум. Он чем-то взволнован. Через час будет

здесь с какой-то неожиданной новостью.

Михалев важно замолчал, глаза его снова спрятались. А

Марат внутренне вздрогнул от его слов, несмотря на то что и

самого Михалева и все его сообщения не принимал всерьез.

Просто он жил в постоянном страхе, в каком-то недобром

предчувствии, похожем на состояние разгуливающего на

свободе преступника, которому как будто даже ничего и не

грозит. Рассудком этого чувства не понять.

– У Наума все неожиданно, – безучастно отозвался

Марат, нахмурив брови и тем самым дав понять Михалеву, что

сообщение его было совсем некстати, но он прощал его, как

прощают слабости любимых людей. Лицо его было багровым

и потным. У крыльца встретил Савелий Адамович и сообщил

то же самое о звонке Гольцера. Марат с видом человека, для

которого все вопросы решены, ничего на это не сказал, только,

прищурясь, посмотрел в сторону беседки, где перед кувшином

с квасом сидели Гомер и Сахаров. Потом сказал негромко,

вытирая платком потное лицо: – Холодного вина. Я не надолго,

Сава.Сухое вино подали туда же, в беседку, и, осушив бокал,

Марат спросил Чухно, почему он не хотел видеть у себя Дэйви.

– Я не люблю наркоманов, – напрямую ответил Савелий

Адамович, и Марат увидел в его глазах особый блеск. Он не

знал, что его заморский гость наркоман.

В это время за воротами хлопнула дверь автомобиля, и

через минуту, распахнув калитку, появился Наум Гольцер. По

виду его легко было догадаться, что прибыл он с недобрыми

вестями. Марат впился в него ожидающим угрюмым взглядом.

Гольцер молча подал всем по очереди свою грубую ладонь,

сказал сдержанно, скупо, без жестов: – Дэйви арестован.

Тишина стала хрупкой, натянутой. Все застыли в

ожидании разъяснений.

– Когда? – спросил Марат.

– Часа три назад. – Наум посмотрел для убедительности

на часы, добавил: – В гостинице. Я шел к нему, а его в это

время уводили.

– А в чем дело? – спросил Михалев. Гольцер не имел

желания отвечать этому взбалмошному несерьезному

человеку и только слегка пожал плечом. Марат сосредоточенно

посмотрел на Чухно. Тот подсказал:

– Пойди позвони. Тебе скажут: он твой официальный

гость. Обязаны сказать.

Марат ушел в дом к телефону и возвратился минут через

десять. Сказал, пристально глядя почему-то на Гольцера:

– У него изъяли наркотики и сионистскую литературу.

Гольцер понял этот взгляд: вчера Дэйви подарил ему

незначительную по весу, но очень сильную по действию

порцию наркотика. Одну дозу Наум обещал Соне: препарат

этот он запрятал у себя на даче, запрятал так, что ни одна

ищейка не найдет.

– Его будут судить? – спросила Ева, имея в виду Дэйви.

– Не знаю, – вполголоса ответил Марат и, отвернувшись,

столкнулся с удивленным взглядом Чухно, уже резко и

раздраженно повторил: – Не знаю и не желаю знать!

– У тебя сегодня дурное настроение, – раздумчиво

проговорил лупоглазый Гомер Румянцев, глядя в пространство.

– Оно мешает тебе трезво воспринимать факты.

– Во всяком случае, о своем иностранном госте ты

должен побеспокоиться, – продолжил его мысль Чухно. -

Попроси Никифора...

– Хватит! – вдруг взорвался Марат и встал. – С меня

хватит! Надоело... Не делайте из меня авантюриста. Не

забывайтесь. Мне Дубавина хватило – вот так! – Он провел

ладонью по своей толстой шее. – Вы отлично знали, что

Дубавин сидел за шпионаж. А вы его подсунули в секретный

институт. Волка в овчарник.

– Позволь, кто это "вы"? – Гомер вплотную подошел к

Марату и выпучил глаза. – Какое я, или он, или они, – он

сделал театральный жест в сторону всех присутствующих, -

имели отношение к Дубавину? Ты что-то путаешь. Память тебе

начинает изменять.

– Нервы сдают, – холодно и брезгливо подсказал Чухно.

– Не рано ли? – продолжал Гомер. – О Дубавине, как

известно, тебя просил покойный Евгений Евгеньевич.

– А хотя бы и он, – энергично бросил Марат. – И ему не

простительно было...

– Вот что, дорогой, – вкрадчиво, но твердо перебил Чухно,

– я хочу напомнить тебе священную заповедь: о покойниках

либо говорят хорошее, либо молчат. Тем более

непозволительно плохое говорить о Двине... Говорить

человеку, которого великий ученый сделал своим

душеприказчиком, в которого верил, которому завещал... – Он

умолк, нарочито оборвал фразу.

– Что завещал? – багровый, дрожащий, спросил Марат.

– Не задавай наивных вопросов, мы не дети, – с явной

интрижкой ответил Чухно и, криво ухмыльнувшись, отошел в

сторону.

Чухно говорил спокойно, без жестов. Его речь, как ушат

холодной воды, осадила Марата.

"Как я их всех ненавижу", – подумал Марат и молча

побрел к выходу, где стояла его машина. Он уехал один, без

Евы, забившись в угол вместе со своими тревожными

мыслями. Он понял, что "влип", что он – в руках Гомера и

Савелия, что они будут им повелевать и он будет

беспрекословно исполнять все их просьбы. Мелькнула

спасительная мысль: разоблачить их, вывести на чистую воду.

Но он тут же вразумлял себя: это невозможно – они

"чистенькие", "авторитетные", "именитые". Поселилась тревога

и что-то неистово бесшабашное, граничащее с

безрассудством. Он вспомнил кожаную папку Двина, и его

снова осенила спасительная мысль: никто не видел, никто не

докажет, что было в папке. Никто, кроме Сони. – Соня -

свидетель. Но она не должна... Это в интересах и Чухно и

Румянцева. Соня должна исчезнуть. Совсем. Так же незаметно

и бесшумно, как появилась.

Глава пятая

А клинику лихорадило, пожалуй, с еще большей силой

после визита иностранного гостя. Вячеслав Михайлович,

человек желчный, мстительный, с широкими связями и с

богатым интригантским опытом, считал, что песенка Василия

Алексеевича спета, что на этот раз против него поднакопилось

столько обвинительных "фактов", что уж никак невозможно

будет отвертеться. Спекуляция рецептами на морфий – это раз.

(В клинике не знали, что экспертизой установлена

фальшивость подписи Шустова и уголовный розыск

продолжает искать человека, совершившего подделку подписи,

настоящего преступника.) Следующий факт – грубость,

бестактная, граничащая с хулиганством выходка Шустова по

отношению к зарубежному гостю. (В клинике не знали, что

Дэйви в 24 часа выдворен из пределов СССР.) И наконец

статья члена-корреспондента Академии медицинских наук

профессора Катаева и одновременно письмо в редакцию

Аристарха Ларионова, "разоблачающие" В. А. Шустова как

шарлатана и невежду в медицине. Этих новых обстоятельств

для Вячеслава Михайловича было достаточно, чтобы

требовать от партийной организации – а он был членом

партбюро – снова создать персональное дело коммуниста

Шустова. Бюро в результате давления главврача и его

сторонников постановило исключить Шустова из партии, но

собрание не согласилось с решением бюро и объявило

Шустову выговор.

Андрей Ясенев, узнав от Ирины обо всем этом, уговорил

свое начальство информировать райком партии о том, что

обвинение Шустова в спекуляции рецептами ложно, что это

гнусный подлог. Правда, уголовный розыск не сообщил

райкому, что следы этой провокации ведут к бывшей старшей

сестре Дине Шахмагоновой, которая в настоящее время нигде

не работает.

Дело коммуниста Шустова В. А. должен был

рассматривать райком, утверждать или отменять решение

первичной парторганизации.

Внешне Василий Алексеевич, казалось, не очень

переживал, по-прежнему был собран. Во время операций не

произносил ни единого лишнего слова – только слышались его

отрывистые, холодные команды. С больными в палатах

разговаривал кратко. В лабораторию к Петру Высокому не

заходил. Лишь Ирина да Алексей Макарыч понимали, что

происходит у него в душе. И не фальшивка с рецептами

волновала его – Василий Алексеевич знал, что рано или

поздно, а истина обнаружится, – и но статья Катаева, которую

он даже читать не стал до конца: бегло просмотрев два-три

первых абзаца, швырнул газету на пол, зная подлинную цену и

автору и тем, кто стоял за его спиной. Его потрясло письмо

Ларионова. Он не находил названия этому чудовищному

падению, лицемерию и ханжеству. Будучи убежденным, что

Аристарх подписал это письмо не читая, в состоянии полного

опьянения, он – по наивности, что ли? – в первые дни все еще

питал надежду, что вот-вот в той или в другой газете появится

второе письмо в редакцию уже трезвого Ларионова,

написанное коряво, малограмотно, но самим Аристархом, и в

этом втором письме он откажется от первого. Но ничего

подобного не произошло. Поняв наконец с непростительным

опозданием, что Ларионов начисто лишен совести и чести,

Василий Алексеевич со стоном в душе подумал: "До чего же

низок, гадок и подл бывает иной человек! И почему природа,

мудрая мать-природа не награждает таких, как Ларионов,

когтями, копытами, рогами, клыками, хвостом? Тогда все было

бы ясно и не случалось бы никаких недоразумений". Не

меньше самого Василия Алексеевича переживали этот подлый

выпад из подворотни Ирина и Алексей Макарыч. С генералом

случился приступ стенокардии, и его положили в больницу.

Ирина не находила себе места. Антонина Афанасьевна с

Катюшей в середине мая на все лето уехали в Анапу, и, как это

ни странно, у Ирины оказалось меньше забот по дому и

больше свободного времени. Придя с работы домой, она

металась по квартире, не зная, чем заняться, два раза в

неделю писала в Анапу письма и думала о Василии. Потом

начала запоем читать книги. Читала вдумчиво, с пристрастием,

сравнивала свою судьбу с судьбами книжных героев,

настойчиво искала ответ на волнующие ее вопросы. И опять

думала о Шустове. Она представляла его суровое,

потемневшее и осунувшееся лицо, сухой, холодный блеск в

глазах, резкие жесты, и ей казалось, что он не вынесет всей

этой шквальной травли: либо сляжет в постель, либо покончит

с собой. Мысль о том, что он наложит на себя руки,

становилась навязчивой, жуткой и не давала Ирине покоя.

Случись с ним какое-нибудь несчастье, не стань его в живых,

тогда и ей незачем жить и ее жизнь будет бессмысленной и

ненужной, потому что все последнее время она жила

мыслями, мечтой только о нем, его жизнью, хотя он об этом,

конечно, не подозревал. Рассуждая таким образом, она уже не

стеснялась признаться себе, что любит Василия

беспредельной, чистой, пламенной любовью и уже не в

состоянии жить без этой любви. Она твердо знала, что ни

Марата в юности, ни Андрея после она так не любила и что это

ее последняя и самая настоящая, делающая человека

окрыленным и счастливым любовь. И было так обидно,

нестерпимо больно, что он не ощущает ее тепла и ласки, что

любовь эта безответная.

Иногда внезапно Ирину настигала мысль об Андрее, и

тогда с какой-то поспешной неловкостью, точно желая скорей

отмахнуться, она говорила самой себе: Андрей – мой муж, друг,

товарищ, отец нашего ребенка, и я к нему хорошо отношусь, я

уважаю его, он добрый, честный сильный.

Однако в семье начались первые недоразумения: не то

чтобы ссоры, но просто неласковые, иногда грубоватые,

холодные слова создавали атмосферу сухости и отчуждения.

Теперь Андрей и Ирина спали в разных комнатах, говорили

друг с другом мало, потому что Ирина могла говорить только о

своей клинике и разговор этот неизменно переключался на

Шустова. Тогда она вся воспламенялась, лицо, сразу

помолодевшее, осененное глазами счастливицы, становилось

враз одухотворенным. Андрей все видел, понимал, пробовал

заводить на эту тему разговор, чтобы внести какую-то ясность,

но всякий раз она уклонялась с наивной хитростью, оставляя

его в задумчивом состоянии. Ирина, чувствуя себя

несправедливой к нему, однажды за ужином спросила как бы

шутя, с наивным любопытством:

– Скажи, Андрюша, ты очень бы переживал, если б я

ушла от тебя?

– Не знаю, – глухо отозвался Андрей и спросил, глядя на

нее удивленно и настороженно: – Ты это к чему?

– А просто так. Ведь ты меня не любишь? Это правда?

Ну скажи – правда?

Он смотрел на нее тихо, долго, проникновенно и видел:

слова ее говорят одно, а взгляд – совсем другое. Он был

уверен, что Ирина великолепно знает о его любви и в верности

ей не сомневается, а спросила с какой-то иной, тайной целью.

И тогда он ответил ей точно таким же вопросом:

– А ты? Ты еще любишь меня или никогда не любила?

Это прозвучало неожиданно, прямо, резко до жестокости

и поставило Ирину в тупик. Она рассмеялась, весело, звонко,

это был чистый и в то же время деланный, не совсем

естественный смех. Быстро погасив его, Ирина продолжала,

как бы играя все на той же полушутливой струне, стараясь уйти

от поставленного в лоб вопроса:

– Я не увлекусь. На пошлость, на флирт я не способна,

ты же знаешь. Я могу полюбить всерьез, сильно. Вдруг

появится какой-нибудь принц.

– Что значит принц? И вообще, что ты говоришь, Ирина?

Это что-то новое в тебе.

– Но, Андрюша, согласись, что никто из нас на этот счет

не может дать гарантий. Нельзя поручиться за себя.

"Вот так раз, вот это Ирина, совсем другая, которой я еще

не знал". Открытие это обеспокоило Андрея. Стараясь уловить

нить потерянной мысли, он сказал негромко и с убеждением:

– Ты не можешь поручиться за себя? И возводишь это в

принцип. Зачем? Я-то могу за себя поручиться. Как ты

выразилась, с гарантией. А ты не можешь. Так и говори за

себя. – Ему хотелось наконец внести ясность, и он сказал,

глядя на нее грустными, чуть-чуть встревоженными глазами: -

Надо полагать, этот принц уже существует. Имя его – Василий

Шустов.

Она снова задорно расхохоталась и ответила с веселой

игривостью:

– Василек – хороший парень. Но ты меня к нему не

ревнуй: ко мне он равнодушен. Я для него не существую.

В день, когда Шустова вызвали на заседание бюро

райкома, Ирина волновалась больше всех: какое решение

примет райком? Из лаборатории она то и дело звонила в

отделение Шустова, но к телефону никто не подходил, – значит,

Василий еще не возвратился. Наконец телефонный звонок в

лабораторию. Она вздрогнула и в волнении схватила трубку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю