Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
Злоба подкатывает к сердцу, но он понимает, как он одинок и бессилен. И тогда ему вспоминается Селиверст Карманов с его ожесточённой яростью и призывом к действию. Но где он теперь? Может быть, в чужой земле гниют его кости… Нет, не остановить движения жизни… Летит время, и всё меняется, но не к лучшему для таких как они, а к худшему.
– «Вы думаете, время идёт, безумцы, это вы проходите», – шепчет он слова из «священного писания».
Пашет Платон и оглядывает своё поле. Вот в самой середине его растёт берёза. Каждый год её приходится опахивать. Эта берёза словно зашла сюда из леса. А вот у межи лежит большой плоский камень. Что видел он? Может быть, ещё прадед Платона присаживался на него, спустив между коленями тяжело натруженные руки? Но у Платона более близкие воспоминания. Платон помнит, как он приезжал сюда летом – молодой, весёлый, щеголеватый; тогда он ухаживал за учительницей. Никандр посылал его посмотреть, не бездельничают ли батраки. Завидев его ещё издали, Никула Третьяков – он и молодой был всё такой же угодливый – кричал хозяину: «Платон Васильич! Как здоровьице?» И бежал, бежал, пыля ногами, через всё поле к нему навстречу…
А теперь вот у этого же Никулы пришлось просить мальчишку в пристяжники. Свои дети у Платона ещё малые, он поздно женился. «А что было бы, если бы я взял тогда учительницу? Могла быть другая жизнь». Эта мысль лишь на мгновение посещает Платона, он машет рукой: «Пустое!»
Платон пашет на трёх лошадях, хотя земля такая, что можно было бы пахать на двух. Платон бережёт свои силы: тройка легче тянет плуг, пахарю не приходится напрягаться, чтобы иногда помогать лошадям. Всё же к вечеру Платон устаёт. Да к тому же его раздражает Никулин парнишка. Он высказывает самостоятельные суждения, а Платону это не нравится. «Ребятишек и тех испортили большевики», – сердито думает Платон, наблюдая, как пристяжник в балагане за чаем уверенно лезет ложкой в туесок со сметаной. «И не просит, подлец. Как в свой…» Потом парнишка забивается в угол и спит, как убитый, а Платон всё раздумывает. Он сидит у огня, размышляя о том, что хорошо будет, если Веретенников купит у него коня. Надо потихоньку начинать распродажу, но так, чтобы не дознались… Успокоенный собственными мыслями, он малость задремал, когда ему послышалось, будто кто-то подошёл к балагану. Платон поднял голову и вскочил. Перед ним был Селиверст Карманов. «Что за пропасть? – ахнул Платон. – Ведь Селиверст же осуждён и, говорили, расстрелян? Уж не почудилось ли?» Но была луна, она хорошо освещала нежданного гостя. Да вот он и заговорил. Всё было явственно.
– Не бойся, Платон Васильич, – сказал Селиверст. – Нынче я, брат, по ночам хожу. Крадучись…
– Откуда ты? – только и нашёлся спросить Платон.
– Из тюрьмы, – просто ответил Селиверст.
– Из тюрьмы-ы? – протянул Платон. – Да как же это?
– А вот так, – ответил Карманов. – Не выдашь?
– Что ты, Селиверст Филиппыч! – замахал руками Платон.
– А то, может, и выдашь, – спокойно продолжал Карманов. – Да теперь уж я сам не дамся. Дурак я тогда был, что пошёл на федосовскую заимку. Нашёл, где прятаться, – Селиверст усмехнулся. – Да и сказали тогда про меня. Брат Карпушка, поди, сказал… Трус! Ну, он-то далеко, а я тут. Вырвался. Меня, видишь, хотели больно далеко завезти, на Крайний Север, лес пилить… да я с поезда спрыгнул… В гостях, думаю, хорошо, а дома лучше. – Селиверст засмеялся отрывисто, зло, и этот смех его словно пробудил Платона. «Зачем он мне всё это говорит? К чему? Шёл бы своей дорогой!» А Селиверст между тем всё говорил и говорил, точно в тюрьме ему не с кем было выговориться.
– …ушёл, – слышал Платон. – Скучно сидеть-то, а лежать в земле, думаю, ещё скучнее. Всё же таки мы – мужики, нас весной на вольный дух тянет. К своей пашне. Вот я и явился. Напои хоть меня чаем.
– Сейчас, сейчас, – засуетился Платон. – Ты потише, Селиверст Филиппыч, говори-то. Опаска есть: у меня пристяжник-парнишка чужой, разбудится. Такой парнишка ненадёжный…
– Всё ты боишься, Платон! – упрекнул Селиверст, но стал говорить тише: – А вот в Забайкалье… там большие дела начались. Мужик поднялся, мне говорили. Заинтересовались иностранные державы – Япония, Америка… – многозначительно ронял Селиверст. – А наши как? Не при-жали их артельщики? Не спохватились ещё, как земля из-под ног уходит?
– Пей чай-то, – перебил его Платон, явно стремясь поскорее отделаться от гостя.
Селиверст стал пить большими глотками.
– Ничего у них не уходит! Это у нас уходит. Пашут пока твою!
– Оба поля?
– Оба. И залежь, – со злорадством добавил Платон.
– И залежь?! – вскочил Селиверст. – Кто пашет? – выкрикнул он.
– Гришка.
– Гришка?!
Молчание. Селиверст торопливо допил чай, поднялся, сказал:
– Ну, я пошёл. – И быстро зашагал прочь от балагана Волкова прямо через пашню.
– Вот чёрт! – выругался про себя Платон и, когда он скрылся, долго затаптывал его следы.
Платон бережно слил в баклагу остаток воды из чайника и успокоился, убедившись, что мальчонка крепко спал и ничего не видел. Нет, он всё-таки старый воробей! Он знает, что горячиться излишне нельзя. Плетью обуха не перешибёшь! Карманов вон до чего дошёл – по ночам, как волк, бегает, а он ещё ничего, живёт… Поживёт, что бы ни случилось впереди…
Платон гасит костёр и лезет в балаган спать.
А Селиверст Карманов, пройдя пашню Платона, шагает по степи к лесу. Сухая трава шуршит под ногами. Свет луны делает тёмными даже маленькие ложбины. По-ночному свежо. Но Селиверст не чувствует этого. Он отлично разобрал злорадство в голосе Платона, когда тот сказал про залежь. «Погоди, дойдёт и до тебя», – думает Карманов. Он торопится, раза два оступается. Вот наконец край оврага, кустарник, пашня зажиточного мужика Никодима Алексеева, ещё кустарник… Он так всё это знал – ложбинки эти и кустарники, – что прошёл бы здесь и с завязанными глазами. Но сейчас от волнения сбивается с правильного направления и выходит не к восточному, как хотел, а к западному краю своего поля, примыкающего к лесу. Но это всё равно. Видно, что залежь поднята. Перевёрнутая плугом земля валами уходит вдаль. Борозды, как волны, кажутся в лунном свете бесконечными. Селиверст стоит несколько минут, поражённый. Этого-то он никак не ожидал! Даже когда Платон сказал, он ещё не совсем поверил. А теперь он видит своими глазами, что лучшая земля, которая была у него и которую он берёг, от него уходит… Ушла. Нет, не так он думал поднять эту залежь! Её следовало бы уже несколько лет тому назад засеять пшеницей, но Селиверст выжидал. Ему не хотелось сеять хлеба больше того, чем он сеял. Он не хотел сдавать хлеб по твёрдым ценам и потому пустил лучшую землю в залежь. Агроном в Кочкине, парень-дока, с которым он познакомился через Платона Волкова, говорил ему, что скоро будто бы выбросят лозунг: «Обогащайтесь». Селивёрсту это понравилось и запомнилось. Вообще-то он невысокого мнения был о политиках, а вот это, как он полагал, они придумали дельно… Будто бы какие-то «правые», кто их знает, Селиверст в этом не разбирался. В предвидении того, что самостоятельным мужикам будет дана полная свобода действовать, Селиверст и строил свои планы. Главное – захватить побольше земли, а обработать её Селиверст сумел бы. В старину в Сибири захватное право на землю и пастбища создавало крестьян побогаче, чем иные помещики в Европейской России. Селиверст тоже на малом бы не помирился. Он думал о большом. Захватить землю, достать машины… Раньше зажиточные мужики в Сибири покупали американские машины и даже тракторы… Тогда бы можно поднять и целину, и эта залежь тоже расширилась бы по крайней мере вдвое. В последние годы Селиверст завёл знакомство в лесничестве, начал потихоньку засекать деревья. Лет через пять можно было бы приниматься за корчёвку, а потом и поднимать целину. Целина в лесу – какие урожаи бы она дала!
…Селиверст Карманов стоит на коленях на вспаханной борозде и перебирает землю руками. Он был готов взять её и унести с собой, да нельзя. Селиверст встаёт и медленно бредёт по пашне. В борозде стоит плуг. Селиверст со зла бьёт его ногой, плуг валится. Лемех остро блестит под луной. «Гришка пашет… А где же он? Наверно, в балагане. В моём балагане…» Недалеко отсюда, на старых кармановских пашнях, балаган. Там с перерывами тявкает собака. Селиверст как и появился, так же тихо исчезает в кустах…
Утро. С восходом солнца ночевавшие на кармановской пашне у столбов Григорий Сапожков и Ефим Полозков начали пахоту. Григорий, приведя лошадей в запряжку, очень удивился, что плуг, который он с вечера оставил в борозде, кем-то перевёрнут.
– Ефим, ты мой плуг не трогал?
– Нет, я свой ладил.
– Значит, тут черти балуют.
Не найдя никаких повреждений, Сапожков запряг лошадей и снова пошёл по борозде, вдыхая свежий утренний воздух.
– А хорошо! – крикнул он Ефиму.
Ефим молча кивнул. В большинстве случаев он молчал, когда к нему обращались. Но в душе его шла своя работа – тонкая и сложная. Ефим не то что не растерял того светлого чувства в душе своей, с которым он начал пахать кармановское поле. Правильнее будет сказать так, что он за эти дни первой пахоты в артели получил нечто большее – уверенность, что всё будет хорошо.
К полудню он отпахался и рано приехал домой. Остальные артельщики ещё не возвращались. Ефим в своём дворе распряг лошадей, не заходя в избу, сел на крыльцо, разулся, выбил из кожаных броден набившуюся туда землю с пашни. Старая крестьянская примета не позволяла пахарю, вернувшемуся с поля, разуваться в избе, и Ефим этого обычая придерживался. Босой, держа в руках бродни, он переступил порог. Федосья подала ему умыться; девочки смотрели на отца с готовностью, предупреждая его малейшее движение. Ефим погладил по голове сначала одну, потом другую девочку и сел обедать. А после обеда пошёл в баню. Солнце уже садилось, когда Ефим возвращался из бани. Он шёл по переулку с мокрым веником подмышкой и вздрогнул и не поверил своим глазам. Навстречу ему спокойно шагал Селиверст Карманов.
Ефим ничего не мог понять. Он принял Карманова по меньшей мере за пришельца с того света. И не окрикнул, только взглядом проследил, как Селиверст из переулка быстро, беззвучно перелез забор, не останавливаясь, как бесплотный дух, прошёл через огород, к речке Крутихе. Очнулся Ефим, услышав чей-то отчаянный крик, раздавшийся поблизости.
– Горим! Горим!
Ой, как был с веником подмышкой, побежал. У карма-новского дома заклубился дым. Ефим бежал, едва переводя дыхание. Он увидел Егора Веретенникова. Егор, тоже приехав с пашни и придя из бани, сидел дома, когда услышал крик. Из своей избы выскочил Ларион. Он крикнул Ефиму:
– На поле гони за мужиками! На коне! Живее!
Ефим прибежал домой, швырнул в угол мокрый веник, набросил на коня попонку и, вскочив на него, помчался на поле.
На кармановской залежи Пете Мотылькову послышался как будто чей-то далёкий крик. Петя бросил боронить, осмотрелся кругом. Григорий продолжал пахать. Петя прислушался. Крик повторился. Только после этого, вглядевшись получше, Петя увидел на степной дороге верхового. Всадник скакал на лошади во всю мочь и что-то кричал. Петя кинулся к Григорию:
– Дядя Григорий, посмотри! Кто это бежит сюда?
Григорий бросил пахать, всмотрелся. На лице его отразилась тревога.
– Беда, Петя, что-то в деревне стряслось…
Григорий не договорил.
– Пож-а-а-а-р! – донеслось наконец ясно различимое.
Григорий побледнел. Широко раскрытыми глазами смотрел на него Петя. Пристяжник мигом скатился с седла.
– Чего стоишь! Выпрягай! – закричал Григорий.
Петя, как подстёгнутый, бросился к лошадям.
Григорий руками и зубами отстёгивал постромки. Не снимая с лошадей хомутов, бросив на пашне плуг и бороны, они поскакали в деревню. Григорий поспешил вперёд. Пете и мальчишке-пристяжнику он велел ехать сзади и доставить в сохранности в деревню лошадей. На полевой дороге Григорий обогнал всадника. Это был Ефим Полозков. Лицо Ефима было красно, распарено, конь его был в мыле и тяжело поводил боками.
– Что там такое? – перегнулся с лошади Григорий.
– Пожар! Артель горит!
– А Ларион где?
– Там! – Ефим показал рукой в сторону деревни.
Григорий взглянул и хлестнул лошадь. Столб дыма поднимался над тем местом, где, скрытая холмами, угадывалась Крутиха. Столб этот показался Григорию чёрным и страшным. Оставив позади себя также и Ефима на загнанной лошади, Григорий помчался вперёд.
Тревожная весть быстро разнеслась по степи. С полей скакали на лошадях мужики. Григории влетел на крутихинскую улицу на лошади в седёлке и в хомуте с болтающимися гужами. Темнело. У бывшего кармановского дома чернел народ. Только подъехав совсем близко, Григории увидел, что столб дыма, показавшийся ему издали таким зловещим, на самом деле не столь уж и страшен. За то время, пока Григорий скакал сюда, он значительно опал.
Половина крыши с кармановского дома была сорвана, но что делалось внизу, Григорий не видел: мешала толпа. Он соскочил с лошади. Навстречу ему, весь в саже, с обгоревшей шапкой на голове, выбежал Ларион. Тимофей Селезнёв и Иннокентий Плужников выводили из стайки лошадей.
– Отстоим, Григорий Романыч! – сказал спокойным своим баском Ларион. – Во-время захватили, а то бы беда.
Григорий молча и крепко пожал ему руку.
Вокруг заговорили:
– Поджог, это поджог… В трёх местах подожгли.
– Главное, нашли, где подпалить, – в двух стайках, где скот, и дом…
– Не захватили, так пошло бы пластать по всей деревне.
– Господи, – запричитал чей-то женский голос, – чего только деется! То человека убили, а теперя огнём палят. И чего только деется!
Внизу, у дома, мужики заливали сброшенные с крыш тлевшие огнём брёвна и доски, бабы передавали одна другой вёдра с водой. На лестнице стоял Никита Шестов и весело кричал:
– Ничего-о, бабы, зальём! Верно?
– Залье-ом! – смеялись бабы.
С мужиками на пожаре был Егор Веретенников. Чёрный от копоти и дыма, он заливал огонь вместе со всеми. «Отчего же он меня не поджёг? Ведь с меня мог начать!. А может, завтра и меня вот так», – думал он.
– И что только деется-то, господи, что деется! – ныл в толпе всё тот же скрипучий голос.
…Пожар потушили лишь к ночи. Искали Селивёрста. Приехали из Кочкина милиционеры. И как же удивился Егор, когда ночью они явились с обыском к нему.
– Знакомая изба, один из неё уж убегал, – сказал маленький милиционер с быстрыми глазами. – Ну, говори, хозяин: где ты его спрятал?
– Я бы его в тюрьму упрятал, а вы вот выпустили! – хмуро ответил Егор.
Он приписал этот обыск злой воле Григория. «И чего Гришка на меня понёс? Ну дал мне бог родню. С одного боку Сапожков, а с другого Волковы». К какому-то боку надо прибиваться… Но к какому? К Волкову он сам не пойдёт. А Сапожков его разве примет? Был бы жив Дмитрии Мотыльков, Егор сходил бы к нему посоветоваться. «Митрий был мужик рассудительный, спокойный, мог понять человека», – думал Веретенников, противопоставляя Мотылькова Григорию. Но тут Егору опять пришли на ум эти малопонятные слова, сказанные ему когда-то Мотыльковым: «кулацкая тенденция».
После обыска Егор порешил сам с собой, что, видно, житья ему в Крутихе не будет. И из-за чего всё началось? Неужели Генка действительно убийца Мотылькова? Уж если бы Генка каким-нибудь образом оказался здесь, Егор бы его обо всём сам допросил. Но Генка был далеко.
XXI
Весной и летом тысяча девятьсот двадцать девятого года по всей линии Забайкальской железной дороги шёл ремонт путей. Меняли шпалы, подсыпали полотно. На всём протяжении её от Иркутска до Владивостока в разных местах работали группы рабочих – в зимних шапках и в фуражках, в крестьянских рубахах, в ичигах с оборками – мягкой обуви, которую постоянно носят забайкальцы. Когда подходил поезд, рабочие, посторонившись, стояли, опершись на ломы и лопаты, смотрели на медленно двигавшиеся вагоны, потом снова принимались за дело. Можно было и не быть большим знатоком лиц и одежды, чтобы увидать во многих из этих людей вчерашних землепашцев. В их толпе мог затеряться кто угодно. На железную дорогу в тот год принимали, не спрашивая, откуда пришёл человек. Это объяснялось значительным объёмом работ по ремонту пути. Набор рабочих производился в городах и на станциях. Пустели биржи труда. Принятых на работу в маленьком забайкальском городке Генку Волкова и его нового знакомого – Демьяна Лопатина привезли в числе других на небольшой полустанок. Здесь их нарядили рыть котлованы под железный мост через бурливую и хлопотливую речонку, которую всю до дна пронизывало щедрое забайкальское солнце.
Генка и Лопатин чаще всего были вместе. Забайкалец звал Генку своим адъютантом. Он был неизменно весел и казался поистине неунывающим. Генка довольно смеялся, когда Лопатин во время горячей работы вдруг останавливался, всаживал в землю лом и начинал:
– У попа было восемь коров, а у дьякона голосище здоров, только глотка в драке помята – закуривай, ребята!
Все со смехом бросали работу и закуривали.
– Ну и артист! – смеялся над Лопатиным колючий мужик Корней Храмцов с узкими плечами и маленькой птичьей головой на длинной шее. Корней был из прибайкальских староверов – «семейский».
– Уж не знаю, че такое, – притворно изумлялся самому себе Лопатин.
– Что за народ, всё у них не как у людей, – осуждающе продолжал Корней, имея в виду местных жителей.
– Паря, ты пошто так говоришь-то? – напуская на себя невинный вид, схватывался с Храмцовым Лопатин. – Забайкалье наше хаешь, а сам сюда припёрся.
Корней тотчас умолкал. Похоже, что он чувствовал в Лопатине человека, с которым ему связываться было опасно. Но так зло взглядывал, что Генка вздрагивал: ему чудился Селиверст Карманов. Лопатин умел быстро и по-своему оценить и других работавших с ними рядом людей. Был тут, как говорили про него, счетовод – бледный человек с рыжеватой бородкой. Его почему-то звали учёным. Так и окликали:
– Эй ты, учёный!
И счетовод покорно отзывался. Он объяснял, что занялся физическим трудом потому, что ему надоела конторская работа. Лопатин говорил:
– Как же, надоела! Пропился, поди, чернильная душа!
Счетовод быстро уставал на рытье котлована, надсадно кашлял. Говорили, что у него чахотка и он скоро умрёт.
В артели были, кроме Генки, ещё два молодых парня, похвалявшихся тем, что они «выведут всех на чистую воду».
– Консо-мо-олы! – тянул Корней Храмцов, кося на них глаза, и крошечное, безволосое лицо его при этом делалось красным, наливалось кровью.
Особняком ото всех держались кадровые ремонтные рабочие. Они пришли на постройку моста весной, жили в палатках, поодаль от полуказармы. Вечерами у них весело горел костёр, Лопатин к ним захаживал.
– Железнодорожники, – с уважением говорил о них забайкалец. – Не нам, паря, чета. Кадровая пролетария…
К Генке Лопатин относился покровительственно.
– Это парень свой, – отзывался он о нём.
Несмотря на свою горячность, вспыльчивость и совершенно нетерпимое отношение ко всякой неправде, лжи, неискренности, Демьян был уязвимым с одной стороны – и эту слабость в нём вскоре обнаружил Генка, – он был доверчив и очень отзывчив на дружбу. И особенно располагался к тем, кто умел его слушать.
В это время недалеко от Забайкалья, в Маньчжурии, происходили важные события. Вместо убитого японцами старого милитариста Чжан Цзо-лина феодальным властителем этой страны стал молодой маршал Чжан Сюэ-лян. Полицейские Чжан Сюэ-ляна притесняли советских служащих на Китайско-Восточной железной дороге. Возник серьёзный конфликт. Всё напряжённее делалось на границе. Демьян, волнуясь, рассказывал:
– На станции Маньчжурия я бывал, паря, в восемнадцатом году, с товарищем Лазо. Когда мы погнали беляков-семеновцев, они и кинулись в Китай, а мы за ими! Там степь кругом, – продолжал рассказывать Демьян Генке и всем, кто хотел его слушать. – Вот сейчас недалеко отсюда, где мы работаем, будет станция Карымская, Китайский разъезд. Оттель дорога идёт на Борзю. А дальше, паря, восемьдесят шестой разъезд, и тут тебе самая Маньчжурия. Ничего себе станция. Китайцы торгуют… А уж дальше от этой станции я, паря, не бывал. Загнали мы туда белогвардейцев, а дальше не пошли. Потому – чужая граница. А надо бы своих-то беляков и на чужой земле добить. А то ведь вон чего делают!
Демьян был глубоко уверен в том, что виновниками всего происходящего на КВЖД являются белогвардейцы.
– Ты посмотри, сколько в один Харбин этой пакости набежало, – доказывал он. – Их бы не пускать тогда через границу-то, а китайцы пустили. Теперь, поди, сами каются!
Ему говорили, что советских людей притесняют китайские полицейские.
– Всё равно, значит, белые! – отвечал Демьян.
К лету в Забайкалье появились банды. Кроме пришельцев из-за границы, были в бандах беглые кулаки.
– Смотри-ка ты, богатенькие-то в сивера бросились! – возмущался Демьян. Сиверами забайкальцы зовут северные склоны сопок. – В сиверах-то мы были партизаны, а теперь эти туда полетели. Ах, проклятые! – качал Лопатин круглой головой. – Распустили мы их зря! Хотел я давно через Ивана Иваныча важное предложение по кулацкому вопросу высшему правительству подать…
– Какое же это предложение? – ехидно усмехаясь, спрашивал Демьяна Корней Храмцов.
– А такое, – не глядя на Корнея, говорил Демьян. – Найти, паря, какой-нибудь большой остров. Не холодный, не тёплый, а чтобы пашню можно было пахать, хлеб сеять… И туда, на этот остров, всех кулаков поселить! Пускай они там живут, как все прочие крестьяне, только, значит, на острову. И пускай они друг друга мурыжат и эксплуатируют! В полную волю! – Увлёкшись, Демьян говорил громко и размахивал руками. – Вот они, значит, год или два будут таким манером там проживать. Конечно, которые начнут сразу в сознательность приходить, а другой паразит – с ним хоть что хошь делай, он ни в какую! Как наш Данила Токмаков! Ну ладно… Образуются, значит, на острову по прошествии времени опять же бедняки, середняки и, ясное дело, кулаки. Кулаков – на другой остров, а бедняков и середняков тут оставить и пустить промеж них агитацию. Дескать, вот, граждане, были вы прежде кулаками, а стали трудящими! Узнали теперь, как горько бедняку жить приходится? То-то! Будьте вперёд сознательными! А остальных кулаков, значит, на другой остров, на другом острову то же самое произвести. И так далее. А уж когда самая малость кулаков останется, тем сказать: «Ну, вот что, не можете вы, как все люди, жить в сознательности., тогда мы вас всем народом приговариваем в тюрьму. Может, там вы, паразиты, одумаетесь!» – Демьян помолчал. – Вот какое, паря, моё предложенье!
– Так у тебя его и приняли! – качнув маленькой, птичьей головкой, сказал Корней.
– От кого не примут, а от меня должны принять! – проговорил Демьян. – Мне Никифор Семеныч, товарищ Шароглазов, пояснял: «Надо, говорит, Демка, с этими богатенькими чего-то делать! За что же мы, выходит, воевали, ежели они опять возрастут, да и останутся в целости-сохранности?! Надо их в одну веру производить! А то они нам, паря, весь коммунизм испортят!»
– Произведи-ка попробуй, всех не произведёшь! – снова возразил Храмцов.
– Да вот такого, как ты, надо было ещё при старом режиме оставить. При царе Николашке! А может, сейчас на остров послать!
Но все Демьяновы проекты и все разговоры его померкли перед одним всколыхнувшим и его самого и других ремонтников событием.
Неподалёку от того места, где строился мост и железнодорожники поправляли насыпь, подбивали рельсы, перед закрытым семафором остановился санитарный поезд. Из вагона показалась женщина с красным крестом на рукаве белого халата.
– Кого везёте, сестрица? – крикнул ей Демьян.
– Раненых, – был ответ.
В мгновение ока весть о том, что в поезде везут раненых, как электрическим током всех пронизала. Появились какие-то бабы с молоком, с яйцами. Ребятишки с ближней станции притащили полевые цветы. К подножкам вагонов протягивались руки, поднимались лица с выражением участия и сердечной доброты.
– Не надо, не надо… куда! И так полно всего – и продуктов и цветов… На каждой станции народ несёт! – взволнованно говорила сестра милосердия.
Демьян Лопатин упрямо старался пройти в вагон. Его не пускали, а он доказывал:
– Крайне мне нужно к раненым! Я сам был раненый, сам в лазаретах лежал, знаю… Я им кое-что скажу, паря. Пустите!
Наконец ему удалось пройти в вагон. Койки, белые простыни, бледные в повязках или без повязок лица… И всюду цветы.
– Здорово, ребята! – громким голосом сказал Демьян.
– Тише! – предупредила сестра.
– Ну, здравствуй! – ответил один из раненых. – Давай сюда.
Демьян подошёл, присел с краешку на откидной полотняный стул.
– Это где же тебя? – спросил он тише.
– Меня ранило на восемьдесят шестом разъезде. На самой границе.
– Знаю. Там, паря, места открытые. Кавалерией хорошо действовать…
– У них пулемёты, – сказал раненый.
– Ну и что – пулемёты? А если рассыпаться в атаку лавой…
Демьян наладился было поговорить на эту тему подробнее, но паровоз загудел, и его попросили из вагона.
Поезд ушёл. Демьян с решительным видом сказал Генке:
– Ну, паря, пришёл мой час…
На первом же попутном поезде он уехал в ближайший город и вернулся лишь через два дня.
– Белократы! – ругался он. В этом слове Лопатин соединял всё самое для себя ненавистное – и бюрократов и белогвардейцев. – Я им говорю, что хочу идти на войну, а они хаханьки строят! Нога, видишь ли, повреждённая! Верно, подшибли мне ногу станичники – да что с того? Я ж на коне! На коне-то я орёл! «Нет, говорят, конных у нас хватает». Ну, что ты скажешь? Тогда я им говорю, чтобы меня на политическую должность взяли. Китайцам бы я кое-чего объяснил. Сказал бы им: «Чего это вы, ребята, против Советской России поднялись? Кто вас настропалил? Вы ж позорите себя перед всем трудящимся классом!» Китайцы, паря, народ хороший, живо поняли бы, куда их своя офицерня завела! Может, нашёл бы я там знакомых партизан китайцев, с которыми мы в недальние годы белых крошили. Да нет, куда! Белократы! Никакого сурьеза не понимают. Ну, напоследок я им говорю: «Не меня, так хоть моего адъютанта возьмите! Парень у меня есть один хороший, молодой», – и Демьян повернулся к Генке. – Пойдёшь, а?
Генка растерянно и глупо замигал глазами. Слушавшие рассказ Лопатина рабочие захохотали.
– Что, Генка, попался?
А Волков не знал, что и ответить. Он прижился тут, освоился, и ему нравилось работать на железной дороге. Новые люди; много веселее, чем в деревне; платят деньги… Давным-давно распростился он с мыслями жениться на дочери барышника, выгнать из дому брата Платона и самому стать богатым хозяином. Нынче, как видно, богачи не в чести. В Крутиху он не вернётся. Ему и тут хорошо. А что надо этому Лопатину? Нет, он человек для него опасный… Генка собирался уклониться от прямого ответа, сказать что-нибудь неразборчивое, но его неожиданно выручил Корней Храмцов. Он сердито налетел на Лопатина:
– Соображать надо! Куда ж парень молодой, необученный пойдёт? Ты храбрый, так лезь, а его-то чего под пули посылаешь?
Демьян, махнув рукой, отошёл.
– Ты не слушай его, – говорил Генке семейский. – С такими, как Демка, лучше не связываться. Погоди, они ещё Россию со всем миром в войну введут! Вот увидишь!
Генка стал присматриваться к Корнею и однажды поймал семейского на нехорошем деле. В одну из ночей, перед утром, Генка проснулся. В углу полуказармы горела коптилка. Вдруг неясный шорох привлёк его внимание. Притворившись спящим, Генка наблюдал, как Корней привалился сбоку к лежавшему в углу нар счетоводу и стал его обшаривать… Утром общежитие встревожилось:
– Деньги у счетовода пропали!
Вопросы, восклицания сыпались на счетовода со всех сторон. А он сидел, тупо уставившись в пол, словно с деньгами лишился смысла жизни.
– Паря, руки надо рубить за такие штуки! – сказал Лопатин.
– Тогда все без рук будут, вся твоя пролетария! – повернулся к нему Храмцов.
– Нет, ты раньше, – не остался в долгу Демьян.
Генка с удивлением смотрел на Корнея. Он поражался хладнокровию семейского. Его так и подмывало сказать всем, что он знает, кто украл у счетовода деньги. Но сдержался. Чувство озорства и ликования, что злобный человек у него в руках, охватило Генку. Он подошёл к Корнею.
– Слушай, – сказал он, – чего-то мне на чужой счёт выпить хочется!
Тот сразу всё понял, но попытался отделаться от парня грубостью:
– Молоко на губах обсуши, тогда пей!
Но вечером сам подошёл к нему и предложил поехать на станцию, в буфет. Генка согласился. Ему любопытно было послушать, что скажет Корней. Храмцов заказал угощение и, захмелев, сказал:
– Пей, не жалей… Грабь награбленное… Деньги-то у счетовода не свои были!
– Растратчик? – догадался подвыпивший Генка.
– Форменный, – утвердительно кивал Храмцов своей крошечной головой. – Он мне сам говорил: хапнул и сюда сбежал. У него роман приключился… Ждёт тут одну молоденькую… Чтобы вместе дальше махнуть! Ан, не тут-то было!
Ну и пройдошливый мужик этот Корней, всё-то он знает! Генка смотрел на Храмцова во все глаза.
– Скоро здесь проверка будет, – как бы между прочим сказал Корней.
– Какая проверка? – насторожился Генка.
– А вот увидишь. Ты, к примеру, откуда, кто такой? – строго спросил Корней и упёрся настойчивым взглядом в Генку.
– Ну, я-то… я известный, – промямлил Генка, опуская глаза.
– То-то! – захохотал Корней и подмигнул Генке. – Все мы тут известные…
Как-то вышло само собой, что не Генка Корнею допрос устроил, а, наоборот, Корней уже через час знал, что за парень сидит перед ним. Сыграло в этом, конечно, свою роль вино, а кроме того, была у Корнея вёрткость и опытность в житейских делах, которыми Генка пока не обладал. Корней советовал Генке скрыться от проверки. Парень трезвел.
– Я здесь работать хочу! – стукал он кулаком по столику.
– Ну, и работай, кто тебе не велит! – насмешливо говорил Корней. – А то бы поехали во Владивосток, – предлагал он. – Выгодное дело. Шелка там таскают через корейскую границу, будем торговлей заниматься. Поедем, а? Мне помощник нужен.
Нет, довольно с Генки и того, что он уже пережил! Пусть даже и проверка – он не боится! Но храбрость эта была пьяная…
Генка не заметил, как и куда вышел Корней. Только что был в буфете – и точно в воду канул. Генка стал его искать, но не нашёл и вернулся в общежитие. Наутро, как всегда, явился нарядчик – плотный, в форменной тужурке железнодорожник.
– А где ещё один у вас? – спросил он про Корнея.
Никто не смог ему ничего ответить. Генка смолчал. Вчерашний смутно запомнившийся вечер, столик в железнодорожном буфете, Корней с его туманными речами о Владивостоке, о контрабанде… Как же случилось, что он почти весь открылся перед этим совсем неизвестным ему мужиком? Генка радовался, что Корней исчез. Ведь его разговора с Корнеем никто не слыхал и никогда о нём не узнает.