355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 17)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

окончания института нигде не работал. Да и не собирался

работать, или, как он выражался, служить. Этот симпатичный

парень, сердцеед и гроза московских студенток, неутомимый

балагур и затейник, талантливый организатор, был вечно

занят, постоянно куда-то спешил, с кем-то встречался, кому-то

в чем-то помогал.

Мать Наума трагически погибла. Пожилая одинокая

женщина, оставленная своим супругом в шестидесятилетнем

возрасте, Зинаида Александровна была зверски убита у себя

на квартире неизвестным бандитом при весьма загадочных

обстоятельствах. Убийца не найден до сих пор, так же как и

непонятна причина убийства. Есть подозрение, и оно,

вероятно, ближе всего к истине, что убил ее маньяк-садист,

опытный в подобных преступлениях, потому что не оставил

никаких следов в квартире, где было совершено это

чудовищное по своей жестокости и бессмысленности

преступление. Ни одна вещь не была унесена убийцей из

квартиры своей жертвы. Труп матери случайно обнаружил

Наум, возвратившийся с дачи на четвертый день после

убийства. Мать лежала посреди комнаты со вспоротым

животом. При этом внутренности ее были вывернуты наружу и

кишки обмотаны вокруг шеи. Сверху труп был обложен

денежными кредитками разных достоинств, всего на сумму

около тысячи рублей, хрустальной и серебряной посудой,

драгоценностями, а поверх всего лежала сберкнижка на имя

убитой с довольно значительной суммой денег. Экспертиза

установила, что смерть наступила мгновенно от удара в сердце

тонким острым предметом.

Смерть матери потрясла Наума, он долгое время не мог

заходить в квартиру, где было совершено убийство, и

предпочитал жить на даче. И лишь через год он стал чаще

бывать в московской квартире, постоянно, чуть ли не каждый

вечер, приглашал к себе друзей и первое время, да и теперь,

упрашивал кого-нибудь из друзей оставаться у него ночевать.

Один не мог. Понять его нетрудно, если учесть нервный и

впечатлительный характер этого человека.

Пробовал Наум Гольцер пописывать пьески и

киносценарии. Но они были очень плохи и беспомощны до

такой степени, что даже при всем моем добром к нему

отношении я не мог напечатать в "Новостях" ни одного его

опуса.Была у Наума Гольцера и постоянная обязанность – на

общественных началах он выполнял нечто вроде роли свахи. У

него были обширные знакомства, связи, информация,

особенно по части невест. Он каким-то только ему одному

известным способом умел свести и познакомить людей, и с его

легкой руки такие знакомства чаще всего завершались

законным браком. Конечно, он предпочитал искать невест и

женихов в "высших сферах". Почти у каждого есть сыновья, и

они, как правило, предпочитают жениться на красивых

"дипломированных" девчонках, а дочери хотят выйти замуж за

"перспективного" молодого человека со связями.

Не думаю, чтоб Гольцер делал это из каких-то

меркантильных побуждений: просто в этом он находил для

себя удовольствие – ему нравилось сводить людей,

способствовать созданию семьи и к тому же приятно быть

"своим человеком" в домах знаменитых и влиятельных людей.

Он обладал особым чутьем на женихов, умел сразу

определить их будущее общественное положение.

Между прочим, и младшему сыну Никифора

Митрофановича, родному брату моей жены, тоже Наум нашел

невесту – очаровательную Бианку, дочь известного академика

медицины Ланина, внучку старого большевика.

Я подробно говорю о Науме Гольцере потому, что именно

в тот же день мне пришлось с ним вместе обедать в кафе

"Золотая юность", куда мы пришли с Эриком Непомнящим, и

после весь вечер провели у него на квартире. Эрик знал, что я

читаю верстку журнала, долго ждал меня в приемной, и, когда,

проголодавшись, я вышел из кабинета, он бросился ко мне

навстречу и робко спросил, понравился ли мне его очерк о

кафе. Я ответил, что очерк неплохой, и тогда Эрик предложил

мне пообедать в "Золотой юности". Я согласился. С нами еще

пошел Гриша Кашеваров. Там-то, в кафе, я и увидел Наума

Гольцера. Он сидел за отдельным квадратным столиком с

девушкой, на вид не больше восемнадцати лет, белолицей,

озаренной огромными огненными глазами. Когда в моем

журнале мне попадалась фраза "горящие глаза" или нечто в

этом роде, я безжалостно вычеркивал, потому что никак не мог

себе представить такой образ. И вот я увидел огненные,

именно горящие глаза, от проницательного взгляда которых

становилось беспокойно. Она смотрела в мою сторону,

определенно на меня, должно быть, Наум сказал ей обо мне.

И была в ее взгляде та самая довольно распространенная

оцепененность, когда смотрят на тебя в упор и тебя не видят.

"Одна из чьих-то невест", – подумал я и спросил у

Непомнящего, кто она такая, – Эрик здесь "свой человек", он

должен всех знать, тем более Наум его друг.

– Сонька? Это новая знакомая Гольцера.

– Пригласи их за наш стол, – внушительно подсказал

Гриша Эрику мое желание.

Хорошо иметь помощников-друзей, которым ты

полностью доверяешь и которые понимают тебя с полуслова,

даже с одного взгляда.

Соня меня поразила огнем своих глаз и необыкновенным

взглядом, то слишком возбужденным, оживленным, то тихим,

отсутствующим, погруженным в себя. Она как бы озарялась и

меркла, вспыхивала и гасла. И в этом неустойчивом,

изменчивом состоянии было нечто необыкновенное и

возбуждающее любопытство. Меня понимали и Гриша и Эрик.

Понял меня и Наум. Я сказал, что сегодня вечером после

девяти заеду к нему.

– На дачу? – уточнил он.

– Домой, – ответил я.

– Без Евы? – шепнул он так, чтоб не слышала Соня.

– Конечно, – подтвердил я.

Он понимающе кивнул. Я сказал, что в восьмом часу буду

звонить. Я не знал, когда точно освобожусь.

К Евгению Евгеньевичу Двину я приехал ровно в семь. К

моему немалому удивлению, он оказался дома один и сам

открыл мне дверь. Одет он был в темный костюм и с

галстуком, а не, как обычно, в желтую домашнюю куртку из

замши, и поэтому я решил, либо он только что вошел, либо

собрался уезжать куда-нибудь на вечер. Сразу же сообщил, что

жена его ушла на концерт в консерваторию, а прислуга уехала

на дачу. Меня пригласил в хорошо знакомый кабинет -

довольно просторную комнату, стены которой сплошь состояли

из книжных стеллажей. Лишь два окна да дверь были

свободны от книг. Впрочем, на подоконниках тоже лежали

какие-то книги и журналы. Журналы лежали и на маленьком

круглом столике, перед которым мы погрузились в уютные

кресла.

Откровенно говоря, Евгений Евгеньевич был едва ли не

единственным из всех моих друзей, перед которым я искренне

преклонялся и даже иногда робел. Правда, находились у нас

люди, которые считали Двина мыльным пузырем. Мне,

конечно, трудно судить о Евгении Евгеньевиче как ученом: в

науке я не горазд, и, каким открытием Двин обогатил

человечество и осчастливил науку, я, к своему стыду, не знаю.

Но то, что Двин в мире физики – звезда первой величины -

несомненно, и только доморощенные завистники не могут с

этим согласиться.

Двин всегда производил на меня впечатление человека

беспечного, ничему не удивляющегося, точно все на свет о он

уже давно изведал и познал. О серьезных вещах он рассуждал

полушутя и с ленцой, о людях отзывался великодушничая.

Евгений Евгеньевич мне показался немножко усталым и

рассеянным, большие темные глаза воспалены, борозды на

лбу и у рта глубоки, резко оттенены.

– Устаю, – пожаловался он со вздохом и прикрыл на миг

набрякшими веками холодные выпуклые глаза. – Мелочная

житейская суета выбивает из нормального состояния, портит

настроение, отвлекает от главного.

– Для мелочей у вас есть помощники, не так ли, Евгений

Евгеньевич? – заметил я,

– Да что могут сделать помощники при наших порядках,

вернее, беспорядках. Сами посудите, мой друг, вот вам свежий

пример: взял я к себе на работу в институт на

административную должность способного ученого из Одессы,

кандидата наук Дубавина Аркадия Остаповича. Квартиру дали

ему. И вдруг – не прописывают. Отказывают человека

прописать в Москве только потому, что он в свое время

находился в заключении, попросту – сидел. Я им говорю:

братцы мои, меня ведь тоже в сорок восьмом сажали. Тогда уж

и меня заодно лишайте московской прописки. В конце концов

коль вы мне доверили руководить таким авторитетным

научным учреждением, то будьте последовательны, позвольте

мне самому подбирать для себя кадры.

Старик начал возбуждаться, и я попытался успокоить его:

– Стоит ли из-за такого пустяка волноваться?

– Как же не стоит, друг мой! – Порхающие брови его

изогнулись и застыли в изумлении.

– Я поговорю с кем надо. Все будет в порядке, -

пообещал я, хотя и знал, что ничем не могу ему помочь.

Старик, кажется, успокоился, посмотрел на меня влажными,

полными благодарности глазами и заговорил уже негромким,

мягким голосом:

– Эх, друг мой! Побольше бы таких нам людей, как вы. И

все было бы хорошо. Отлично... Позвольте мне быть с вами

откровенным? – прервал он себя, посмотрел мне в глаза

пристально, ласково и доверительно: – Я никогда не кривил

душой, всегда говорил прямо и откровенно все, что думаю.

Представляете ли вы, Марат Степанович, как много вы

сделали и делаете для нашей науки, для культуры? Ваш

журнал "Новости", хоть он и скромный, ведомственный, стал

трибуной всего передового, прогрессивного. У вас

удивительное чутье к новому. Вы, как никто другой, умеете

вовремя поддержать молодежь в ее начинаниях, дерзаниях. А

ведь за ней будущее. И это мне больше всего в вас нравится.

Вы работаете на будущее, и за это вам низкий поклон.

Поверьте – это не просто комплимент уважаемому человеку. Я

говорю от чистого сердца.

Вообще-то к подобным речам я привык, их много

произносилось в хмельном застолье, трудно было

разобраться, кто говорит искренне, а кто лижет зад. Да я,

собственно, и не старался разбираться, потому что знаю себе

цену. И все же похвала мудрого Двина, этой щедрой

доверчивой натуры, меня растрогала.

– Что вы, Евгений Евгеньевич, – скромно сказал я, – все

мы делаем, что в наших силах.

А он, не обращая внимания на мою реплику, которой я

нечаянно прервал его, напряженно продолжал:

– Помогать людям – это у вас в крови. И дай вам бог

сохранить навсегда это великое и святое чувство. Вы только

поймите меня, старика, правильно: я свое прожил, много на

свете повидал разного и людей – тоже. В жизни, друг мой,

всякое случается. Полагаю, что вам, как бывшему моряку,

легко понять. Жизнь – море. Она тоже штормит, и надо суметь

удержаться на поверхности, чтоб не утонуть. Не окажись у

меня в трудные годы друзей, которые помогли мне, так сказать,

материальными ценностями, я не смог бы создать ценностей

научных. Теперь у меня все есть. Есть гораздо больше, чем

нужно мне, старику. В могилу с собой не возьмешь. А

наследников, настоящих, которым не обидно оставить

заработанное честным трудом, у меня нет. И я сделал

завещание... на ваше имя, дорогой друг, в знак глубокой

благодарности за вашу прошлую, настоящую и будущую

деятельность в деле покровительства наукам и культурам.

– Да что вы, Евгений Евгеньевич!.. – заговорил было я,

ошеломленный таким неожиданным сообщением, но Двин

умоляющим жестом остановил меня и продолжал заранее и

хорошо продуманный монолог:

– Нет-нет, погодите. Я прошу понять меня правильно...

Ведь наследство, завещание в нашем обществе не очень

культивируется, что ли. И я, знаете, решил, что лучше при

жизни... лично вручить завещанное своему наследнику.

С этими словами он натуженно встал, тяжело опираясь

на подлокотники, подошел к письменному столу, взял лежащую

на нем приготовленную черную кожаную на молнии папку, чем-

то наполненную, и положил ее передо мной на круглый

журнальный столик.

– Это вам, – сказал он, стоя возле меня и положив мне на

плечо свою мягкую стариковскую руку. – Пригодится. У вас

впереди большая жизнь. И я уверен – вы с пользой для дела

распорядитесь моими скромными дарами.

– Дорогой Евгений Евгеньевич, – взволнованно заговорил

я вставая, – я очень тронут вашим вниманием, но думаю, что я

его не заслужил и недостоин такой чести.

– Эх, друг мой, позвольте мне лучше знать, кто достоин и

кто заслужил... Прошу вас.

На узком лице его четко отпечатались следы душевной

усталости, только в глазах, почему-то всегда холодных,

струился свет.

Я взял папку и сразу ощутил ее тяжесть. Снова

поблагодарил старика. В это время зазвонил телефон. Двин

взял трубку, послушал. С кем-то поздоровался и затем передал

мне: – Вас, Марат Степанович,

Звонил известный клоун, заслуженный артист республики

Степан Михалев. Он спрашивал, скоро ли я освобожусь,

потому что у Наума Гольцера все готово, он, Михалев, вместе с

Чухно едут туда и просят меня не заставлять себя ждать.

Евгений Евгеньевич понял, что я тороплюсь, и не стал меня

задерживать, только посоветовал, кивнув на папку, обращаться

с ней поаккуратней и не потерять, лучше всего сейчас же

отвезти ее домой. Я заверил, что все будет в порядке. Но

домой решил не заезжать, так как мог нечаянно столкнуться с

женой – и тогда встречи с Сонечкой, ради которой я торопился

к Гольцеру, не бывать.

Сонечка...

На какое-то время она вытеснила из моего сердца Еву и

даже Ирину. Впрочем, с Ириной я не имел возможности

встретиться сегодня, сейчас, а Сонечка, совсем юная, хрупкая,

с каким-то странным затуманенным взглядом, сидела подле

длинного низкого столика, обнажив круглое белое колено,

зябко куталась в пуховый платок, курила сигарету, медленно,

как-то машинально выпуская дым, и сбрасывала пепел в

маленькое кофейное блюдечко. Визжала музыка, и. стараясь

ее перекричать надорванным голосом, Степан Михалев, этот

пустой резонер, сальными хохмами забавлял трех

киностатисток, каждая из которых мечтала стать звездой

первой величины. Они была слишком стандартны в своей

вульгарности, эти беспечные и безотказные кинодевчонки, не

похожие ни на Еву, действительную, неподдельную кинозвезду,

ни на Соню, которая не имела и не желала иметь ни

малейшего отношения к экрану. Она не сошлась с теми тремя

и весь вечер держалась обособленно, чужой и независимой.

Ни на кого не обращала внимания, даже на Гольцера, а на

меня смотрела ожидающим взглядом в упор, долго не отводя

больших глаз, которые то вспыхивали каким-то зеленым огнем,

то вдруг остывали. Я глядел на нее с любопытством и, как

всегда, много и охотно пил, ощущая, как кровь разносит по

телу приятное тепло. А она, не в пример тем трем, которые

спешили нарезаться, пила мало, и я не принуждал ее.

Наум Гольцер, как всегда, был без причины весел,

самонадеянно и беззаботно сообщил, что его пьеса "Хочу быть

порядочным" принята театром к постановке.

– Зачем такое претенциозное название? – заметила

Соня, округляя глаза.

– Не претенциозное, а кассовое, надо соображать,

девочка, – язвительно пояснил Наум, сверкая желтыми

белками. Человек он недалекий и, как все ограниченные люди,

самолюбив и заносчив.

– А чего ты яришься – Соня права... Название

действительно глупое, – осадил я. – Зритель скажет: ну и будь

порядочным. Кто тебе не дает? А я, мол, подожду в театр

ходить, пока ты станешь порядочным. Вот тебе и кассовое

название.

Наум побагровел, лицо его сделалось каменным. Он

обиделся. Ему вообще нравилось обижаться на людей,

которые якобы не хотят платить ему за услуги. С минуту он

внушительно молчал, потом, точно очнувшись, выпалил

залпом:

– Да как вы не понимаете психологию зрителя? Он любит

все экстравагантное. Представьте себе: афиши кричат – "Хочу

быть порядочным". На, афише парень шестидесятых годов. А

кому не любопытно посмотреть на юнца, вдруг ни с того ни с

сего загоревшегося таким анахроническим идиотским

желанием? А может, он врет. Может, это только фраза – хочу

быть порядочным, как антитеза. Черт его знает. – И в жестах и

в словах его было что-то торопливое, взъерошенное, не

собранное.

Мы удалились с Соней в другую комнату. Соня

остановилась у дверей, потом внезапно, точно предвосхищая

мое желание, прильнула ко мне, обхватила мою шею и молча

страстно поцеловала меня. В ее поступке было нечто

многообещающее.

Я запер дверь. Соня молча осматривала

полуосвещенную торшером комнату. Здесь же стоял

ломберный столик с бутылками коньяка и вина, с вазой

фруктов и пачкой сигарет. На нем лежала и кожаная папка,

завещанная мне Двином, и подмывала мое любопытство

заглянуть внутрь. Но это потом. А сейчас я любовался

Сонечкой, ее матовой кожей, красивым молодым телом. При

неярком зеленовато-лимонном освещении она сама излучала

нечто загадочно-романтичное. Но главное в ней – глаза, точно

вся она состояла из этих глаз. Я налил себе коньяку, а ей вина.

Она отхлебнула один глоток и попросила меня послушать ее

стихи.– Ради бога. Я с удовольствием послушаю, – сказал я.

Она читала спокойно, без надрыва и внешнего эффекта,

тихим, ровным голосом. Стихи как стихи, ничуть не хуже тех,

что мы печатаем из номера в номер, рифмуя "струны" и

"страны". О чем ее стихи, я не запомнил. Лишь две строки

застряли в моем мозгу:

И шептала, гладя волосы:

– Гладиолусы, гладиолусы.

Я обещал их опубликовать в ближайшем номере

"Новостей". По-моему, ее это не очень обрадовало. Она была

какая-то отсутствующая, равнодушная.

Я спросил ее – кто она и что.

– Я? А Наум тебе не говорил? – спросила она в свою

очередь. – Я в ансамбле "Венера". Слышал такой?

– Популярный, современный, сверхоригинальный. Ну еще

бы, кто в наше время не слышит "Венеру", победно

завоевавшую эфир и голубые экраны! Ты что там делаешь?

– Я? – ненужно переспрашивала она. Какая дурацкая

привычка. – Я там пою.

– О! Это интересно. А ты можешь мне спеть? Сейчас?

Ну? Спой, прошу тебя. Я очень люблю ваш ансамбль. Мы

дадим о нем очерк в "Новостях". И твой портрет. Ну пой же.

– Нужна музыка, – прошептала она и коснулась влажными

губами моего уха.

– Ты без музыки. Разве нельзя?

– Не получится. Все дело в музыке. А мы, солисты,

только помогаем оркестру. Мы визжим, мычим, мяукаем,

кудахтаем. Ты же знаешь – наш ансамбль не обычный...

Я уже не слушал ее глупой болтовни. Я был изрядно

пьян и, как всегда в таком состоянии, нес всякий вздор, был

беспредельно щедр на комплименты и обещания, не забывая

при этом упомянуть о величии, могуществе и всемирном

значении своей персоны. Впрочем, часть своих обещаний я

исполнял. И

я, конечно, допустил непростительную

оплошность, начав при Соне рассматривать содержимое папки

Евгения Евгеньевича. Я вытряхнул на постель пачки денег в

двадцатипяти– и пятидесятирублевых купюрах, золотые

монеты царской чеканки, две сберегательные книжки на

предъявителя с круглой суммой, брильянты и жемчуг. Я был

потрясен видом таких сокровищ – ничего подобного я не

ожидал. И еще больше была потрясена Соня. Мне было

приятно смотреть на нее, обалдевшую и растерянную. Самое

удивительное и отрадное, что я не видел в ее глазах жадности.

Нет, она была просто ошеломлена, и, должно быть, я перед

ней поднялся до божественных высот. Чтобы она не приняла

меня за какого-нибудь жулика или афериста и не заподозрила

в нечистом деле, я, разумеется, сообщил ей правду об этих

сокровищах и, растроганный, со слезами на глазах, стал

описывать несказанные достоинства Двина.

Я был щедр. Конечно, при таком капитале, пожалуй,

каждый был бы щедр, особенно когда ты изрядно пьян и рядом

с тобой молодая красивая девушка. В знак моего глубокого к

ней уважения я подарил Соне ниточку жемчуга и несколько

двадцатипятирублевых бумажек. Я боялся, что она попросит

брильянт. Но она не попросила.

Тогда я быстро собрал все снова в папку, закрыл ее на

молнию и на замок, сунул миниатюрный ключик в карман и...

начал трезветь. Мне стало не по себе. В голову полезли

беспокойные вопросы: как понимать поступок Евгения

Евгеньевича и что значит такой огромный капитал,

подаренный мне? За что? За какие заслуги? Ведь тут было

несравненно больше, чем я мог предполагать. Что это, взятка,

аванс? Что я должен делать? Вернуть обратно, отказаться? Но

Сонечка уже спрятала мой подарок в сумочку и летучей

походкой вышла из спальни, сказав, что она отлучится на

минуточку. Как все нелепо получилось! Зачем меня дернул

черт потрошить папку при постороннем, совсем незнакомом

мне человеке? Какая неосмотрительность! Пожалуй, Никифор

Митрофанович где-то прав, упрекая меня в излишней

самонадеянности, родной матери неосмотрительности.

В этот вечер я возвратился домой раньше обычного.

Настроение было испорчено глупым финалом. Я взял с Сони

слово держать язык за зубами и был уверен, что она поступит

как раз наоборот. Для большей надежности я из дома позвонил

Гольцеру и попросил его строго-настрого приказать Соне

забыть, навсегда вырубить из памяти все, что она видела в

этот вечер.

Теперь я уже ненавидел Соню. Ненавидел и побаивался,

предчувствуя в ней причину возможных неприятностей. Во мне

поселилась тревога. Да еще Наум сказал мне потом, что Соня

морфинистка...

Глава четвертая

ГОВОРИТ АНДРЕЙ

у каждого человека есть свое призвание. Одно-

единственное, природой данное ему на всю жизнь. По крайней

мере, так говорил Дмитрий Федорович Пряхин, отдавший всего

себя морю, военно-морскому флоту. Адмирал Пряхин – умный

и добрый человек, любимый и уважаемый на флоте – для меня

был отцом и учителем, непререкаемым авторитетом, и не

только в нашем чисто профессиональном деле, но и вообще, в

самых различных, так сказать, разносторонних житейских

делах. Он говорил мне тоном древнего мудреца: "Вы, Андрей

Платонович, рождены для моря. Это ваше призвание, богом

данное. Так вы им дорожите, как самой жизнью. Вы его нашла

в себе, определили, и это ваше счастье. Это, братец, великое

счастье – найти и определить свое призвание. И не потерять".

– А разве можно такое потерять? То есть самого себя? -

спросил я с любопытством.

– И потерять можно, и даже попросту можно не найти, с

самого начала не определиться в жизни. Вон, как Марат, -

сорвалось у него, должно быть, помимо его воли, а я почему-то

сказал с твердой убежденностью, как давно продуманное и

решенное:

– Марат найдет. Только он не там ищет.

– Возможно, – задумчиво выговорил адмирал. – Но не

здесь, не на флоте его призвание.

А мое призвание – флот, и я верил Дмитрию Федоровичу,

себе верил и в отношении своего жизненного пути не допускал

никаких иных мыслей и отклонений: флот – на всю жизнь, а без

него и самой жизни нет.

Но как мы ошиблись оба, и я, и Дмитрий Федорович!

Оставив флот не по своей доброй воле, я нашел свое новое

призвание, о котором никогда в жизни и думать не думал, и

мечтать не мечтал, даже больше того – мне совестно теперь в

этом признаться – иронически, свысока смотрел на эту

профессию.

Вот уже год, как я работаю в московской милиции.

Сначала несколько месяцев – участковым, а сейчас

оперуполномоченным энского отделения, расположенного в

центре столицы, на бойком месте, где круг нашей

деятельности, или, если можно так выразиться, "ассортимент"

нарушений, самый что ни на есть разнообразный. И сразу

скажу – я доволен, увлечен своей работой. Ирина также

довольна, и думаю, что вполне искренне. Недовольна лишь

теща. Она все еще не может привыкнуть к Москве, к месту и не

к месту вспоминает Невский проспект, где, ей кажется, все

было не так, лучше: и в магазинах, и в троллейбусах, и,

разумеется, на улицах, и даже в метро. Но, пожалуй, не это

главное, в конце концов к Москве и ее стремительному ритму

со временем можно привыкнуть. Думаю, ей не нравится другое

– что ее единственный зять, муж ее любимой дочери, -

милиционер. Не рядовой, конечно, – капитан, но какое это

имеет значение, все равно милиционер, коль на нем

милицейская шинель. А потом, как же так, жена адмирала, она

и зятя своего хотела видеть непременно моряком, и в общем-

то оно так и было, как ей хотелось, и вдруг ее зять – капитан

второго ранга становится просто капитаном, да еще милиции.

Она считала себя оскорбленной, дочь свою несчастной и

униженной: как, мол, Иришке не повезло в жизни, ну а меня -

неудачником "очень странного поведения". Правда, вслух

напрямую, кроме последней фразы, она ничего подобного не

высказывала, но ее мысли и настроение были довольно ясно

выражены на ее лице, и мы с Ириной читали их без особого

труда, нам даже было забавно.

Помимо моей шинели на тещином настроении

отражалась и моя теперешняя зарплата, которая составляла

примерно всего лишь одну треть прежней, морской. Тут уж

ничего не поделаешь, сам товарищ Карл Маркс своим "бытие

определяет сознание" если и не разделял, то объяснял

настроение моей тещи.

Говоря откровенно, вопрос зарплаты меня, да и не только

меня, удивляет. Тут что-то очень не продумано. Посудите сами,

зарплата работника милиции, офицера, гораздо ниже

заработка среднеоплачиваемого рабочего. И если рабочий

стоит у станка свои семь – восемь часов "от" и "до", остальное

время его личное, распоряжайся им, как тебе угодно, то у нас

такого почти не бывает. У нас, конечно, тоже есть распорядок

дня, при котором очень аккуратно и точно соблюдается "от", то

есть начало работы. Что же касается ее окончания, то тут дело

сложное, по общему звонку не уйдешь. Иногда, кажется,

удачно складывается день, придешь домой вовремя. Даже

жене на работу позвонишь: ты, мол, там по пути билеты в кино

купи и жди меня у входа перед началом сеанса. Как вдруг в

самом конце дня, когда ты уже, казалось, закончил свои дела,

облегченно вздохнул, тебя вызывает начальник и говорит:

"Товарищ Ясенев, в доме химиков на лестничной площадке

наш патруль по заявлению дворника поднял неизвестного

гражданина, якобы пьяного. Его посадили в мотоцикл, а он по

пути в отделение скончался. Начали разбираться, и тут

выяснилось, что он совсем не пьян, что у него проломлен

череп. Нужно срочно заняться этим делом. Прежде всего

необходимо установить личность погибшего. Документов при

нем не оказалось. Осмотреть место, опросить жителей дома.

Словом, не теряя времени, – за дело".

Про кино и про жену я уже забыл, даже позвонить ей не

успел. Хорошо, что с Ириной у нас, так сказать, смежные

профессии – оба стоим на страже жизни и здоровья человека.

Она меня понимает, знает, что такое служба, долг. На флоте

ведь тоже большую часть времени офицер проводит на

корабле. И все же, думаю, мало удовольствия стоять возле

кинотеатра с билетами в руках, ждать меня и не дождаться. А

потом сидеть дома и волноваться, гадать, что со мной могло

случиться. Не каждая жена готова с этим мириться. И не так уж

много энтузиастов, решившихся посвятить свою жизнь нашей

трудной, сложной и не всегда благодарной профессии. Именно

энтузиастов, патриотов и гуманистов, посвятивших свою жизнь

борьбе с той нечистью, которая мешает людям жить. Да, да,

гуманистов, ибо что есть более гуманное, чем спасать жизнь

человека,

защищать

слабого,

предотвращать

несправедливость, охранять имущество и покой граждан? Тут

нужно, впрочем, как и везде, призвание. Случайные люди у нас

долго не задерживаются. Придут, понюхают и уйдут.

Официально это называется "текучестью кадров". Причина, на

мой взгляд, простая: работы много, заработки небольшие.

Обидно, конечно, ведь большинство наших оперативных

работников – люди с высшим образованием, в прошлом

офицеры Вооруженных Сил. И честное слово, наша

профессия достойна лучшего к себе отношения. Когда-нибудь

это поймут, и глубокий смысл крылатой фразы Маяковского

"Моя милиция меня бережет" дойдет до сознания и сердца

каждого гражданина, и тогда авторитет стража порядка

поднимется на высоту всенародной любви и уважения.

Человек в синей шинели станет символом порядка,

порядочности, справедливости, неподкупности и нравственной

чистоты. Я не говорю уже о мужестве и отваге. Это до того

элементарно и привычно, что само собой разумеется. И придет

время, когда наши мальчишки будут мечтать о синей фуражке,

как я когда-то в детстве грезил о тельняшке и якорях.

Сегодня мне кажется, что я давным-давно служу в

милиции, с самого детства, хотя это вовсе не значит, что флот

и море я начисто вычеркнул из памяти сердца. Такое не

забывается, оно навсегда – как память о любимом учителе, и я

с гордостью могу повторить вслед за Василием Алексеевичем

Шустовым: всем, что есть во мне хорошего, я обязан Военно-

Морскому Флоту. Трудно даже сейчас сказать, что было

главным в моем решении пойти в милицию. Встреча со

Струновым? Пожалуй. Но не только. Когда из Москвы мы

поехали в деревню к моей матери, я уже не пытался гнать от

себя неотступные и до боли острые мысли о преступности,

преступниках и их жертвах. Они преследовали меня повсюду и

одолевали, требуя каких-то действий. В нашем селе я встретил

участкового уполномоченного милиции. В иное время я просто

бы не обратил на него внимания, как не обращал до того много

раз. А тут нет, что-то заставило меня познакомиться с ним и

разговориться. Мы сидели на траве под яблонями возле нашей

школы, притихшей, пустынной, какой-то сиротливой в летнюю

пору. У меня щемило сердце от воспоминаний детства, а

участковый – это был старший лейтенант лет тридцати, худой,

поначалу, как мне показалось, не очень общительный человек

из армейских старшин, – отвечал на мои расспросы о местных

происшествиях.

– Да хватает. Всякого хватает и у нас, – говорил он глухо,

отрывисто, как бы без особой охоты и надобности.

– И серьезные есть? – любопытствовал я.

– Что значит серьезные? Все зависит от точки, как

смотреть. Работы хватает – не жалуемся.

– Хулиганство, воровство? – пробовал я его расшевелить.

– И воровство. Как говорится – ярмарки без кражи не

бывает. А жизнь чем не ярмарка? На прошлой неделе случай

был – прямо анекдот, хоть в "Крокодил" пиши. Пьяный

прицепщик в сельмаг забрался ночью. Сломал замок и давай

там шуровать в потемках. Нащупал поллитровку – из-за нее,

собственно, и замок взломал, там же, как говорится, не отходя

от прилавка, выпил ее, закусил селедкой и уснул. Прямо в

магазине на валенках. Наутро приходит продавщица и застает

такую картину: замок сломан, а вор преспокойно спит на

валенках. Комедия...

Угрюмый старший лейтенант теперь весело, даже как-то

по-ребячьи озорно смеялся, обнажая вставные металлические

зубы. И снова продолжал уже с большей охотой, без

надобности растягивая слова:

– А в прошлом году в городе, в нашем райцентре, в

универмаге еще похлеще случай был. Там вор на пальто

позарился. Все, значит, примерял, примерял, не мог по себе

подобрать – это не нравится, то не подходит. А как только

продавщица отвернулась, он быстренько ускользнул в новом

пальто, а свое там же в магазине на вешалке оставил. Смех

одни. – И его, конечно, потом нашли по оставленному пальто, -

догадался я.

– Да это-то ладно, нашли бы и по пальто, не Москва, в

нашем районе все на виду. Тут дело еще посмешней: в

кармане пальто его паспорт нашли. Вот до чего примитивный

вор пошел. Ворует и паспорт свой оставляет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю