355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Саркизов-Серазини » Забытые пьесы 1920-1930-х годов » Текст книги (страница 20)
Забытые пьесы 1920-1930-х годов
  • Текст добавлен: 18 октября 2017, 15:30

Текст книги "Забытые пьесы 1920-1930-х годов"


Автор книги: Иван Саркизов-Серазини


Соавторы: Александр Поповский,Александр Афиногенов,Дмитрий Чижевский,Василий Шкваркин,Татьяна Майская,Александр Завалишин,Александра Воинова,Виолетта Гудкова

Жанр:

   

Драматургия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)

В этот момент двое студентов во время команды Терехина, тихо сняв со стены трубу и барабан, играют. Один дает на трубе боевой сигнал «поход», другой отбивает дробь. Делают это комически серьезно. Общий смех.

ВОЗНЕСЕНСКИЙ. Ну и рассказал! Действительно, как живое встает.

ТЕРЕХИН. Да, было времечко… Революция была!

ФЕДОР. А сейчас?

ТЕРЕХИН. А сейчас для таких, как ты, революция. На бумажке резолюции писать, и чтобы мама кофе готовила.

ФЕДОР. Ты трепаться брось! Я на фронте был не меньше тебя.

ТЕРЕХИН. Не знаю. Не видал. Только не думаю.

ФЕДОР. Что – не думаешь?

ТЕРЕХИН. А что на фронте вот ты был. А может, и был. Кашеваром – кашу варил. А я, паря, на командных был. Рубал. На политработу не шел. [Хотя в партии с семнадцатого, и комиссаром дивизии не раз предлагали.]

ФЕДОР. А я рассказывать тебе, что я делал, не намерен. Ты вот орешь все время об интеллигентщине, а твое нытье о девятнадцатом годе – худшая интеллигентщина!

ТЕРЕХИН. Интеллигентщина? У меня – интеллигентщина? [Сопля неутертая!] Ты – и мне лезешь морали читать! Ты думаешь, я не слышал твоих теорий? Революционер, видите ли, тот, кто сейчас в нашей обстановке не сдаст и кто бороться будет не хуже, чем на фронте! Извольте – вот и теория готова. Что же сейчас делать партийцу-рабочему? Мы дрались, из нас жилы дергали, а теперь они пришли на готовенькое – «подлинные революционеры»! Повылезали всюду, как погань после дождя, а рабочий-фронтовик у вас не у дел. Лёнов пишет: «Водкой заливаю накипающую в сердце грусть». И я не боюсь сказать: «Беги в контрольку{178}, жалуйся – пью». Накипело. Как посмотрю, что кругом делается!.. Вот взял бы, да… Эх, хоть бы в самом деле фронт, что ли!

ВОЗНЕСЕНСКИЙ. Ну, это ты, Терехин, перебарщиваешь, право! Конечно, противна нэповщина, но мы ведь вперед шагаем!

ПЕТР. Брось ты, Вознесенский, дешевка это! Ты не на митинге. «Вперед шагаем». Мы идем на шаг, а частный капитал – на десять.

ПРЫЩ. Костя прав. Собрать бы все силы – и на Польшу. На Запад. Победить или умереть! «Безумству храбрых поем мы славу!»{179}

АНДРЕЙ. А ты, Прыщенька, в бой пойдешь?

ПРЫЩ. И я пойду, а что ты думаешь?

АНДРЕЙ. Нет, я ничего. Только смотри, [бумажки возьми побольше.]

Смех.

ЛЁНОВ. Смейтесь, смейтесь. А я вот на партийные собрания больше не хожу. Противно! Приходят торговцы, приказчики, агенты, маклеры. «А, Константин Иваныч! У меня три тысячи чистых прибыли. Оборот увеличиваю». – «А у меня, Иван Иванович, машинку изобрели для утилизации отбросов – восемнадцать копеек в день выгоняю». Копейки, копейки, копейки везде! Революция стала копеечной. Еще кричим, что копейка для революции, а на самом деле поглядишь кругом – революцию для копейки делали. Посмотришь на это разложение – и… пьешь.

ВАСИЛИЙ. Ох и тошно же вас, ребята слушать. (Терехину.) Ты вот кричишь о рабочих, а у рабочих ты за эти годы бывал? Ты вот пойди к ним и скажи: «Ребята, давай бросим все, что за это время сколачивали, пойдем снова воевать». Да тебя так болтом шваркнут, что не уйдешь. Фронтовик! Раскис, как баба: «Пью»… Среди бутылок храбрость показываешь. А ты, храбрец, поезжай в деревню! Да против кулаков новую деревню строй, да селькором сделайся!{180} Это тебе не фронт? Нэпман, говоришь, прет? Это тебе не фронт? А когда партия затрубила: режим экономии, сокращай расходы, береги деньги – это не боевой призыв? Выходит, мы только рубкой сильны. На выдержку нас не хватит. Слякоть-то нытье это ваше, слякоть! А за такие стихи, как у тебя, Лёнов, морду надо бить!

ПРЫЩ. Позвольте! Это не доказательство…

ВАСИЛИЙ. А ты, зануда, молчи, а то я тебе такие доказательства представлю, на фронт не надо будет ехать.

Смех.

ФЕДОР. А я вот что скажу, ребята: я на очередном собрании Терехина буду отводить. Ему в бюро не место. А то, что он с семнадцатого года, так это…

ТЕРЕХИН. Ты отводить будешь? Ты? Кишка тонка! Я знаю, тебе, карьеристику, давно в бюро хочется.

ФЕДОР. Я карьерист?!

ЛЮТИКОВ. Бросьте, ребята!

ФЕДОР. Ну, этого я так не оставлю!

ВОЗНЕСЕНСКИЙ. Оставьте, ребята! Ну, можно ли так?

ТЕРЕХИН. Всякая мразь меня будет учить! Где ты был, когда я подпольные кружки организовывал? Ты на папенькины деньги в гимназиях обучался, а меня в участках били. Сволочь!

Дергается. С ним что-то вроде припадка. Стонет.

БЕСЕДА. Ну, что ты, Костя! Возьмите его, ребята! Пойдем.

Уводят ТЕРЕХИНА.

ПЕТР. Зачем ты довел его?.. Знаешь прекрасно, парень истрепанный…

ВАСИЛИЙ. Знаем, какой он истрепанный! А тебе я скажу, Петька: в этой компании быть не стоит.

ПЕТР. Ну, это позволь мне самому думать, Вася.

ВАСИЛИЙ. Думай, думай, только противно мне это.

ПЕТР. Противно – не смотри.

ПЕТР уходит. ВАСИЛИЙ и ФЕДОР остаются одни.

ВАСИЛИЙ. Правда отводить будешь?

ФЕДОР. Обязательно.

ВАСИЛИЙ. Я поддержу. Ну, пойду читать. Вечером зайди. Пойдем пошляться.

ФЕДОР. Зайду.

Ходит один.

ТЕРЕХИН (входит в дверь, подходит к Федору). Слушай, ты это дело брось. Я ведь знаю.

ФЕДОР. Что знаешь?

ТЕРЕХИН. Да вот почему ты цепляешь меня всегда, почему отводить хочешь, почему обо мне всякие сплетни плетешь. Нинка моя тебе по вкусу пришлась. Шляешься с ней, отбить хочешь. Попросту говорю, по-рабочему, без фокусов. Смотри, Федор! Рожу разобью – мать не узнает!

Уходит. ФЕДОР молча смотрит ему вслед.

Занавес.

Эпизод третий
«ХОЧЕТСЯ ВЫТЬ!»

Столовка Дома писателей. За столиком сидят литераторы и писательницы, поэты и поэтессы, гости со стороны. Оживленно. Временами прорывается смех. За сценой, то усиливаясь, то ослабевая, слышится фокстрот – в соседнем зале танцуют. Иногда на сцену оттуда выскальзывают пары. За столиком в углу группа студентов: ЛЁНОВ, ЛИЗА, ПРЫЩ, ПЕТР. За столиком посередине: ПАНФИЛОВ, ЗОТОВ и ЗАВЬЯЛОВ.

Сцена у стола студентов.

ЛИЗА. Что же вашего Терехина нету?

ПРЫЩ. Да что тебе не терпится? Сиди, смотри и слушай, не в пивнушке сидишь: Парнас – цвет культуры вокруг. Вот видишь – это писатель Зотов. А рядом – Завьялов, поэт. Помнишь, у него:

 
Женщина, телом своим
Торгуй с публичного торга…
 

Неоклассик. А это вот – Мариетта Оссиз, она с самим Трубниковым живет. Это вот Лидочка Юм, она на конкурсе поэтов первую премию получила, а потом оказалось, что стихи-то пушкинские! Скандал! А вон там, видишь, вон, где из-за бутылок никого не видно, – это группа «Плевок». Талантливейшие ребята – пьют… А вон, видишь, с бородой – этого я не знаю. Одним словом, Лизанька, ты в центре культуры, как сказал поэт…

Слышен шум, ругань, выкрики. Чей-то пьяный голос, неистово возвышаясь, покрывает все остальные голоса.

ЛИЗА. Что это?

ЛЁНОВ. Да пьяный кто-то пришел, не пускают.

ЛИЗА. А пьяных не пускают?

ЛЁНОВ. Нет, тут можно пить, а приходить пьяным нельзя.

ЛИЗА. Значит, Прыщ, это все настоящие писатели?

ПРЫЩ. Как тебе сказать… Не вполне… Дело, видишь ли, в том, что настоящие тут часов до десяти – одиннадцати сидят. А потом вот эти приходят. Эти, конечно, тоже настоящие, только…

ЛИЗА. Что только?

ПРЫЩ. Подожди.

Бежит навстречу вошедшей девице.

Сцена у среднего стола.

ЗОТОВ (читает). «Литература всемирна и надчеловечна. Красота – камень самоцветный, только солнце заставляет его сверкать…»

ПАНФИЛОВ. И электричество.

ЗОТОВ. Что?.. Ну хорошо, пускай «и электричество». «В темноте не искрятся затаенные лучи; в темноте тусклым блеском горит самоцвет. И нет в нем отличия от стекла».

ПАНФИЛОВ. И фаянса.

ЗОТОВ. Что?

ПАНФИЛОВ. Фаянса, говорю.

ЗОТОВ. «Талант – птица свободная, взмахнет крылом и летит в поднебесье, где парит безраздельно. Он – один».

ПАНФИЛОВ. И двигатели внутреннего сгорания.

ЗОТОВ. Как?

ПАНФИЛОВ. Двигатели, говорю, внутреннего сгорания. Аэропланы.

ЗОТОВ. При чем тут двигатели? Ты, Петр Лукич, слушать не хочешь?

ПАНФИЛОВ. Не хочу, прямо говорю. Слышал все это, читал все это. Мура!

ЗАВЬЯЛОВ. Что-о?

ПАНФИЛОВ. Мура! Это, изволите ли видеть, на нашем плебейском наречии – дребедень, белиберда, чушь. Ежели это, господа хорошие, литература, то псу ее под хвост, вот что! Такая литература, господа, нам ни к чему, потребности не имеем.

ЗОТОВ. Но, Петр…

ПАНФИЛОВ. Брось, брось! Что ты там написал: «Камни самоцветные только от лучей солнца сверкают». А у меня вот, Иван Никанорович, господин Зотов, камни самоцветные в одном местечке пять лет лежат. В темноте лежат, и я их, извольте видеть, в темноте больше люблю. Им на солнце сверкать нельзя, Иван Никанорович. На солнце их, Иван Никанорович, опишут. Не надо нам солнечного света. Не надо.

ЗОТОВ. Да ведь это, Петр Лукич, образ.

ПАНФИЛОВ. Ты думаешь, не понимаю я? Думаешь, я так, по глупости придрался? Купец, дурак… В литературе ни уха ни рыла. Нет, господа писатели, я это к тому, что нечему нам у вас учиться. Нечему-с! Потому что я, господа писатели, науку прошел, которой вам и во сне не снилось. Вы носик вот этак отворачивали, а я шкурой своей, а я рожей, [а я задницей] своей науку эту прошел. Я каждую вещь насквозь вижу, а вы мне об этой вещи книги пишете, какая она снаружи. На что же мне, господа писатели, такая книга? На что?

ЗАВЬЯЛОВ. Ну, это, Петр Лукич, вы просто выпили лишнее. У писателей человечество учится. Да вот, даже если и вас, коммерсантов, брать, крупнейшие из них и самые умные с литераторами были в дружбе. Савва Морозов{181}, например, у Горького учился.

ПАНФИЛОВ. Это я-то выпил? Лишку? Извини меня, Завьялов, ты хоть и поэт, однако щенок, и запомни себе, что Панфилов по надобности пьет. Когда нужно – ведро выхлещет, а то от рюмочки пьян и ничегошеньки не понимает.

ЗАВЬЯЛОВ. Это верно…

ПАНФИЛОВ. Подожди ты! Савва, говоришь, Морозов учился? Так ему же, этому самому Савве, надо было учиться. Его Горький ваш научить мог, потому что Горький жизнь нюхал, а Савва супы нюхал, потому что Горького били, а Савва сам бил да в кабинете сидел, а твои самоцветы на всех двадцати пальцах выставлял. А я вам не Савва, меня учить нечего, сам кого хочешь научу. Савва Морозов! Ты еще скажи: Рябушинский{182}, или Нобель{183} или, может, Рокфеллер{184} какой-нибудь… Да они против меня, Панфилова, – сопляки и мальчишки… Смеетесь, писатели…

ЗОТОВ. Нет, Петр Лукич, ты, право…

Сцена у стола в глубине.

ПЕРВЫЙ ЮНОША. Врешь ты, мерзавец!

ВТОРОЙ (заикаясь). Н-нет, т-ты м-мерзавец и з-за-д-дрыга. Отт-дай деньги!

ПЕРВЫЙ. А трешку кто взял?

ВТОРОЙ. С-с-сволочь т-ты, я т-тебе с-с-сейчас п-по-кажу т-трешку!

ПЕРВЫЙ. Ванечка, да ты не говори, а пой, тебе легче будет.

ВТОРОЙ. Вот он сейчас у меня запоет.

ОФИЦИАНТ (подоспевший на шум). Граждане, нельзя же так, ведь вы литераторы… так не полагается… пожалуйста!

ПЕРВЫЙ ЮНОША. Какой он, к черту, литератор!

ВТОРОЙ. Ах ты, к-к-кобелева д-д-дочь, д-да я тебя…

ПЕРВЫЙ. Да ты пой, Ванечка! Пой!

ВТОРОЙ. Ид-ди ты… С-сейчас ш-шт-таны сн-ниму и тут-т же с аук-к-кциона за т-трешку продам.

Драка. Обоих соединенными усилиями официанты выбрасывают.

Сцена у стола студентов.

ЛЁНОВ. Вот так сидишь и вдохновляешься, жизнь тут наблюдать можно, кипит жизнь. Сережка Есенин, так тот, бывало, в столовых…

ЛИЗА. Смотри, Прыщенька, а вот эта девочка, у которой руки голые целуют, тоже поэтесса?

ПРЫЩ. Нет, эта только стажируется.

Сцена у среднего стола.

ПАНФИЛОВ. Понять надо, господа хорошие, понять надо! Все, понимаете ли, для него, все за него. И жил он, сукин сын, хозяином положения: «Сторонись, рассыпайся, Любим Торцов идет»{185}. Тройки, «Яры», «Стрельны»{186} – стекол одних били больше всей советской продукции. И кругом почет, кругом уважение. Рассердился Савва твой – полицмейстера к себе вызовет, за бороду его да по морде – хлясть! «Ты почему же это, так да разэдак, того-то и того-то не сделал? За это тебе деньги платят?» А у того коленки трясутся. «В-в-ваше-ство», а Савва к губернатору: «Гнать такого-то полицмейстера по шеям» – и гонят. Я спрашиваю: что это – хитрость? Что же я, Панфилов, не сумел бы по морде бить или глядеть, как кругом меня холуи ходят? Нет, господа писатели, это, извините, не фокус, а вот влез бы Савва в мою шкуру, вот тогда что бы спел, я бы посмотрел! В цирке были? Вот там укротители – зверей укрощают. Ходит этакий человечек, а вокруг него: ррр-гррр-хрр… А он, господа писатели, с голыми руками в клеточку заходит – и бежать некуда. Весело! Но только, заметьте, рычать-то они рычат, но укротитель – он, а милые зверечки у-кро-ща-е-мы-е. А теперь сфантазируйте, господа писатели, вы на это дело мастера, наоборот… Представьте себе его положеньице, когда укрощаемым был бы он, а эти самые львы да тигры – укротителями. Так вот, я этот самый ук-ро-ща-емый. Наррр-комфин{187} против тебя, эррр-ка-пэ против тебя, эррр-ка-и{188} против тебя! Пр-р-рофсоюз против тебя, ррабкорр против тебя, а у тебя, Панфилова, ручки голые и… бежать некуда. И вот тут вертись, вот тут сумей проскользнуть, увернуться, нырнуть, где надо, где надо – вынырнуть, схватить, спрятать, каждую минутку учесть, каждое дело знать. Жить сумей, жить сумей в этой клетке!

ЗОТОВ. Как же ты, Петр Лукич, выкручиваешься?

ПАНФИЛОВ. Как? Ты же писатель, ну вот и поучи!

ЗАВЬЯЛОВ. Удачей берете?

ПАНФИЛОВ. Удачей? Эх вы, поэты, поэты, книжные все понятия в головке вашей поэтической! Фортуна еще скажи! Фортуна! Вот удача. (Показывает ладонь.) Схватил – удача, промахнулся – нету. Спрашиваешь, как… Видишь, вот среди вас сижу, костюмчик сто сорок аршин, сшито получше, чем у вас, господа писатели. Часы, видишь, Мозер на руке ношу{189}. А завтра утром ко мне зайди – в чем я буду? В поддевке, а на голове – картуз, а на сапогах – грязь, а на цепочке, через пузо – часики луковицей, а на луковице – брелочки железные. Это я на базар пойду. В час ко мне зайди, я в финотдел иду. Пальтишко на мне подержанное, а фуражка красноармейская. «Откуда у вас?» – «Да с фронта осталась. Привык, не хочется расставаться». В два часа пойдем со мной в трест, подряд буду брать. Одет хорошо, на голове фуражка – инженер. «Вы что – инженер?» – «Нет, не окончил». – «А, интеллигентный человек, все-таки лучше». Вы, конечно, господа писатели, догадались, что я образу тут немножко подпустил, но мысль вам понятна. Нет меня – личности нет. Савва, так тот у всех на виду был. Едет на тысячных рысаках, кругом шепоты-шепоточки: «Сссссавва Морозов, Ссссавва Морозов!» А Панфилов где? Кто панфиловское лицо знает? Никто! Панфилов с вами – одно, с тем – другое, с третьим – чем тому хочется, и со всем соглашается Панфилов, со всем Панфилов согласен. «Все правильно, товарищи, все правильно, ничего неправильного нет». И вот жив, живу. В че-ке сидел – не расстреляли, у петлюровцев по снабжению работал{190}, а махновцы пришли{191} – бегал на складах замки ломать, при Деникине{192} – поставщиком был, и сейчас два магазина имею, подряды, поставки и склад. Бит я, господа писатели, плеткой, шомполами, ручкой револьверной, ножнами, палкою, а кулаками безмерно и без всякого счета. Мешки на себе носил, на буферах мерз, с крыши падал, вшей кормил, двумя тифами болел, и пуля вот тут сидит. Вот он я, вон она, школа моя! Высшее учебное заведение – Оксфордский университет. А вы мне Саввой тычете! Щенок он против меня, теленок, ваш Савва.

ЗОТОВ. Хочешь, Петр Лукич, повесть сделаю, тебя опишу?

ПАНФИЛОВ. Повесть? Честь велика, господин писатель, уж лучше найдите себе другую тему, а меня оставьте.

ЗОТОВ. Нет, я серьезно говорю, Петр Лукич.

ПАНФИЛОВ. Серьезно? Так слушай, Иван Никанорович, хочешь мне услугу оказать? Хочешь, чтоб я, Панфилов, жил? Молчи обо мне! Молчи. Нет меня! В природе меня нет. Где я, кто я, что я – никому не известно, Савву вашего в любой толпе видать, а мне в толпе надо быть, среди всех, со всеми. Люди бегут, торопятся – и я бегу, остановились – и я стою. «Все в Авиахим»{193} – и я в Авиахим. «Все на беспризорность» – и я на беспризорность. Писать про меня не надо, ты напишешь, он напишет, глядишь, в толпе на меня глаза скосят: «Эге, да ведь это тот самый, который… А-а-а…» И отодвинутся, и вокруг меня пространство, и каждый уже приглядывается: что же этот растреклятый нэпман Панфилов делает? Нет, не пиши, Зотов, меня и без тебя опишут. Вот опять Савву вашего взять; раньше ты разверни «Копейку»{194} там или «Биржевку»{195}: «Савва сказал», «Савва сделал», «Савва подумал», «Савва, извините, сморкнулся», – вся газета о Саввах. А теперь развернешь газету и глядишь, не появится ли о тебе заметочка петитом, а если появится, заметьте, обязательно: «Хозяйчик распоясался». Да почему распоясался, будьте вы трижды прокляты! Почему распоясался? Вон он я – опоясан. Вот! И опишут, а на другой день тебя фининспектор опишет. Нет, Зотов, погоди повесть писать, может быть, когда-нибудь. А теперь не надо.

Сцена у стола с поэтессами.

Группа, хлопая в ладоши и целуя руки ЛИДОЧКИ ЮМ, требует чтения ее стихов. Она жеманится, потом встает и читает. Ей лет девятнадцать, она тонка, мала ростом, читает визгливо и нараспев.

ЛИДОЧКА.

 
Повяжу я ремнем рубаху
И за пояс заткну наган.
Если встречу – ограблю с маху,
Оттого что я хулиган.
 
 
     Со свинцовой клепкой дубина,
     По лицу кровоточный шрам.
     Или финкою в сердце двину,
     Или гирькою по зубам.
 
 
Я люблю свое дело блатное,
Чтобы выпить и драться всласть,
Я со всею московской шпаною
Объявляю теперь свою власть.
 
 
     Пусть несут на меня газеты
     Возмущения ураган —
     Я останусь такой же отпетый,
     Нераскаянный хулиган.
 

Голоса:

– Браво!

– Браво!

– Лидочка, замечательно!

– Теперь Леро, просим Леро!

МУЖЧИНА (заросший рыжей гривой, высокого роста, читает тяжелым басом).

 
Если солнце хороводит —
это день,
Если спутник с тобой ходит —
это тень,
Если бог росинку бросит —
то звезда.
Если милый тебя спросит,
ответь – да.
Если бог росинку бросит —
то звезда.
Если спутник с тобой ходит —
это тень.
Если солнце хороводит —
это день.
 

Сцена у среднего стола.

ПАНФИЛОВ. А по-моему, все это тень на плетень. Ерунда, плохо вы, господа, пишете, раньше, заметьте, торжественность была. Мальчишкой учил, а помню: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…»

СИЛИН (подходя и хлопая его по плечу). Не даром, дядя, не даром. Сидишь тут, так ставь пиво…

ПАНФИЛОВ. Это можно, это можно. Эй, пивка еще дюжину!

ЗОТОВ. Тебя, Игнаша, покрыли сегодня здорово, читал?

СИЛИН. Читал. Критика, извините за выражение! Обратите внимание, какая критика!

ПАНФИЛОВ. Какая же?

СИЛИН. Еврейская критика, Петр Лукич, еврейская! Литература русская, а критика еврейская, вот и пиши.

ПАНФИЛОВ. Донимают?

СИЛИН. И не говори! А тебя, Петр Лукич, еврейство не донимает?

ПАНФИЛОВ. Нет, господин писатель, евреи – первые мои друзья.

ЗОТОВ. Ну и врешь же ты сегодня, Петр Лукич!

ПАНФИЛОВ. Я вру? Эх, Зотов, слушал ты, слушал, что я сегодня тебе говорил, а никак не можешь связать, что к чему. Мне, я говорю, евреи – друзья. Почему? Вот вам, господа писатели, рассказик. Можете использовать. Девятнадцатый год. Заключает Панфилов контрактик с неким иудеем Лифшицем. Едут в Харьков, везут товар. Заплачено поровну. Станция Яма. Остановка. Махновцы. Подавай им жидов и комиссаров! Лифшица, раба божия, берут и записывают его в приходо-расход. Где его вещи? Тут уже я вступаю: «Да у жида ничего не было, налегке ехал!» – «А ты кто?» – «Я так, проезжающий, Панфилов». Заметьте, господа писатели, фамилия чисто русская, славянская, новгородская – Панфилов. Ну вот, и Лифшица нет, и товара у меня вдвое. Это рассказик. Ну а вот теперь напротив меня торговля Шеломовича; так вот, зайдет покупатель в лавку. «Дорого, – скажет, – хозяин, дорого». – «Дорого-то, дорого, – говорю, – да ведь вот, – показываю напротив, – цены-то кто поднимает!» Поглядит мой покупатель: «Ах ты, жидовская морда, нэпманье проклятое». Я ему, конечное дело, поддакну. «Правильно, товарищ, правильно. Действительно. Кругом засели. Русскому человеку деваться некуда». Так вот, заметьте, денежки получу и сочувствие получу. Шеломовичу не спрятаться. Шеломович на виду, а Панфилов в сторонке. Вот хотя бы в театры пойти. Кого там показывают: Семен Рак – еврей{196}; в парикмахерской пьесе, в «Евграфе»{197}, нэпман – еврей. На «Зойкиной квартире» – еврей{198}. Как нэпман – еврей, как еврей – так нэпман. Люблю евреев.

СИЛИН. Ты меня извини, Петр Лукич, но и подлец же ты!

ПАНФИЛОВ. Не обижаюсь. Правильно, подлец. А ты не подлец?

СИЛИН. Почему?

ПАНФИЛОВ. Да как же, дрянь написал какую-то, выругали тебя, а ты сейчас: «Критика еврейская».

СИЛИН. Так ведь то…

ПАНФИЛОВ. Брось, брат, все сейчас подлецы. В каждом подлец сидит, и скажу я вам, господа писатели, вот в эту самую подлость человеческую верую – в ржавчину.

ЗОТОВ. Как это?

ПАНФИЛОВ. Вот, говорят мне, конец тебе, Панфилов, конец тебе, нэпману: социализм идет. Нет, товарищи, подлость не позволит – в каждом человеке сидит. Вот на эту подлость надеюсь. Заметьте, тянет подлость каждого человека порознь, и у каждого своя. Один на руку нечист, а другой картишками увлекается, третий до баб охоч, четвертый заелся, а вместе на всех – ржавчина. [И ржавчины стереть нельзя.] Вот во что я, нэпман треклятый, верую! Вы, дорогие товарищи коммунисты, в социализм верите, а я в ржавчину верю. Вот! Да ну вас, впрочем, к черту! Господа писатели, надоели вы мне.

Сцена у стола студентов.

Входит ТЕРЕХИН.

ПРЫЩ. Наконец! Мы уж думали, что ты не придешь. Час сидим.

ТЕРЕХИН. Задержался. Заседание было. Работы до черта. Здорово, Лёнов!

ЛЁНОВ. Здорово, Костя! Знакомься, это Лиза, моя… э… э… мы с ней… она… э… ээ…

ЛИЗА. Мэ… мэ… Лиза Гракова, и все тут. (Жмет руку Терехину.)

ТЕРЕХИН. Лиза так Лиза. (Кричит официанту.) Коля, дай-ка пивка дважды три. (Пьет.) Петя, чего нос книзу держишь? Равняйся по мне.

ПЕТР (наклонившись к столу, плачет). Тяжело… Тоска.

ПРЫЩ. Ну, Петя, фу, ей-богу! Ну, чего ты ноешь? Музыка, пиво (в сторону Лизы), прекрасные женщины, а ты ревешь. Итак, «Слезами залит мир безбрежный»{199} – брось. Сегодня «Так весело россам»{200}.

ПЕТР. А мне не весело. Ничего у меня в жизни нет. Идти некуда.

ПРЫЩ. А ты не иди.

ЛИЗА. Не понимаю я. Чего плакать? Жизнь хороша! Ах, как хороша!.. А я пьяна немножко, кажется.

ТЕРЕХИН. Петька! Не реви! Трудности, брат, есть, бороться надо. Выпьем. Помню, в подполье тяжело было. Явки провалены. Все наши засыпались. Зайдешь куда-нибудь и напьешься.

Напевает.

ЛИЗА. А вы работали в подполье?

ТЕРЕХИН. Работал. В партии, правда, не числился. Ну, у нас тогда с этим не считались. Это теперь только билетики да дела личные. Канцелярщина. Тогда грудью брали. Работой. Каторгой.

ЛИЗА. А вы были на каторге?

ТЕРЕХИН. На каторге был… Приговорен был, но удрал.

ПЕТР. Сволочи!

ЛИЗА. Кто сволочи?

ПЕТР. Да так это я… ничего.

ПРЫЩ (Панфилову). Петр им доказывает: у Ленина это просто агитационный лозунг: социализма в одной стране мы не построим{201}. Ругательства. Костя говорит им: «Сейчас кругом подхалимы». Ругательства. Лёнов читает стихи, а этот… Василий… «За такие стихи морду бить». Я спрашиваю, что это такое?

ЛЁНОВ. Что это ты – о стихах, Прыщик?

ПРЫЩ. О стихах… да вот, я говорю, что около тебя бумажка лежит со стихами, прочти-ка.

ТЕРЕХИН. Ну-ка, ну-ка, Лёныч, жарь!

ЛЁНОВ. Да вот Сережку вспомнил. Ему посвящаю. Дайте пивка стаканчик!

 
     Ах, стихи, стихи мои больные.
     В вас моя отрава и любовь.
     Поцелуи не заменят мне хмельные
     Строчки, на которых моя кровь.
Лишь тебя зову. Приди ко мне, приди!
Где бы ни был ты, в аду или под райской сенью.
Дай прижать тебя к разорванной груди.
Руку мне подай, Сергей Есенин.
 

Панфилов во время чтения подходит и слушает, восхищенно разводит руками. Хватает протянутую руку Лёнова и трясет ее.

ПАНФИЛОВ. Браво, Лёнов! Вот это талантливо! Это талантливо. (Декламирует.) «Где бы ты ни был – или в рае, или в аде, иди сюда». Это надо уметь так рифмовать строчки!

ТЕРЕХИН. Это еще что за тип?

ЛЁНОВ. А это, товарищи, нэпман Панфилов. Но это ничего. Это свой нэпман. Мы у него и дома бываем, и пьем у него, это… пролетарский нэпман. Панфилов, иди сюда! Садись.

ПАНФИЛОВ. Если уважаемые товарищи позволят. Я сяду. (Садится.) И позволю себе заказать (улыбаясь Терехину, кричит) дважды шесть. То есть до чего же я люблю поговорить с молодежью! Ваше здоровье, товарищ Терехин.

ТЕРЕХИН. А меня-то ты откуда знаешь?

ПАНФИЛОВ. Я? Я все знаю, всех знаю. Приходится знать.

ЛИЗА. Вы что, торгуете?

ПАНФИЛОВ. Я делаю все, что нужно для нашего государства и нашей власти. Дай ей бог здоровья. Бог, вы, конечно, понимаете, в каком смысле: так, для присказки.

ПЕТР. Шут гороховый!

ПАНФИЛОВ. Ах, молодой человек, молодой человек! Вот вы меня обижаете. Конечно, вы меня можете обидеть. Это вам даже в заслугу поставится. Кто я? Буржуазный парий. Кто вы? Комсомол, а может, и начальство какое. А за что вы меня обидели? Кто я? Вы думаете, я Савва Морозов или Нобель, или я хочу возвращения Николая?{202} Он мне нужен, этот Николай, как мертвому, извините, клизма. Я гражданин СССР, и что, я – бесполезен? Оборот нам нужен? Я оборачиваюсь. Товары нужны? Я изобретаю товары. Почему же я не такой, как все? Почему я буржуй? Когда видит бог – бог, вы понимаете, в каком смысле, живот свой готов на алтарь отечества положить.

ТЕРЕХИН. Чего врешь, брат?! На себя работаешь. Денежки, небось, себе в карман кладешь.

ПАНФИЛОВ. В карман? Ах, товарищ Терехин, ты бы видел мою семью! Ведь это целый Северо-Американский соединенный штат. Больше – это советское учреждение. Кто их будет кормить? Ну, пускай завтра социализм будет, тогда все будут есть в нарпите. Но ведь сегодня, как говорят дорогие вожди, социализма еще нет. А мне-то с семьей жить надо именно сегодня.

ИВАН. Этак тебя послушать, выходит, что и ты за социализм.

ПАНФИЛОВ. Я? А почему мне быть против, по-че-му?

ЛЁНОВ. Ты расскажи им, почему ты за.

ПАНФИЛОВ. Извольте. Сказать вам правду, я… слегка маловер. Я немножко опасаюсь, как оно выйдет. Однако, молодой человек, надеюсь привыкнуть. Тут все от срока зависит. Если мне скажут: социализм вводится завтра, я скажу: «Позвольте несчастному нэпману полчаса подумать». Если скажут: через пятьдесят лет – я за. Я голосую за пятьдесят лет обеими руками. Да здравствует социализм, к которому мы все идем! И выпьем за социализм…

ТЕРЕХИН. Выпить-то выпьем, дойдем ли?

ПАНФИЛОВ. Товарищ Терехин, зачем пессимизм! Пессимизм сейчас карается. Дойдем. Я, Панфилов, говорю вам: дойдем. Мы идем на всех парах.

ПРЫЩ. Шутки шутками, а Костя прав. Сомнений даже у меня все больше и больше.

ПАНФИЛОВ. Брось сомневаться.

ЛИЗА. Да что вы завели этот разговор? Веселей надо! Жизнь ведь!

ПАНФИЛОВ. Золотые слова. Правильно! Именно жизнь. Товарищи! Этот тост я предлагаю за жизнь и за нашу молодежь, которая эту жизнь будет строить. С такой молодежью мы не пропадем. Эта молодежь – наша надежда. За нашу молодежь! Товарищ Терехин, чокнемся. (Чокаются.) Эх, Лёнов, и жена же у тебя!.. Если бы я был молодым!

ЛИЗА. Какая я ему жена? Я не жена.

ТЕРЕХИН. Правильно, Лиза, крой его!

ЛИЗА. Какая пошлость! Это, знаете ли, мещанские девицы создают себе уютные уголки, квартирки. Я свободна от всей этой дряни. Я к мужчине прежде всего отношусь как к товарищу. А с кем я жить буду – для меня это роли не играет. Сегодня один понравится как мужчина, завтра – другой. Я не самка, чтобы на этом строить отношения к товарищам.

ПРЫЩ. Вот это теория, Лизочка. За твое здоровье! За здоровье подлинно наших баб! Как говорит Володя Маяковский.

 
Мне надоели конфеты и сласти{203},
Дайте мне хлебище жрать ржаной,
Мне надоели бумажные страсти,
Дайте мне жить с живою женой.
 

ТЕРЕХИН (Лёнову, тихо). Это по-нашему, Лёнов. Вот это баба!

ЛЁНОВ. Баба на ять, Костя. Ничего не признает.

ТЕРЕХИН. А ведь я ее отобью у тебя, Лёнов!

ЛЁНОВ. Нет, Костенька, накося (показывает ему фигу), у меня не отобьешь.

ТЕРЕХИН. Я не отобью? Сегодня со мной спать будет.

ЛЁНОВ. Сегодня? Ха… ха… ха! Три ха-ха.

ЛИЗА. Что вы?

ТЕРЕХИН. Да так, анекдотик. (Тихо, Лёнову.) Смеешься? Ну, вот пари на дюжину, что сегодня Лизка будет со мной. Что, струсил?

ЛЁНОВ. Я струсил? Идет! Поставишь дюжину!

ТЕРЕХИН. Кто поставит, увидим!

ПРЫЩ, который беседовал о чем-то с нэпманом, теперь целуется с ним. ТЕРЕХИН поворачивается и видит это.

(Кричит.) Сволочь! Ты с кем целуешься? Ты при мне, при рабочем, с нэпманом целуешься! За моим столиком! Мразь! А ты, как тебя… Вавилов… Хапилов. Вон отсюда! Рожа твоя опротивела.

ПРЫЩ отшатывается. ПАНФИЛОВ хватает шляпу. Пятится к соседнему столику.

ЛЁНОВ (наклоняется к Терехину, говорит тихо). Подожди. Что ж ты гонишь? А платить кто будет?

ТЕРЕХИН. Платить… Да, платить… Ну ладно. Эй, как тебя, слушай, товарищ Платилов. Погоди. Иди сюда. Это я так. Бывает это у меня, после фронта. Нервы.

ПАНФИЛОВ. Ничего. Я понимаю. Сам нервный. Тоже иногда, как в анекдоте…

Рассказывает студентам. Они, слушая его, смеются.

ТЕРЕХИН (подсаживается и говорит Лизе). А со многими ты живешь, Лиза?

ЛИЗА. Не считала. А тебе что?

ТЕРЕХИН. Ничего. Молодец. А вот у меня баба – мещанка, слякоть. Начнешь говорить с ней в общежитии об этих вещах. Сейчас: т… ш… шш. Боится слово громкое сказать, чтобы не услышали. Мне шагу не дает ступить. Ревность. В собственность меня приобрела.

ЛИЗА. Ненавижу такое бабье. Да разве человек может жить с одним? В тебе есть одно, что мне нравится. В нем – другое, в том – третье. Зачем же стеснять себя? Ведь живем раз.

ТЕРЕХИН. Правильно, Лизка, раз.

ЛИЗА. Весна. Кровь во мне бурлит. Выпью пива – губы вспухают… и… кусаться хочется… Дай пива!

ТЕРЕХИН (совсем тихо). Лизка, пойдем со мною… к тебе.

ЛИЗА (так же). А Нина твоя?

ТЕРЕХИН. Да ну ее!.. Ну пойдем…

ЛИЗА (после паузы). Пойдем… Погоди только, я Лёнова отошью. Что бы ему сказать такое? (Идет к Лёнову, напевая.) «Прощай ты, новая деревня, прощай, быть может, навсегда»{204}.

ПЕТР. Выть хочется по-волчьи. Выть и зубы оскалить на все это, проклятое… проклятое…

ПРЫЩ. Пей… Петя!

ЛИЗА (Лёнову). Митя, я к тебе не пойду сегодня. Ко мне тетка приехала. Буду дома.

ЛЁНОВ. Тетка приехала? Ну да! А Терехин тебя провожать пойдет?.. К тетке…

ТЕРЕХИН (прислушиваясь). А тебе что? Может, не позволишь… жене…

Смеется.

ЛЁНОВ. Нет… я… Ну что же, отправляйся. (Тихо.) Какая же ты сволочь… Какая гадина…

ЛИЗА идет. ТЕРЕХИН встает. Туго берет ее под руку. Они уходят. На пороге ТЕРЕХИН оборачивается. Кричит громко ЛЁНОВУ, который, стоя, провожает их глазами.

ТЕРЕХИН. Дюжина… ха… ха…

ПАНФИЛОВ. Дюжина… ха… хха… (Глупо хохочет.) Дюжина!

ЛЁНОВ оборачивается и дико смотрит на него.

Лицо ПАНФИЛОВА меняется. Он удивленно смотрит на ЛЁНОВА, потом торопливо и угодливо.

Дюжина… хе… хе… А нам мало дюжины… А мы еще хотим. (Кричит.) Эй, Коля, дюжину!

Несут пиво.

Занавес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю