355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 24)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

я, уже не в силах владеть собой, продолжал в запальчивости: -

Честный человек меньше всего склонен подозревать других в

бесчестии. Честный беспечен и доверчив. Жулик

подозрителен, лицемерен... Когда же мы наконец научимся

доверять людям? – неожиданно закончил я, а Лапина, быстро

придя в себя, сказала как бы между прочим:

– Нам бы не хотелось разбирать еще и донжуанские

похождения коммуниста Шустова. И если я вам об этом

сказала, то только потому, что райком имеет сигналы. Но мы

отвлеклись от главного, зачем я вас пригласила.

– Я вижу, тут целый комплекс обвинений, – вставил я, но

она пропустила мое замечание мимо ушей, продолжала

категорично, с сухой официальностью:

– Я попрошу вас написать объяснение по поводу утери

партбилета.

На этом закончился неприятный для нас обоих разговор.

Я написал объяснение там же в райкоме и передал его

Лапиной молча, без слов. Молчала и она, но, прощаясь,

подала мне руку и пожала крепко, по-мужски. Говорят, это

хороший симптом, но меня он нисколько не успокоил. Я

находился в состоянии крайнего потрясения и решил сейчас

же поговорить с первым секретарем райкома. Секретарша, уже

знакомая мне девушка, сказала, что товарищ Армянов занят,

что у него там народ, и посоветовала мне позвонить ему по

телефону и условиться о встрече. Меня это не устраивало: я

хотел встретиться с ним сегодня, сейчас. Я вспомнил его

слова: "У вас много врагов... Очень серьезных". И был

убежден, что "фокус" с партбилетом – работа моих врагов,

чудовищная провокация. Я был очень взволнован и просил

девушку доложить товарищу Армянову обо мне. Это была

добрая девушка, образец технического секретаря. По моему

виду она догадалась, что произошло нечто серьезное. Она

взяла листок бумажки и написала: "С. С.! Врач Шустов

Василий Алексеевич сидит в приемной. Просит принять по

неотложному делу". Потом скрылась за дверью с табличкой:

"Товарищ Армянов С. С." Вышла веселая, сказала улыбаясь:

– Семен Семенович вас примет. Ждите. Там у него два

товарища, но они, кажется, уже заканчивают разговор.

Посидите, посмотрите газеты.

Мне не сиделось. Я ходил по комнате, стараясь

собраться с мыслями. Как мог мой партбилет оказаться в

ресторане и именно за моим столиком? Вот главный вопрос,

на который я искал ответ. И на одну минуту попробовал стать

на точку зрения Лапиной: а что, если я действительно, когда

доставал бумажник, чтоб расплатиться с официанткой,

случайно обронил партбилет? Нет, это исключено: партбилет

лежал в другом кармане. И потом, эти трое неизвестных взяли

именно партбилет и не тронули бумажника, хотя я отлично

помню, как рука налетчика обшарила оба кармана.

Размашистыми мужскими шагами в приемную вошла

Лапина и, не взглянув на меня, скрылась за дверью кабинета

первого секретаря: очевидно, товарищ Армянов пригласил ее в

связи с моим делом. Через минуту из кабинета вышли двое, и

вскоре затем меня пригласили к товарищу Армянову. Семен

Семенович был чем-то огорчен и расстроен, но поздоровался

со мной любезно, предложил сесть и попросил рассказать все,

что случилось со мной в тот вечер. Слушал внимательно,

изредка бросая на Лапину многозначительные взгляды, в

которых, как я заметил, скрывался легкий упрек. Закончил свой

рассказ я твердым убеждением, что это была заранее

продуманная провокация и ее организаторы точно знали, когда

у меня с собой будет партбилет.

Армянов перебил меня неожиданным откровенным

вопросом:

– Если ваше предположение о преднамеренной

провокации справедливо, то невольно напрашивается вполне

логичный вопрос: а в ресторане в этот вечер вы оказались

тоже неслучайно?

Я был поражен: до сего времени такая мысль мне и в

голову не приходила. Дина?.. Нет, этого не может быть. Это

было бы слишком. Я не нахожу слов, чтобы ответить на круто

поставленный вопрос, как снова слышу:

– Менаду прочим, вы не поинтересовались, на самом ли

деле у Шахмагоновой был тогда день рождения? Это очень

важно. Нужно во всем тщательно разобраться.

– Я и обращаюсь к вам, Семен Семенович, с

единственной просьбой – провести тщательное

расследование, – волнуясь, проговорил я. – Хотелось бы знать,

кто нашел билет, кто сидел за нашим столиком после того, как

мы ушли из ресторана. – Я перевел взгляд с Армянова на

Лапину и закончил с определенным намеком: -

Беспристрастное расследование, без предвзятых выводов и

поспешных решений, необоснованных обвинений.

Армянов понял мой намек:

– Поспешность в таком деле особенно опасна. Можно

наломать таких дров... Словом, разберемся, Василий

Алексеевич.

На этом разговор не окончился: Семен Семенович

поинтересовался работой в клинике, спросил, между прочим, о

взаимоотношениях с главврачом. Я отвечал кратко,

односложно, не желая отнимать его время.

Не скажу, чтоб разговор с Армяновым меня окончательно

успокоил, хотя мне все больше и больше нравился этот

человек. На душе оставались тревога и смятение. Его намек о

том, случайно или неслучайно я оказался в ресторане после

партсобрания, поселил во мне смуту, оставил горький осадок.

Из райкома я поехал в клинику и первым делом через отдел

кадров выяснил, что день рождения Дины будет лишь через

полтора месяца. Хотелось немедленно поговорить с

Шахмагоновой на эту тему: как же, мол, так, в чем же дело, к

чему такой обман? Но я воздержался – сделать это никогда не

поздно. А в райком все же позвонил и попросил секретаршу

доложить Семену Семеновичу дату рождения Шахмагоновой.

Хотя сам этот факт не давал оснований считать старшую

сестру причастной к провокации – а я теперь был убежден, что

история с партбилетом была именно провокацией, – но я все

же как-то настороженно стал относиться к Дине, вспоминал и

анализировал ее разговор за бокалом шампанского. Мы

танцевали с ней, потом она отлучалась. Но это вполне

естественно: я же не могу утверждать, что отлучалась она,

чтоб позвонить тем троим, которые напали на меня, и

сообщить, что мы скоро уходим из ресторана. Все это,

конечно, мой тайный домысел, не подлежащий оглашению,

предположения взвинченной фантазии, и не больше.

В клинике меня ждала неприятность: состояние

Захваткиной не улучшалось, а напротив – она чувствовала

острые боли, швы не заживали, начали гноиться, держалась

температура.

Перед уходом домой я позвонил Ясеневу и все подробно

рассказал.

Во время моего разговора с Андреем в кабинет зашла

Дина. Она была чем-то опечалена. На лице ее, обычно таком

свежем, теперь лежала тень, в карих с голубинкой глазах

холодным блеском светилась скорбь. Она заговорила сухо,

точно выкладывала передо мной на стол злые, укоризненные

слова:

– Оказывается, Василий Алексеевич, у вас большая

неприятность. Вы мне ничего не сказали о случившемся. Я

узнаю об этом последней. Меня допрашивают как

свидетельницу. Странно.

– Кто допрашивает? – сорвалось у меня. Я как-то прежде

не подумал, что коль будет расследование, то с Диной

непременно поговорят.

– Тот, кто ведет расследование этого дикого, какого-то

невероятного происшествия, – недоброжелательно ответила

она. – Ну что ж теперь поделаешь, раз уж такое случилось?

– Но мне странно было услышать об этом не от вас.

Получается, что как будто я в чем-то замешана. – Она скривила

губы, бархатные широкие брови вздернулись.

– Это каким же образом?

– Получается, что я вас затащила в ресторан.

– Вот даже как! Затащила! Своего начальника?! – с

наигранным сарказмом воскликнул я. – Это у кого ж так

получается? – Я смотрел на нее внимательно и с веселым

добродушием ожидал ответа. Но она предпочла промолчать, и

я продолжал: – Насколько мне помнится, мы с вами не просто

пошли в ресторан: у нас был благородный предлог – день

вашего рождения. Не так ли?

Теперь я смотрел на нее с той пристальной

требовательностью, когда уже нельзя не отвечать.

– Откровенно говоря, не совсем так, – ответила она, не

скрывая своего смущения. Мне показалось, что глаза ее

напряжены от желания заплакать. Но меня теперь ни на одну

минуту не покидал беспокойный вопрос: что же ее заставило

сочинить свой день рождения? Этот вопрос мне казался

главным, проливающим свет на всю историю с партбилетом. -

День рождения я придумала... У меня было такое состояние.,.

Ну, я не могу вам передать... Я не знала, куда себя девать...

Мне хотелось быть с вами. Просто сидеть и смотреть на вас.

Молчать и слушать вас. Я не могла совладать с собой и пошла

на маленькую хитрость – придумала день рождения. В чем я,

конечно, теперь горько раскаиваюсь.

Все это прозвучало вполне искренне, как откровенное

признание, но я находился в том состоянии предубежденности

и настороженности, когда ни одно слово не принимается на

веру, и готов был придираться без всякого на то повода.

– Предположим, особого желания, как вы сказали,

"просто сидеть молча и смотреть на меня" я не заметил, -

сказал я с обидной беспощадностью. Скорее, это была мысль

вслух. – Молчал я, а говорили вы, хотя и недолго: вы куда-то

спешили.

– А вы вообще многое не замечаете! – выстрелила она

злыми, острыми словами, и мерцающие глаза ее потемнели до

черноты. – Слава богу, там я сразу все поняла. Поняла, что вы

сидите напротив меня и не замечаете меня. Смотрите, как в

пустоту. Мне хотелось разозлить вас, уязвить. Но вы были как

стена. И я ушла. Я, можно сказать, убежала. А вы даже не

поняли, почему я так быстро ушла. Конечно, я для вас просто

ваша подчиненная. Вы меня не замечаете...

Металлический голос ее звучал хлестко, как пощечина.

Глаза блестели слезой. Я был опрокинут такой внезапной

вспышкой и не сразу сообразил, что отвечать. А она, закрыв

руками лицо, почти истерично выкрикнула:

– Глупо, глупо, ой как глупо!.. – и выбежала из кабинета.

По дороге домой я пытался анализировать поведение

Дины в последнее время. Я опасался поспешных выводов,

помня, что осудить человека всегда легче, чем оправдать. В

этом смысле я придерживался принципа: лучше оправдать

виновного, нежели осудить невинного. Я отметал всяческие

подозрения в отношении Дины, но в то же самое время

становился в тупик перед фактами, из которых вытекали

неумолимые вопросы: если это была преднамеренная

провокация с целью создать против меня "партийное дело", то

без помощи Шахмагоновой такую инсценировку разыграть

было невозможно. Правда, я тут же бросал в сторону Дины

своего рода спасательный круг: в конце концов она могла стать

невольной участницей, исполняя лишь одну совсем невинную

роль – "затащить", как она выразилась, меня в ресторан. Как

бы то ни было, а настроение у меня было самое прескверное.

Я вспомнил военную службу, свою работу врачом на Северном

флоте. Там все было иначе – честно, чисто, ясно, никаких

мерзостей и авантюр. Каждый из нас и все вместе делали свои

дела во имя здоровья человека, никто никого не подсиживал,

не интриговал, никто никому не угрожал. Там не было

пайкиных и разных прилипайкиных – авантюристов и негодяев.

И сейчас все чаще стал вспоминать, как Пайкин предложил

мне бежать за границу вместе с ним, чтобы делать бизнес на

вакуумтерапии. Я вышвырнул его тогда из кабинета, а он как ни

в чем не бывало, чувствуя свою полнейшую неуязвимость -

разговор происходил с глазу на глаз, – пригрозил мне: сотрем и

уничтожим. Мол, метод твой останется, но пользоваться им

будут другие, а не ты. Я до сих пор не знаю, правильно ли я

тогда поступил, никому не сказав о гнусном предложении

Пайкина. Я так рассудил: все равно Пайкин откажется от своих

слов и объявит меня клеветником. Теперь на собственной

шкуре прочувствовал, что пайкины слов на ветер не бросают.

О, они отлично овладели оружием клеветы и инсинуаций,

знают сатанинскую силу этого оружия. Для того чтобы облить

человека грязью, особого труда не требуется. Но попробуй

потом очиститься от этой грязи. А что я противопоставил

Пайкину и К°? Отрастил на душе панцирь и надеюсь с его

помощью выстоять в горделивом одиночестве? Впрочем,

насчет одиночества – это я зря. У меня есть друзья. Тысячи

друзей по всей стране. Прежде всего люди, которым я вернул

здоровье. Потом – врачи, сотни, а может, тысячи врачей,

которые уже сегодня лечат людей моим методом. Где-то дома

в столе хранятся их трогательные благодарственные письма. В

них я черпаю духовные силы, они для меня живой родник

народной поддержки. И я верю: окажись я в беде, ну,

предположим, в нужде, если пайкины лишат меня работы,

тысячи моих незнакомых и знакомых друзей придут мне на

помощь. Вернее, пришли бы, потому что практически они не

узнают о моей беде. Кто из них может догадаться, что врач

Шустов, затравленный авантюристами, уволенный с работы,

без гроша в кармане, работает над усовершенствованием

нового метода лечения болезней? И не только трофической

язвы. А экзема – этот страшный недуг. Уже двенадцать

человек, пораженных экземой, я излечил своим методом.

Кстати, вернее, совсем некстати экзема настигла моего друга

Аристарха Ларионова. Буду лечить.

Меня обвиняют, что выдаю свой метод за панацею от

всех болезней. Это неправда. Но все возможности метода еще

не раскрыты и не изучены. Ведь кроме трофических язв я

излечивал рак кожи, экзему, параодоноз – заболевание тканей,

окружающих зубы, четырнадцати человекам восстановил

волосы. Метод вакуумтерапии находится в самой начальной

стадии, еще предстоит большая, напряженная работа, и не

одного человека, а многих коллективов. Дадут ли мне

возможность спокойно работать? Прав мой отец: самый

опасный враг тот, с которым не борются. Потому-то и неуязвим

Пайкин. Уволенный из клиники за взятки и мошенничество, он

занялся частной практикой. Недавно его имя промелькнуло в

печати: был фельетон о компании шарлатанов, "изобретших"

противораковое средство и получивших на этой афере крупные

барыши. На поверку их "элексир" оказался бесполезной

подкрашенной водичкой. Жуликов разоблачили, по закону их

надо было бы судить. Но в журнале "Новости" появилось

письмо группы деятелей: два писателя, один художник, один

артист, два персональных пенсионера, доктор физико-

математических наук (и, между прочим, ни одного медика).

Почтенные авторы вставали на защиту Пайкина и К°,

голословно объявляя их новаторами, а явное шарлатанство -

смелым поиском, при котором неизбежны ошибки.

Вот с какими грустными думами я возвращался домой в

этот вечер.

У нас был гость – старый фронтовой друг отца, полковник

в отставке, Герой Советского Союза Кузьма Антонович

Бабешко. Бывал он у нас не часто, отец мой искренне любил и

высоко ценил этого седого семидесятитрехлетнего, но еще

подвижного, шустрого старичка за его прямой, часто резкий

характер, за твердость убеждений, за негаснущий жар души и

кристальную честность. Их сближала и связывала не столько

совместная фронтовая служба – Бабешко командовал

артиллерийским полком в той самой армии, где отец был

начальником политотдела, – сколько то внутреннее общее, что

мы называем родством душ. У них были общие заботы и

тревоги, и если отец уходил от мучивших его сомнений в

общественную работу и там, в общении с людьми, находил

удовлетворение и относительный душевный покой, то Бабешко

весь остаток жизни своей посвятил розыскам героев военных

лет. Ему хотелось знать, как сложилась их судьба после войны,

что с ними стало, каковы их дети, получились ли из них

достойные наследники чести и славы своих отцов. Он

обобщал отдельные факты, проводил интересные

наблюдения, делал любопытные выводы.

Еще из – прихожей я услышал их громкие яростные

голоса, поймал отрывки какого-то спора:

– Ты подумай, Макарыч, до чего дошло: выступал я в

институте в День Советской Армии двадцать третьего

февраля. Ну, все было хороню, как и должно. В перерыве в

фойе подходит ко мне один хлыщ этакий, волосы на затылке,

ухмылочка иезуита, смотрит на мои ордена и, не глядя мне в

глаза, говорит: "А ведь все эти игрушки вы получили за

убийство. И вам не стыдно носить? Совесть вас не мучает?" Я

много мерзости видал на своем веку, но такого...

– Надеюсь, вы дали этому ублюдку по морде! – не

выдержал я, входя в комнату: – Здравствуйте, Кузьма

Антонович. Рад вас видеть.

– Представь себе, милый Васенька, у меня в первый миг

было такое желание – дать по физиономии, – продолжал

Бабешко. – Но я воздержался. Руку марать не хотел. Я

набрался терпения и сказал своему оппоненту: "Нет, мне не

стыдно носить мои награды, нисколько не совестно. Да, я

убивал, убийц убивал, тех, которые сжигали людей, ни в чем не

повинных, в газовых камерах, в деревянных сараях живьем

сжигали стариков, ребятишек и матерей, на проводах вешали.

И если б я и мои товарищи вовремя не прикончили этих убийц,

то ты сегодня в лучшем случае чистил бы сапоги денщику

какого-нибудь штурмбанфюрера. А мне очень не хотелось

видеть тебя в такой должности. Мне приятно видеть тебя

студентом, будущим педагогом, сеятелем разумного, доброго,

вечного". Как видите, я был достаточно терпелив и корректен с

инакомыслящим. Только потом неделю целую не мог с постели

встать: сердце протестовало против моего терпения.

Отец выслушал Кузьму Антоновича, разволновался. В

такие минуты он имел привычку ходить по комнате, изрекать

крепкие, хотя и не всегда верные заключения по поводу какого-

нибудь факта или явления, иногда свои мысли подкреплял

цитатами из авторитетов. Книги у него всегда были под рукой: в

последние годы он много и охотно читал, наверстывая

упущения юности. Вот и теперь, вышагивая по комнате с

засунутыми глубоко в карманы руками, он говорил, ни к кому не

обращаясь:

– Цинизм. Откуда он? Я вас спрашиваю. Ведь не наш же,

не отечественный. Народу нашему цинизм всегда был чужд.

Русский человек матерился, на кулаках дрался – это верно. Но

без цинизма, Потому что всякое кощунство вызывало в нашем

народе отвращение.

– Да, это что-то новое, привозное, так сказать импортное,

– подтвердил Бабешко. – Завезли – внедрили.

– А, черт бы забрал это импортное!.. – воскликнул отец.

Потом разговор зашел о моих делах, о вызове в райком -

Бабешко был немного в курсе, отец рассказал ему. Но когда я

сообщил, что мой партбилет оказался в ресторане и против

меня пытались создать персональное дело, ветераны пришли

в невероятное возбуждение.

– Знай, сын, что ты сейчас как на фронте. А на войне

всякое бывает – и победы и поражения. Кто не знал сладостей

и тревог борьбы, горечи неудач и потерь, радость успеха и

побед, тот не жил, а существовал. Чем сильней и талантливей

человек, тем сложней и трагичней борьба.

Это была слабость отца, и я относился к ней с дружеской

иронией. Бывает так: поздно вечером я сижу, занимаюсь

своими чисто медицинскими делами, он, лежа в постели, у

ночника "на сон грядущий" читает книгу и – вдруг: "Послушай,

сын!" – "Я занят, ты мне мешаешь", – отвечаю я, но где там:

"Нет, ты послушай, всего полминуты, что говорит Лев Толстой".

Приходится слушать, иначе он не отстанет и не успокоится.

Кузьма Антонович начал было собираться домой, а

потом вспомнил уже перед самым уходом:

– Вот память-то, Макарыч. Решето... Я ведь к тебе по

делу зашел. – И полез в боковой карман пиджака, вынул

сильно потрепанный листок многотиражной газеты. – Ты

случайно Артема Чибисова не помнишь?

– Чибисова? – нахмурился отец. – Это кто ж такой?

– Да вот этот. Вот смотри – статья его в армейской

"Тревоге". – И Бабешко подал отцу листок многотиражки. В

газете на полстраницы был напечатан материал под

интригующим заголовком: "Меня расстреляли на рассвете".

Внизу стояла фамилия автора: "Старший лейтенант А.

Чибисов". – Ты читай, вслух читай – это любопытно. Может,

вспомнишь, с кем такое было, – подсказал Бабешко. И отец,

надев очки, стал посредине комнаты, так что свет от люстры

сверху падал прямо на газету, и начал читать:

– "Они схватили меня, выбившегося из последних сил,

когда я спал под невысокой пушистой елочкой сном

праведника; связали мне руки проволокой, отобрали пистолет,

нож и гранаты. Они торжествовали победу. Их было пятеро -

вооруженных до зубов, хищных и жестоких, пришедших .да

землю моих праотцов, чтобы грабить ее и осквернять, а нас

превратить в рабов. Они на весь мир трубили о своем расовом

превосходстве, объявляя себя прямыми и единственными

наследниками Христа, божьими избранниками, которым

покровительствует сам всевышний. Их эмиссары рыскали по

всему белу свету.

Это было страшное время. Черный алчущий крови спрут

свастики своими всесущими щупальцами пытался опутать весь

мир. Ненасытные выродки пьянели от человеческой крови.

Садизм и разврат они объявили высшим идеалом

нравственности. Золото – своим богом.

Они бросили меня в сырой каменный мешок и пытали.

Не каленым железом, не иглами и электрическим током

истязал меня рыжий пучеглазый палач, кровавые губы

которого набухли и раздулись, как утроба скорпиона. Он

истязал мою душу словами – а это куда страшнее телесной

пытки, – этот изощренный иезуит двадцатого века. Он

издевался над тем, что было дороже для меня самой жизни.

Упиваясь своим красноречием, он старался унизить и

оскорбить мой народ, приписывая ему все свои пороки. Он

топтал мою веру, мою мечту, надежду моих предков и

счастливую судьбу моих потомков – коммунизм. Он осквернял

священное для меня имя Ленина, а город на Неве грозился

превратить в пепелище. Он говорил, что Советской власти

пришел конец. Он обещал взорвать Кремль, в Третьяковской

галерее открыть публичный дом, а Большой театр превратить

в пивной бар.

Я хохотал ему в лицо. Я верил – его угрозам никогда не

сбыться, потому что нельзя уничтожить великий народ,

оповестивший" миру рождение новой эры залпом "Авроры". Он

кричал мне, брызгая слюной: "Что твой народ! Где твои

товарищи? Они бросили тебя. Мы всех вас переловим и

передушим по одному!"

...Нас четверо осталось в живых после жестокого боя с

карателями. Четверо из всего отряда: Иван Коваль, Якоб

Павилавичус, Вартан Ованесов и я, Артем Чибисов. Бой

длился двое суток. Окруженные со всех сторон оккупантами и

предателями-власовцами, мы сражались насмерть. Силы

были неравны, и они победили нас. Когда утихла пальба и на

окровавленную землю, устланную трупами, опустилась ночь,

мы собрались вчетвером, чтобы решить, что делать дальше,

как пробиваться к своим. Где их искать – мы точно не знали.

Иван сказал: надо идти на юг, Вартан предложил идти на

восток, Якоб – на запад. Я считал, что лучше всего направиться

на север: там гуще леса, там мы можем встретить партизан.

Мы спорили, так и не смогли договориться. Каждый пошел

своей дорогой. Мы были слишком утомлены и обессилены. Но

я уверен – если бы мы шли все вместе, враги не застали бы

нас врасплох. Мы бы спали по очереди, охраняя друг друга.

И теперь я в руках моих врагов. Они предлагали мне

стать предателем, и в ответ я плевал им в лицо. Они грозили

казнить меня самой страшной казнью – лишить меня разума. В

моем каменном мешке они устраивали кошмары. Я не знал,

когда день, когда ночь. Здесь всегда было темно, сыро и жутко.

Они напускали ко мне каких-то живых существ, которые с

диким визгом бросались друг на друга, иногда задевая и меня.

В кромешной темноте я видел зеленые огоньки их глаз. Они

ползали и мотались у моих ног, проносились вверху над

головою, цеплялись за волосы. Я соображал, что за животные

могли быть: обезьяны, ужи, ежи, змеи, кошки, летучие мыши,

крысы, совы? Они рвали друг друга, а заодно кусали и

царапали меня.

Я был беззащитен, и единственным моим оружием здесь,

в этом содоме, была выдержка, сила воли, презрение к смерти

и ненависть к моим палачам. И я выдержал, я не сошел с ума,

как им того хотелось. Тогда они решили прикончить меня

медленной смертью. Они раздели меня донага, связали мне

руки и ноги, а тело мое приковали ж сырой, склизкой стене и

напустили на меня собаку. Не овчарку, не дога или боксера,

которые могли загрызть меня до смерти в несколько минут.

Они напустили на меня отвратительную, уродливую таксу,

толстую, грязную, кривоногую. Она подходила ко мне лениво,

скалила зубы, точно насмехаясь над моим бессилием, и затем

грызла мое тело.

Расстреляли меня на рассвете, до восхода солнца. Они

не дали мне в последний раз взглянуть на розовый луч,

услышать, как певчий дрозд отбивает утреннюю зорю. Они

убили меня тремя выстрелами в упор и тело мое бросили в

сырой, холодный овраг. Они думали, что вместе со мной

исчезнет моя вера, мои надежды и мечты, моя огненная и по-

детски нежная любовь к Отчизне. Они думали, что толстая

кривоногая такса испила мою кровь всю, до остатка. О, как они

просчитались, эти садисты-выродки, возомнившие себя

патрициями всей земли!

Я остался жить, как бессмертная правда, как совесть и

боль моего народа.

Я живу! В песнях моих товарищей, их сыновей и внуков, в

щедрых делах моих земляков, в клятве пионеров и бессонной

вахте солдат, которые охраняют покой народа, в шуме

фабричных станков и призывном зеленом пересвисте иволги,

в синих лепестках цветущего льна и в первом поцелуе

влюбленных, в железных призывах ленинской партии, которой

я никогда не изменю".

Когда он кончил читать эту несколько наивную новеллу,

лишенную каких-нибудь серьезных литературных достоинств,

но несомненно искреннюю, где в каждом слове

просматривалась чистая, светлая и храбрая душа ее автора,

очевидно, еще безусого юнца, уже познавшего смертельную

опасность и цену человеческой жизни, Бабешко спросил:

– Ну что, не припоминаешь?.. Старший лейтенант

Чибисов. Фамилия-то уж больно знакомая.

Отец сиял очки, нахмурился и долго ничего не говорил.

Потом как-то сразу сощурил глаза и ласково, вполголоса

молвил:

– Артем Чибисов... Такие не забываются. В дивизии

Самигуллы Валлиулина разведкой командовал. Отчаянный

был паренек. Тут, разумеется, рассказ, литературный вымысел,

– тряхнул многотиражкой, – а настоящие подвиги его были

фантастическими. Ни один фантаст не придумает. Отчаянный,

лихой был паренек.

– Хочу его разыскать, – пояснил Бабешко, перебивая. -

Где он и что, ты ничего не слышал? Может, знаешь?

– Стихи писал. Все про любовь, про девушку, про мечту, -

вместо ответа сказал отец. – Редактор многотиражки не хотел

печатать его стихов, требовал героического. А у него грустные

стихи были. Лирика. Тогда редактор прозу потребовал. Вот

Чибисов и дал ему прозу. А что, сильная штука? – отец

вопросительно посмотрел на меня, требуя моей оценки. Я

дипломатично промолчал. – И страшная. Страшна каким-то

предчувствием, фатализмом. В одном из походов в тыл врага

он был схвачен гитлеровцами и казнен.

Сейчас мне хотелось побыть одному. Оставив ветеранов,

я ушел к себе в надежде привести в порядок хаос мыслей, хотя

сделать это было нелегко. Одна беспокойней другой, они

теснились в возбужденном мозгу, не давая покоя душе,

мелькали имена: Ирина, Дина, Захваткина, Лапина, Армянов,

Андрей, Пайкин, Семенов, Артем Чибисов с его аллегорией. И

хотя за этими именами стояли очень разные люди, друзья мои

и недруги, все они сегодня так или иначе были причастны к

моей судьбе.

Я верю в человека, в мой народ. Когда-то один из

персонажей Достоевского сказал, что человек слишком широк -

сузить бы его. А мне хочется сказать наоборот: узковат иногда

бывает человек для масштабов нашего времени. Надо бы

пошире. Страна Ломоносова, Толстого, страна Ленина имеет

право на гигантов.

Семенов мешает думать, отвлекает мысли на себя:

очевидно, предстоит новая схватка с ним. А что такое этот

Вячеслав Михайлович? Его не расширять надо, а для начала

хотя б снять с него маску учености, глубокомыслия и важности.

Такие маски стали вроде униформы явной посредственности.

Ничтожество всегда заботится о внешнем лоске, дабы под

элегантными одеждами и изысканными манерами скрыть свое

существо. У меня нет к Семенову ни ненависти, ни вражды. Я

презрел его однажды, когда понял. И все.

Я не слышал, как ушел Бабешко: я, наверно, задремал,

потому что заглянувший ко мне в комнату отец тут же отпрянул

назад: – Отдыхай, отдыхай, не буду тебя беспокоить. И не

терзай себя понапрасну разными мыслями. Все утрясется, все

уладится. Правда на твоей стороне. А это главное – где правда,

там и сила. – И ушел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Эх, друг ты мой сердешный, добрый друг! Если бы в

жизни все было так. Отрадно то, что в жизни гораздо больше

хорошего, чем плохого, и людей настоящих во много-много раз

больше, чем дурных, и число их растет с каждым поколением.

И чем выше, чище и шире становится настоящий человек, тем

яснее, четче видны ничтожества, подобные Пайкину, те,

которые уродуют, похабят и оскверняют жизнь своими

гнусными, подлыми делишками.

У жизни, мой генерал, как и у нас с тобой, есть друзья и

враги. О них надо говорить людям открыто, громко, во весь

голос.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВРАГ

Глава первая

Милиция... В этом слове звучат гордость, уважение и

благодарная вера в людей высокого долга, чья служба сколь

почетна, столь и тяжела. Эти люди не знают покоя и мирных

будней. Они, как фронтовики, всегда в состоянии боевой

тревоги, в постоянной схватке с врагом, и схватка эта, порою

жестокая и кровопролитная, требует ловкости и силы,

мужества и нравственной чистоты. Она рождает подвиг. И

было бы несправедливым, говоря о людях в синих шинелях,

умолчать о тех, с кем они борются, точно так же, как, описывая

жизнь и будни моряков, нельзя не показать моря с его

необузданной и величавой стихией. Или, рассказывая о

врачах, обойти стороной болезни и страдания больных. Иначе

картина будет неполной, вернее, самой картины-то не

получится. У каждого героя есть враг. Подвиг раскрывается в

битве, в столкновении. Чтобы оценить героя, надо знать его

врага, видеть их схватку. Только тогда можно полюбить одних и

возненавидеть других.

В каждом обществе есть пена, накипь. Борьба с ней

нелегкая, и, конечно, профессиональным стражам

общественного порядка бороться с ней в одиночку трудно.

Само общество должно активно включаться в борьбу с этой

накипью, каждый рядовой гражданин в меру своих сил,

способностей и возможностей должен участвовать в этой

нелегкой, не очень приятной, но благородной борьбе. А чтобы

успешней бороться, надо знать повадки врага, его характер,

его нутро.

Конечно, я не могу раскрыть перед читателем некоторые

тонкости и детали самих методов работы уголовного розыска,

дабы не нарушить профессиональную тайну и тем самым не

оказать услугу преступникам. Полагаю, что это простят мне

читатели: ведь в наших общих интересах способствовать

успеху в работе органов охраны общественного порядка.

______

Когда начинается весна в Москве, какие приметы говорят

об ее утверждении, какие вестники приносят москвичам

благовест? Ни сладкий апрельский воздух, в котором бродят

радужные надежды и волнующие мечты, ни ледоход на

Москве-реке, ни пьянящее дуновение первого теплого ветерка,

ни свежесть бульваров, ни даже только что раскрывшиеся


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю