355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Любовь и ненависть » Текст книги (страница 16)
Любовь и ненависть
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Любовь и ненависть"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

представляете, Ирина Дмитриевна, один. С его характером. И

травлю выдержал в одиночестве. Поражаюсь. Потом вот этот

случай в такси. Ларионов спасал прежде всего себя. Попутно и

Васю вытолкнул из машины. А теперь герой: спаситель! Вася

расчувствовался, что-то у него лопнуло в душе. Открылся

перед Аристархом. А он не тот человек, нет, Ирина

Дмитриевна, я в людях разбираюсь, не тот он!

Я много видела пьяных мужчин. Одни вызывали чувство

жалости, другие – брезгливости, третьи – негодования.

Ларионов вызывал чувство стыда и горького разочарования.

В гостинице я не сразу уснула. На мой вопрос: "Что ты

скажешь о знаменитом фотографе?" – Андрей ответил с

горьким вздохом:

– За Шустова обидно. Гнал бы в шею этого нахлебника.

– Спаситель... – вспомнила я иронию Макарыча.

Я думала о Василии, о трудной его судьбе, о друзьях,

которые изменяли ему, о годах одиночества, о борьбе за

внедрение в практику метода вакуумтерапии. Нравилась мне

его цельность характера, непреклонная, мужественная

последовательность. Но почему он не создал семью? Я не

могла понять, в чем тут дело, – такой умный, талантливый...

В комнате был полумрак от уличных фонарей. Из

приглушенного репродуктора лилась бесконечная, как река, как

дорога в тундре, однообразная и очаровательная мелодия

Равеля, его знаменитое и, мне думается, не тускнеющее от

времени "Болеро". Я не знаю, что еще создал этот композитор,

как и вообще ничего о нем не знаю – кто он, откуда и когда жил.

Но его "Болеро", в котором, кажется, нет начала и нет конца,

мелодию, рождающую в душе моей картины знойного Востока,

я готова слушать всегда...

– Почему он не женится? Ты не спишь? – спросила я

Андрея.

– Нет, я думаю, – отозвался он без видимого желания

отвечать на мой вопрос.

– О чем?

– Да все о встречах в кабинете Струнова: о студенте

Маклярском, об ученом, погибшем при странных

обстоятельствах.

Он мне рассказывал об этом сразу же после

возвращения от Струнова. Выходит, вечер, проведенный у

Шустовых, Ларионов со своим высоким покровителем – все это

не оставило следа ни в памяти, ни в сердце его. Я знаю,

Андрей умеет проходить мимо всего случайного,

несущественного. Он любит сосредоточиваться лишь на том,

что его глубоко тронуло, запало в душу и разум. Тогда он

начинает анализировать, всесторонне взвешивать, изучать.

Что же так поразило его воображение у Струнова? Почему

именно эти случаи – убийство таксиста и загадочная гибель

ученого? Хотя я ничего загадочного не находила:

действительно, купался пьяный, утонул. Мало ли таких

случаев. И почему он не ответил на мой вопрос? Это уже

совсем бестактно по отношению ко мне.

– Андрюша, ты не ответил на мой вопрос.

– Извини, пожалуйста. Ты о чем?

– Почему Шустов до сих пор не женится?

– Ну... не знаю, не спрашивал. Разве это так важно?

– Да нет, просто любопытно, в чем дело? Ведь он такой,

по-моему, одинокий, что и Аристарху рад.

Кажется, он уже меня не слушал. Во всяком случае, не

поддержал разговора. Мысли его были заняты другим. И вдруг:

– Аринка... Ты меня хорошо знаешь?

Я насторожилась выжидающе.

– Странный вопрос. Конечно. Я так думаю.

– А что ты на это скажешь... – он сделал

многозначительную, таинственную паузу, – если я пойду

работать в милицию?

Всего я могла ожидать, только не этого. Нет, я совсем не

против его работы в милиции: по мне, он пусть где угодно

работает, если только работа эта доставит ему радость. Меня

поразило другое: он, еще вчера с такой едкой иронией

отвергавший деликатное предложение Струнова, сегодня уже

согласен надеть милицейскую форму.

– Мы останемся в столице, и я пойду работать в клинику

к Шустову, – подхватила я не без иронии. – Ради этого ты

принял такое решение?

– Ну что ты, Иринушка, – обиделся он. – Значит, ты меня

плохо знаешь. Я много думал. Встреча со Струновым там, на

Петровке, что-то перевернула во мне. Поломала какие-то

глупые предрассудки. Он хорошо сказал, Юра: "Флот, конечно,

есть флот и море есть море. Ну а у нас – разве не море?

Больше – здесь океан человеческих судеб".

Андрей говорил с необычным для него пафосом, и я

поняла, как неуместны были мои шпильки насчет столицы.

Теперь мне стало ясно, почему на вечере у Шустовых Андрей

был такой задумчиво молчаливый, отрешенный. В нем

постепенно и напористо зрело трудное, нелегкое решение,

зрело во внутренней борьбе с самим собой. И я сказала:

– Андрюша, ты же отлично знаешь, что я тебя всегда

поддержу. И теперь думаю, что ты правильно решил.

– Нет-нет, это еще не окончательно, – быстро перебил он.

– Вот съездим в деревню. Будет время еще подумать, все

взвесить. А потом уж, на обратном пути... решим.

Глава третья

ГОВОРИТ МАРАТ

День наступал скверный, оттого что я не выспался и

оттого что вчера перебрал норму, спьяна оскорбил Гомера

Румянцева и поссорился с Евой. И еще, кажется, лишнего

сболтнул в разговоре с этим американским физиком Мором -

родным братом нашего знаменитого физика Евгения

Евгеньевича Двина, фамилия которого ничего общего не имеет

с отличным армянским коньяком. Собственно, настоящая

фамилия Евгения Евгеньевича – Мордвин. Когда-то в

молодости братья учились в Берлине, оба одаренные физики.

Потом старший, Евгений, осел в Москве, младший – в

Соединенных Штатах Америки. Но чтобы их не путали в

научном мире, братья поделили фамилию на две части.

Михаил – теперь его звали Майкл – взял меньшую, но зато

первую часть и стал Мором, а Евгений – вторую и стал Двином.

Я проснулся от жестокой жажды: во сне я пил, пил и пил квас,

выпил целую бочку, но жажду утолить не смог. Первая мысль,

едва открыл глаза: где я сегодня ночую? Взгляд напоролся на

абстракционистский "шедевр" Эрика Непомнящего, висящий в

спальне, и я сразу сообразил: ночую дома. На душе потеплело.

Вот за это я люблю картину Непомнящего – по утрам она

доставляет мне радость. Приносить людям радость и

наслаждение – не в этом ли смысл подлинного искусства? А

еще находятся ретрограды и оболтусы, которые считают Эрика

бездарным шарлатаном и дельцом. Нет, Эрик настоящий

художник-новатор, и в обиду я его не дам.

Рядом с кроватью на тумбочке – кувшин с квасом. Квас

оказался не очень холодным, но выпил я его с удовольствием.

Я был один в квартире. Жанна с ребятами на даче. И тотчас

же – телефонный звонок. Я вздрогнул. Я всегда вздрагиваю при

звуке звонков, особенно телефонных. Как это я не догадался

выключить на ночь телефон? Значит, был хорош. Прежде чем

взять трубку, я быстро прикинул: кто бы мог звонить? Из

редакции по пустякам беспокоить не станут. Может, от

Никифора или сам тесть? Начнет драить, читать наставления

и угрожать... А может, лучше не брать трубку? Звонок. Еще

звонок.

– Я слушаю.

– Ты дома? – Это звонит жена. И какого ей черта надо?

Неужели не понимает? Я же ее не беспокою, как договорились.

Полная свобода. И не мешать друг другу.

– Нет, в гостях, – раздраженно бросаю в трубку.

– Я сегодня не поехала на работу: у Никитки вдруг

поднялась температура – тридцать семь и две. Вчера

накупался, весь день из воды не вылезал.

– Врач был?

– Только что вызвали.

– Ну ничего: у него дедовское здоровье. Я позвоню.

И все. Больше говорить нам не о чем. Это единственное,

что нас связывает, – дети. Никитка, Дунечка и Юлиан. Да еще

связывает нас тесть. Вернее, меня связывает по рукам и

ногам. Когда я было твердо решил порвать с Жанной и

открыто, так сказать, официально, уйти к Еве, у нас с тестем

состоялся неприятный разговор. Сначала он пробовал меня

увещевать, говорил о детях, которым нужен отец, о том, что

Жанна и так дает мне полную свободу, что ему известно о моих

связях с другими женщинами, что, конечно, любовь проходит,

но это вовсе не достаточная причина для разрыва. Семью

надо сохранить. С годами, мол, все уляжется, притрется,

плохое забудется и тому подобный вздор. Я попытался

возразить на высоких нотах, что-де жить без любви

безнравственно. И тут он взбеленился. Застучал кулаками и

обрушил на мою голову лавину оскорбительных слов. Каких он

только мне ярлыков не навешивал, один тяжелее другого:

бездарь, мерзавец, авантюрист, растленный тип, проходимец,

жулик, подонок, сукин сын, щенок. Все эти регалии я с, полным

основанием, так сказать, по заслугам мог бы вручить и ему. Но

я молчал, потому что в его громовой речи кроме преамбулы,

состоящей из оскорблений и унижений меня, как личности,

была довольно решительная угроза сделать из меня "ничто".

– Вспомни, кем ты был шесть лет назад. Я сделал из

тебя человека! Без меня ты ничтожество. Гнида...

Словом, я тебя породил, я тебя и убью. Дурак,

возомнивший себя Наполеоном. И по своей глупости считает,

что он меня породил. Если уж говорить откровенно, так всем,

что во мне есть, я обязан моим друзьям, таким, как Евгений

Евгеньевич Двин – ученый с мировым именем, великий мудрец,

ученик и последователь самого Эйнштейна, как Савелий

Адамович Чухно – любимый ученик Эйзенштейна, слава и

гордость советского киноискусства, как Гомер Румянцев -

самый талантливый из всех международных обозревателей,

политик, дипломат, публицист высшего класса или как мой

скромный, умный заместитель, великолепный журналист и

организатор Гриша Кашеваров. Они меня воспитали, обучили,

сделали из меня журналиста. Я благодарен судьбе, которая

связала меня с этими людьми. Эти люди высокообразованные,

талантливые, блестящие организаторы и новаторы, творцы

широкого диапазона, люди гибкого ума, чуткого ко всему

новому и передовому.

Я люблю Еву – самую яркую звезду нашего экрана, и во

имя этой любви я готов был жертвовать всем. Уж без крова и

без хлеба не останусь – я верил моим добрым друзьям и знал,

что они не оставят меня в беде. Ни меня, ни тем более Еву уже

не устраивали наши полулегальные отношения. Она как-то

сказала: "Делай, милый, выбор – или, или. Так я больше не

могу". Ее руки добивался известный композитор. О

создавшейся ситуации, о крупном разговоре с тестем и о своем

решении порвать с Жанной и уйти к Еве я рассказал Савелию

Чухно. На него это произвело ошеломляющее впечатление, но

он не охнул, не сделал большие глаза, не обозвал меня

сумасшедшим. Он просто, по своему обыкновению, скривил

кроваво-красные губы, ухмыльнулся как-то странно своей

дьявольской ухмылкой и, не глядя на меня, обронил спокойно:

– Когда бог хочет кого-нибудь наказать, он лишает его

разума. Чем ты не угодил всевышнему?

– Я серьезно. Мое решение окончательно, – твердо

сказал я.

Он не сразу мне ответил. Болезненно поглядел на меня.

Глаза его стали грустными-грустными, лицо помрачнело.

Сказал очень тихо и по-отцовски душевно:

– Я понимаю, что это серьезно. Чертовски серьезно. И

Ева, конечно же, стоящая женщина, океан любви и страстей. В

этом океане нетрудно потерять голову даже опытному

капитану, если у него чуть-чуть не хватает трезвого ума. – И

снова обласкал меня доверчивым отеческим взглядом, в

котором было что-то просящее и в то же время требовательно-

неумолимое, до жестокости. Продолжал: – Я помню: раньше,

перед тем как принять серьезное решение, ты всегда

советовался с друзьями. И никогда об этом не жалел. Верно

говорю?

Я кивнул.

– Почему же сейчас, черт возьми, – он не выдержал,

взвинтился, – почему ты не советуешься, прежде чем решиться

на самоубийство?! Явное самоубийство. Больше того – ты

убиваешь своих друзей, убиваешь журнал!..

Вдруг умолк, сделался угрюмым, лицо исказилось в

каком-то лихорадочном смятении. Я терпеливо ждал, что он

еще скажет, пусть выскажется до конца. И он прибавил уже

прежним мягким, рассудочным тоном, призывая к

благоразумию:

– Зачем тебе Ева-жена? Став твоей женой, она навсегда

перестанет быть той богиней, которую ты знаешь теперь. Это

юнцам известно, что самая отличная жена не может

сравниться даже с заурядной любовницей. Никакая жена не

даст тебе того, что дает любовница. Пусть все остается как

было. Поверь моему опыту.

Конечно, по этой части он гораздо опытней меня. Он

много видел разных звезд, знает им цену. И все же я подумал,

что в нем заговорила ревность: Савелий сам был влюблен в

Еву. Он ее нашел, вывел в люди, сделал кинозвездой. До

знакомства со мной она была в близких отношениях с

Савелием. Но я не хочу об этом знать – мы не ханжи. Какое это

имеет значение для цивилизованного человека второй

половины XX века? Я думаю, что и сейчас они больше чем

друзья. И она верна мне ровно настолько, насколько верен я

ей. Да и говорить о верности в нашем положении банально. Но

я люблю ее. Люблю, как никого другого на свете. Это мне

совсем не мешает встречаться с другими женщинами. Те,

другие, – так, мимолетное увлечение. А Ева всерьез, по-

настоящему. Между прочим, мое решение уйти от Жанны

осудили поголовно все в нашем кругу, и единодушно. Даже

старик Двин. Я заколебался. И пока раздумывал, композитор

скоропостижно женился... не на Еве. И сама Ева неожиданно

передумала, сняла свой ультиматум. Я догадываюсь, что и

поспешная женитьба композитора и "отбой" Евы – все это

быстро организовали мои добрые друзья. Значит, я был не

прав в своей попытке совершить легкомысленный шаг.

Впрочем, ерунда. С Евой тоже все утрясется.

Собственно, из-за чего мы поссорились? Я ей сказал, что мне

не нравятся ее отношения с Савелием Чухно – эта рабская

покорность, унизительная для нее. Я не хочу, чтоб у

прекрасной Евы был повелитель. Даже сам я не смею

претендовать на эту роль, потому что сама Ева рождена

повелевать нами...

Ну ничего, с ней мы помиримся. А вот этот американский

физик. Он чем-то хвастался. Я сказал, что наши ученые в этом

деле давно заткнули за пояс своих западных коллег и назвал

последнее открытие, еще не опубликованное в печати.

Впрочем, для него, думаю, это уже не тайна, он мог узнать от

Евгения Евгеньевича. Тесть уже упрекал меня в излишней

болтливости. А мне хотелось ему сказать: исцелися сам.

Позвонил Гриша Кашеваров, сообщил, что пришла

верстка очередного номера "Новостей".

– Будешь смотреть? – спросил он.

– Обязательно.

– Привезти домой?

– Сам приеду в редакцию.

Гриша мне предан, как друг и брат. В нем нет ничего

лакейского. Но правдолюбцев я не люблю. Уж лучше

откровенный подхалим, честный холуй, чем эти

принципиальные правдолюбцы. Холуй – существо

бесхарактерное. У него нет идеалов, он не способен

самостоятельно не только рассуждать, но и мыслить, тем

более о высоких материях. Холуй думает исключительно о

себе. Во имя своего благополучия он идет на все – на подлость,

унижение, на демагогию и цинизм. Он готов провозглашать

высокие лозунги и, прикрывшись ими, делать низкие дела. И я

принимаю холуев. Потому что без них, без лакеев, трудно жить.

Лакей – это не должность, а племя. Оно было, есть и будет во

все времена, у всех народов. Оно вненационально. Лакей

может занимать любую должность. Он может служить кому

угодно, продать кого угодно. Лакей мне противен, как противен

баран или индейка, но я люблю шашлык из барашка и сациви

из индейки. По сравнению с принципиальными героями-

патриотами лакей, помимо всего прочего, безопасен. Если он и

ненавидит хозяина, то все же он боится его, и из страха

потерять должность и кусок холодного пирога он никогда не

полезет на рожон, не станет перечить хозяину даже тогда,

когда тот пожелает его дочь или жену. Но есть крайняя

категория холуев – сверхлакеи, у которых подобострастие

перешло в обожание, а страх в тупоумие. Такие опасны. В

моих "Американских записках" была фраза "русская классика".

В последнем слоге машинистка сделала опечатку: вместо "к"

написала "р". Так и прошло это бессмысленное слово в

журнале – "классира", никто не осмелился спросить у автора,

что это значит, никто не решился показать себя неграмотным.

И все же, я повторяю, даже сверхлакеи лучше, чем

принципиальные патриоты, от которых в редакции я начисто

избавился. Мне пришлось полностью поменять аппарат.

"Кадры решают все". Это кто-то мудро сказал. Аппарат должен

работать в унисон руководителю. Я подобрал – вернее, это

сделал Гриша Кашеваров – своих единомышленников, начиная

от курьера и кончая ответственным секретарем.

О, Гриша отлично понимает, что такое кадры. Вот он, мой

первый заместитель, приземистый, невысокого роста,

широколицый, с неизменными привычками, положил мне на

стол верстку, бесшумно опустился в кресло и, глядя в листок

машинописи, заговорил:

– Я хотел посоветоваться по плану следующего номера.

Есть сложности.

– Давай докладывай. Будем решать.

– На открытие предлагается рассказ Самойлова

"Совесть". Вопросы морали. Написан тонко, изящно. Есть

изюминка. Товарищи считают, что он вызовет разговор.

– Дальше?..

– Стихи. Отдел поэзии порадовал нас...

Пока он говорил, чем порадовал нас отдел поэзии, я в

лежащей передо мной верстке вычитал такие строки:

Когда пылает грудь и воздух льется в струны,

И с веком укреплю пронзительное сходство,

Тогда мой мозг летит в неведомые страны

В надежде обрести в тех землях первородство.

– Ничего не понимаю, – сказал я и вслух прочитал ему эту

заумь. – Что поэт хотел сказать?

– Тут, насколько я смыслю, – с апломбом ответил Гриша, -

выражены чувства.

– Чувства? Это уже неплохо – коль есть чувства, мысль

не обязательна. Давай дальше. Что по отделу критики?

– Полемическая статья о военно-патриотической теме.

Военная печать обругала две великолепные книги, обвинила

авторов в принижении и оскорблении военного подвига. Мы же

говорим об этих книгах как о высокохудожественных

произведениях, о психологической достоверности деталей.

Словом, статья острая, боевая. Кстати, поступило письмо от

одного сержанта из ракетных войск. Он пишет, что их

политработник приказал уничтожить номера нашего журнала, в

которых опубликован роман "Мертвые молчат". Они считают

этот роман антипатриотическим, кощунственным и вредным.

Факт сам по себе неслыханный. Какой-то вандализм.

– Хорошо, давай дальше. Что по отделу очерка и

публицистики?

– Предлагается очерк о молодежном кафе "Золотая

юность" и записки старого дипломата.

Я вспомнил свое обещание Евгению Евгеньевичу: это

был мой старый не оплаченный долг, и я сказал:

– В номер обязательно нужно поставить очерк об

академике Двине. Закажите писателю. Пусть напишет яркий

портрет. Старик, вероятно, Нобелевскую премию получит.

Потом срочно, немедленно нужна разгромная статья о

памятнике Кутузову для Москвы. Пошлем досылом в

очередной номер. Придется переверстать.

Гриша ничего не знал об этом деле и удивленно поднял

свои преданные оливковые глаза.

– Я не в курсе, Марат Степанович. Что, открывается

памятник Кутузову?

– Не нужно, чтоб он открывался. Надоели эти

старомодные мерины с бронзовыми всадниками-богатырями.

Кстати, и о Долгоруком еще раз надо будет сказать. В той же

статье. Свяжитесь с архитектором Крымовым. Статья у него

готова. Пусть сделает вставку о Долгоруком. Один абзац. И

посылайте в набор.

Ломка сверстанного номера всегда приводила

Кашеварова в состояние шока. Длинная ухмылка скривила его

губы, он почесал затылок, пожал плечами, поводил руками,

размышляя сам с собой:

– А за счет чего? Что-то надо снимать.

– Снимайте "Скандинавский калейдоскоп" Румянцева.

– Снять Гомера?! – Брови Кашеварова вскочили на лоб и

слились с волосами, ястребиные глаза округлились и

выкатились. Но это актерство, нарочитая развязность и

небрежность его манер меня не смущали.

– Ничего, переживет. Дадим в следующий номер, -

успокоил я. Но мой совет, в сущности, не давал выхода из

положения. Гриша снова почесал затылок и мрачно

проговорил:

– Марат Степанович, следующий номер и так через край.

Если учесть очерк о Двине, то придется снять рассказ

Самойлова. А жаль, отличный рассказ.

– Снимите очерк о кафе "Золотая юность", – необдуманно

подсказал я.

– Это невозможно, – замотал лохматой головой Гриша. -

Дело в том, что кой-кому эти кафе уже пришлись не по душе.

Мол, сборище подонков и тунеядцев и тому подобные

возгласы уже слышатся с разных сторон. "Золотой юностью"

уже занялась милиция. Суют нос явно не в свое дело.

– Кто автор очерка о "Золотой юности"? Или как его еще

называют – "Золотушная юность"?

– Художник Непомнящий.

"Картины которого создают людям, по крайней мере, мне,

а раз мне, следовательно, и людям, хорошее настроение", -

подумал я, а вслух сказал:

– Непомнящего оставьте. Снимите старого дипломата.

– Что вы! – взмолился Гриша. – Совершенно исключено.

Гвоздь номера, сенсация. Там любопытные детали о культе.

Настроение у меня начинало портиться, и не без причин.

Милиция, вместо того чтобы заниматься карманниками и

квартирными дебоширами, лезет со своим сапогом в очаги

культуры, коими являются молодежные кафе. Материалов для

журнала уйма и все важные, все первоочередные, но что-то

надо снимать, журнал не резиновый. Я начинал злиться.

– Вот что, друг мой, я тебе не метранпаж. Сам решай, что

снять, а что поставить. И еще – закажи проблемную статью о

милиции, в которой надо провести такую мысль: милиция

берет на себя не свойственные ей функции. Наказывает там,

где бы надо воспитывать. Да, преступников надо терпеливо

воспитывать. Общественность должна брать на поруки.

Общество должно отвечать за своих членов. Все. Давай,

действуй. Верстку оставь мне, я полистаю.

Кашеваров быстро удалился, а на мой вызов вошла

секретарша Лалочка, в молчаливом ожидании остановилась у

порога, покорная, преданная, готовая сделать для меня все,

что в ее силах и возможностях, очаровательная, внешне

недоступная и строгая, а на самом деле совсем не такая. Я

распорядился:

– Крепкого чая с лимоном. Ко мне никого не пускать и не

соединять. Кроме, конечно...

Она понимающе кивнула и прощебетала мягким

голоском:

– Звонил Румянцев. Спрашивал, у себя ли вы. Соединить

не просил. Очевидно, зайдет. Как с ним?

– Ну, если зайдет. . пусти.

– И еще, у телефона ждет фотограф Ларионов.

– Что ему нужно?

– Не знаю, говорит, очень важное. Он много раз заходил

и звонил, когда вы были в Крыму. Целый месяц добивается.

Надоел он, Марат Степанович.

Этот надоест. Опять что-нибудь будет просить. Дурак, но

хитер. Такие тоже нужны. Набивается в личные фотографы.

Это ко мне-то, органически ненавидящему фотообъектив!

Меня бросает в дрожь, я чувствую себя точно под дулом

пистолета при виде наведенного на меня фото– или

киноаппарата.

– Скажи, что у меня совещание. Пусть позвонит часа

через два... Впрочем...

Я взял трубку. Он просил о встрече. В это время дверь

кабинета отворилась бесшумно – вошел Гомер Румянцев с

широкой улыбкой во все лицо. У него отвратительная улыбка.

Когда он улыбается своим неприятным открытым ртом,

растягивая во все стороны жеванные губы и выпучив влажные

светло-голубые глаза, он похож на большую жабу. Ему нельзя

улыбаться, как он этого не понимает?

– Зашел перед отъездом проститься, – сказал он,

подавая мне руку, как будто и не было между нами вчерашнего

крупного разговора. Я не предложил ему сесть: он это видел,

как вообще умел видеть все насквозь, и, словно оправдывая

меня, сказал: – Я знаю, что ты занят, и не буду отрывать тебя

от верстки. Кстати, как мой "Скандинавский калейдоскоп"?

Ах вот что привело ко мне Гомера! Он уже обо всем

информирован. Что-что, а информация у нас поставлена на

космическую высоту: не успеешь принять какое-нибудь

решение, как оно уже известно заинтересованным лицам.

Впрочем, я сразу догадался о цели визита Гомера.

– Еще не читал, – ответил я на его основной вопрос. – Да

ты присядь. Самолет у тебя когда?

– Завтра, – ответил он, отлично понимая, что я ухожу от

нужной ему темы.

– Хорошо, завидую тебе: завтра ты в Париже, – быстро

заговорил я. Но еще не родился тот человек, который бы сумел

провести Гомера Румянцева.

– Надеюсь, никакие чрезвычайные обстоятельства не

вышибут мои записки из этого номера? – Он кивнул на верстку,

лежавшую передо мной, и присел на спинку низкого кресла.

– Чрезвычайные обстоятельства, как тебе хорошо

известно, могут вышибить не только твои записки, но и нас с

тобой.

– Будем надеяться, что этого никогда не случится, -

парировал он и победоносно скрестил руки на груди.

Я промолчал. Он встал, заторопился, вытянулся, как

солдат, спросил:

– У тебя никаких поручений не будет?

– Да, кажется, ничего такого.

Конечно, записки Румянцева нужно оставить в номере. В

конце концов можно снять статью о происках Пентагона в

Африке. В самом деле, к чему повторять одно и то же:

Пентагон, монополии? Зачем дразнить гусей?

Я проводил его в приемную. Там уже ожидал Аристарх

Ларионов, таинственно важный, и лишь переброшенный через

плечо фотоаппарат несколько снижал его импозантность, так

сказать, мельчил монументальность образа.

– Опять ты с техникой, – недовольно сказал я в ответ на

его приветствие и небрежно дотронулся до его аппарата. Он

добродушно рассмеялся. – Терпеть не могу этой оптики. Может,

ты шпионишь за мной... Ну так что у тебя, выкладывай? За кого

хлопочешь? Впрочем, ты хлопочешь только за себя.

– А разве это плохо? – тряхнул бородой и весело

рассмеялся Аристарх. Удивительные у него глаза, я это давно

заметил – они всегда остаются холодными, недоверчивыми и

подозрительными. Даже когда он улыбается. И смех у него

неестественный, деланный. Точно такой же смех и у Чухно. -

Вот посмотри на это солнце, взгляни на эту звезду! – И

Аристарх торжествующе, как ребенок, нашедший

оригинальную игрушку, достал из папки две фотографии и

подал мне.

Я люблю красивых женщин, это моя слабость, я ее не

скрываю и не в силах ее побороть. И тут я был сражен и

опрокинут совершенно неожиданным чудом. С фотографии на

меня смотрела женщина, я мог бы сказать, красивая,

прекрасная, восхитительная, очаровательная. Но все это были

бы не те слова, потому что они не выражали существа и в

данном случае были бы бессильны. На меня смотрела совесть

человеческая, если только она вообще существует в природе,

смотрела Женщина с большой буквы. смотрела смелыми и

честными глазами.

Это была Ирина...

Я чувствовал, как что-то лопнуло во мне, взорвалось и

хлынуло волнами, разливаясь по всему телу, подожгло сердце

и затуманило мозг. Я, наверно, слишком долго смотрел на

фотографию, погруженный в оцепенение, забыв, что передо

мной стоит Аристарх и глядит на меня сквозь очки холодным

блеском изучающе и выжидательно. По-моему, в последнее

время он стал держаться со мной нахально.

– Она меня знает? – спросил я Ларионова, стараясь

скрыть свое волнение и казаться по возможности

равнодушным.

– Нет, откуда? Она северянка. Но теперь уже в Москве.

Прелесть, сказка. Муж совсем не достоин ее. Медведь.

Полярный медведь. Или тюлень.

– Он кто?

– Капитан милиции. В общем, милиционер. – Ларионов

осклабился. Слащавость его речи вызывала во мне затаенное

негодование.

Странно: муж Ирины капитан милиции. А как же Ясенев?

Или это, быть может, не Ирина? Я спросил с деланным

безучастием:

– Как ее имя?

– Ирина.

– А фамилия?

– Фамилия... фамилия... Вот, черт, забыл. Такая веселая.

Осенев... Нет, не Осенев. Муж Андрей Платонович...

Месяцев... Нет. – Оживленный румянец заиграл на его свежем

лице.Для меня было достаточно. Я хорошо помнил имя

Ясенева. Значит, это Ирина. И он уволен с флота. Капитан...

милиции. Я громко и весело рассмеялся. Аристарх смотрел на

меня изумленно и пытался разгадать причину моего смеха. Я

удовлетворил его любопытство:

– Что ты нашел веселого в осени или в месяце? Знаешь,

у Чехова есть рассказ "Лошадиная фамилия".

– Это какая ж? Жеребцов или Конев? – спросил Аристарх.

Чехова он не знал и вообще за свою жизнь едва ли

прочитал две книги.

– Овсов, – ответил я и попросил Аристарха подробно

рассказать мне об Ирине все, что он знал: когда и при каких

обстоятельствах познакомился, где она работает, где живет.

Спросил адрес, телефон. Оказалось, что они совсем недавно

поменяли свою ленинградскую квартиру – великолепную

четырехкомнатную квартиру покойного адмирала Пряхина на

Невском проспекте – на трехкомнатную квартиру в Москве где-

то у Сокола. Телефона домашнего нет. Есть служебный, в

клинике, но туда трудно дозвониться.

– Надо поставить домашний, – подсказал я Аристарху. -

Ты помоги им. Как же так: капитан милиции – и без телефона? -

Ларионов понял меня, трижды тряхнув бородой. – Только обо

мне ни слова.

Когда Аристарх ушел, я достал фотографию Ирины,

прислонил ее к настольному календарю, долго внимательно

рассматривал и вспоминал. Ведь столько лет, все эти

последние бурные годы моей жизни не то что не думал, но

даже ни разу ее не вспомнил, словно ее никогда и не

существовало на свете и она не была моей первой любовью и

женой. Я всматривался в знакомые черты и совсем

неожиданно для себя вдруг обнаружил в них что-то очень

родное, нежное, мое. То ли она действительно похорошела,

расцвела, возродилась, как птица-феникс, еще более

прекрасной, то ли прежде я как-то не замечал и не ценил ее.

Туготелая, озаренная, гордая, она смотрела на меня с видом

победителя, и глаза ее добродушно смеялись. Мне захотелось

видеть ее немедленно, сейчас. Но рассудок сдерживал

чувства, подсказывал, что спешить нельзя, надо все продумать

и взвесить.

Звонила Ева, спрашивала, как у меня сегодня сложится

день и вечер. Она хотела повидаться, и, если бы не

взволновавшая меня весть об Ирине, я, разумеется,

встретился бы с Евой.

– Трудный день сегодня, девочка, – вздохнул я в телефон,

не сводя глаз с фотографии Ирины. С удивлением, но без

сожаления понял, как образ очаровательной Евы оттесняется

образом другой, напомнившей мне юность и нечто трогательно

светлое, образом первой любви. – И вечер буду занят.

– С кем? – спросила Ева, и я мысленно представил себе

огонь ее ревнивых черных глаз. Я давно замечал, что

женщины обладают удивительным чутьем: появление

соперницы они чувствуют интуицией задолго и на расстоянии.

– Со стариком Двином, – успокоил я.

– А я не могу составить вам компанию? Разве Савелия с

вами не будет?

– Не знаю, милая. Старик позвонил мне и просил быть у

него часов в семь вечера. Я тебе позвоню... Если рано

освобожусь.

Она, кажется, обиделась. Но какое это имеет значение

сейчас, когда вдруг из небытия появилась Ирина и разбудила

во мне чувства, о которых я и не подозревал или считал их

навсегда похороненными? В семь вечера у Двина. Старик

очень просил. Кто там будет и что за чрезвычайное сборище?

Вечера у Двина проходили всегда скучновато: собирались

ученые, говорили о вещах не очень понятных. Даже Савелий

Чухно чувствовал там себя скованно и зевал в кулак. То ли

дело вечера на квартире у Наума Гольцера или на даче у

клоуна Михалева...

Наум Гольцер – единственный сын доктора юридических

наук, профессора, известного адвоката, год назад умершего от

инфаркта. Науму Гольцеру досталось наследство от родителя,

вполне достаточное на целую жизнь одного человека. Это

именно то самое, чего так не хватало Науму, который после


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю