Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
На дворе он отвязал коня и поехал в волостной комитет партии. А начальник милиции после его ухода некоторое время сидел за столом, фыркал и крутил головой. Потом пригладил свои несколько разбившиеся волосы и, снова приняв обычный сухой и холодный вид спокойного и аккуратного службиста, принялся по одному вызывать милиционеров, а за ними пригласил и следователя, который вёл дело об убийстве в деревне Крутихе..
Григорий же в волостном комитете партии требовал, чтобы «призвали к порядку милицию». Но прежде этого у него была ещё одна встреча. У работника волостного комитета партии, к которому он пришёл с жалобой на милицию, сидело двое: бывший кочкинский партизан Нефедов, пожилой, усатый человек, которого Григорий хорошо знал, и незнакомый Григорию бритый, долговязый детина, оказавшийся землемером. Когда Григорий вошёл в комнату, Нефедов быстро поднялся с места, подошёл и крепко пожал ему руку.
– Расскажи, пожалуйста, как это вы там не уберегли Мотылькова? – с горечью, сожалением и какой-то обидой сказал Нефедов. – Эх, ребята! – он укоризненно покачал головой.
«Не уберегли!» Сердце Григория сжалось. Вот оно, то самое слово, которое точно выразило чувство, что все эти дни носил в себе Григорий. «Не уберегли, недоглядели… А ведь из-за этого Мотыльков погиб. Правда, правда!» – думал Григорий, с суровым лицом пожимая руку Нефедову, старому товарищу Мотылькова, соратнику его по гражданской войне.
– Я его видел незадолго до смерти, – рассказывал Нефедов, хмурясь и поглаживая свои усы. – Мы с ним толковали о нашей коммуне… Ты знаешь, мы ведь коммуну организуем! – переменил разговор Нефедов. – Пришли вот с ним, – указал он на сидящего напротив землемера, – утрясать земельный вопрос.
– Верно, – горячо отозвался Сапожков, – нужна коммуна! А то, ишь ты, «производители зерна» зажиточные кулачки у них! Не тронь их! А мы что? Потребители? Нахлебники – беднота? Это ещё мы покажем, кто лучший производитель зерна!
Нефедов посмотрел на него с некоторым удивлением, не зная о его дискуссии с начальником милиции. Никто ещё так горячо не поддержал его мечту о коммуне с первых же слов…
Был уже поздний вечер, когда Григорий выехал из Кочкина. Миновав крайние избы, он оказался в чистом поле. Дорогу переметал поднявшийся к ночи ветер. Григорий запахнул поплотнее полушубок, поудобнее уселся в седле и задумался.
…Земля… Хозяйство… Когда-то Григории несколько свысока относился ко всему этому. Он считал, что коммунисту-революционеру словно и грех заниматься хозяйством. «Недопустимо, – думал он тогда, – чтобы вдохновляющий нас революционный идеал потонул в мелочных хозяйственных заботах, буднях…» Конечно, была эта романтическая настроенность Григория от молодости, да, пожалуй, ещё оттого, что после гражданской войны не один он трудно привыкал к мирному строю жизни. Противоречия в послереволюционной деревне настраивали его воинственно. И Григорий, как со смехом говорил о нём Дмитрий Петрович Мотыльков, иногда «путал постромки» и «рвал гужи».
– Ну вот, опять ты рвёшь гужи, опять у тебя заскок! – пенял бывало Григорию Мотыльков.
– А в чём ты это видишь? – настораживался вспыльчивый Григорий.
Он готов был всегда постоять за себя, а не то и перейти к нападению. Но Дмитрия Петровича трудно было смутить. Он начинал доказывать…
Чаще всего эти беседы с глазу на глаз кончались тем, что Григорий, не показывая даже и одним словом своего согласия с Мотыльковым, должен был в душе признавать его правоту. Главный пункт, по которому больше всего велось подобных бесед, был о мирной жизни, о противоречиях её и связи с будущим.
– А для чего же революция-то делалась, как не для развития производительных сил? Ты, если настоящий коммунист, должен стать лучшим пахарем, чем кулак! У кулака Сибирь освоить сил не хватило, кишка оказалась тонка, а у нас должно хватить! Или ты думал начальствовать? Над кем? Над этим кулаком, что ли? Держать его и не пущать? Хлебушко от него брать, а воли ему не давать? Нет, брат, этак долго не нахозяйствуешь, тут коренная переломка нужна!
В другой раз Мотыльков с дружеской издёвкой спрашивал Григория:
– Ты думаешь нынче пашню пахать или не думаешь? А на что жить будешь? Подаянием? Или, может, ты собрался на ответственную работу?
– Поеду! Сеять буду! Только отвяжись, пожалуйста! – шутливо защищался Григорий.
Он и пахал и сеял, следуя примеру Мотылькова. В душе-то он, конечно, был землепашцем. Ему нравилось идти за плугом и смотреть, как отваливается пластом чёрная, чуть влажная земля, нравилось чувствовать усталость после длинного дня на поле. Запахи свежевспаханной земли, даже скотного двора были милы ему. Постепенно Григорий втянулся в своё маленькое хозяйство. Более того, он всё чаще ловил себя на желании вспахать и засеять побольше. А когда один раз у Григория потравили сено – что в Крутихе за отсутствием выгона было делом частым, – он наговорил потравщику много горячих слов, а потом, спохватившись, удивился:
– Скажи на милость, какая ужасная психология получается от этого хозяйства! Я ж чуть не разорвал мужика за потраву. Ну и ну! Аж сердце зашлось…
Мотыльков, слыша это, смеялся.
Григорий правильно понимал и верно проводил линию партии, направленную на то, чтобы после революции всячески поднимать деревенскую бедноту, помогать ей хозяйственно. Но он также настороженно относился к малейшим собственническим поползновениям вчерашних бедняков, которые, став середняками и даже зажиточными, уже намеревались так или иначе подчинить себе других, извлечь из зависимого положения соседа выгоду для себя. Дмитрий Петрович называл это «кулацкой тенденцией». А Григорий, когда проявления её у того или иного крестьянина в Крутихе становились явными, говорил Мотылькову с нарочитым желанием вызвать его на спор:
– Видал? Вот они, твои бывшие бедняки, полюбуйся на них! Да этих жмотов и на верёвке в социализм не затащишь!
– Затащим! – уверенно отвечал Григорию Мотыльков..
«Да, Мотыльков… Не удалось, брат, тебе пожить… Не уберегли… Но правду всё равно не убьёшь, не застрелишь! Пороху в вас на это не хватит, сволочи!»
Григорий поднял голову и сухими глазами посмотрел вокруг.
Свистел ветер, всё сильнее переметая дорогу. Иногда колючий снег взвивался вверх и иглами колол лицо. Отблеск снега в лунном свете, холодный ветер, ночь… Григорий начал погонять коня, пока впереди не блеснули тёплые огоньки Крутихи. Тогда Григорий снова поехал спокойнее. Он думал, что один в поле. Но на самом деле в овраге за Крутихой его поджидал Селиверст Карманов…
Селиверст вышел из дому близко к полуночи. Провожавшему его брату он сказал, что идёт на заимку к своему свояку Федосову. А жене он даже и этого не сказал, лишь погладил по голове сына. Селиверст считал себя сильным человеком. И от ощущения того, что сила его оставляет, он готов был решиться на что угодно.
Карманов сначала спустился на лёд речки Крутихи, потом свернул в сторону и пошёл, не разбирая дороги. За плечами у него была бердана. Вначале было темно. А когда бледный рог ущербного месяца показался над горизонтом, на снега легли чёрные колеблющиеся тени. Селиверст шёл быстро. Скоро он скрылся в овраге и оказался там, где неделю тому назад, карауля его, сидели в засаде Григорий Сапожков, Иннокентий Плужников и Тимофей Селезнёв. Селивёрсту пришлось ждать около часа, пока послышался на дороге глухой топот конских копыт. Ехал Григорий. Карманов, спрятавшись в овраге и сняв с плеча бердану, лёжа на снегу, следил за его приближением.
В неверном свете луны двигалась фигура всадника. Скрипел снег, храпела лошадь; видимо, она что-то почуяла. Селиверст подтянул к себе бердану, приложился, прицелился. Луна уже поднялась высоко, и дуло ружья отсвечивало. Потом ствол ружья дрогнул, опустился. Прошла минута, другая. Селиверст опять поднял ружьё. Однако момент уже был упущен. Григорий проехал мимо.
Карманов поднялся в овраге во весь рост, погрозил кулаком. Вышел на дорогу. Мигали близкие огоньки Крутихи, ветер доносил лай собак. Повернувшись к огонькам спиной, Карманов зашагал. Долго шёл он в обход села Кочкина, затем вышел к телеграфным столбам на просёлке. Гудели провода; ветер усиливался.
Селиверст подошёл к телеграфному столбу, взял обеими руками бердану за ствол и, размахнувшись, со всей силой хватил ею о столб. Звонко запели провода. Ложа и накладка отлетели в стороны. В руках Селивёрста остался железный стержень ствола. Он забросил его далеко в сугроб и пошёл не оглядываясь.
XI
Генка Волков, скрывшись из Крутихи, заехал с испугу туда, куда и во сне не снилось ему уезжать, – в Забайкалье. В прежние времена путешествие из Сибири в Забайкалье было сопряжено со многими трудностями. Надо было преодолеть великие сибирские пространства перед Байкалом, переплыть озеро-море, а там и ещё долго ехать, прежде чем откроются высокие хребты, отделяющие русское Забайкалье от Монголии и Маньчжурии. Но железная дорога давно уже стальной ниткой прошила каменную грудь Байкальских гор. Поезд, миновав дремучие леса Красноярского края, пройдя и бесчисленные туннели на Байкале, поднимается затем на Яблоновый или Становой хребет. А перевалив и его, оказывается в долине Ингоды и Онона, среди голых сопок, овеваемых ветрами, дующими из Монголии..
Здесь как бы совершенно другая страна, отличная от Сибири. И степи и леса тут совсем другие. И климат не похожий на сибирский – он более сухой и резкий. А в обы-чаях и даже в говоре местных людей сказывается близость какой-то уж явно иной, незнакомой сибиряку жизни. Впрочем, Генка об этом не думал, он больше заботился о том, чтобы как можно подальше и понезаметнее скрыться, чем о том, чтобы интересоваться чужими нравами и обычаями. В вагон входили пассажиры явно нерусского вида. Русская размеренная речь перебивалась незнакомым говором. Генке это было забавно – только и всего!
Через пять дней пути на поезде он приехал в Читу, главный город Забайкалья. Злой февральский ветер мёл песок на читинских улицах.
Генка шатался по базару в тесной толчее разного люда и глазел вместе со всеми, как старая бурятка с сухим, остроскулым лицом, куря длинную ганзу, ехала на низкорослой монгольской лошади через весь базар. Узкие глаза бурятки были полузакрыты, лицо бесстрастно-спокойное, словно она ехала по степи, а не по шумному городскому рынку.
– Эй, паря, ты чего рот разинул? – толкнул Генку какой-то оборванец.
Генка хотел рассердиться и дать оборванцу по затылку, но оставил это намерение из осторожности.
Он искал, где бы достать денег. Мариша Якимовская в Тарасовке дала ему за часы немного. Генка эти деньги за дорогу почти всё истратил. Теперь он толкался на базаре в надежде на случайную работу. Генка зорко следил за покупателями, и если требовалось перенести с базара какую-нибудь тяжёлую или громоздкую вещь, он бросался впереди всех и предлагал свои услуги. Конечно, он мог бы и более лёгким путём добыть деньги – попросту вытащить их из кармана у любого из тех простоватых люден, которые беспечно ходят по базару, пялят глаза на что придётся, а потом лихорадочно хлопают себя по карманам и кричат, что их обокрали. Найти одного такого ротозея и переложить деньги из его кармана в свой Генка бы мог. Но что-то говорило ему, что этого делать нельзя.
Попавшись на воровстве, он может очень жестоко поплатиться, если дознаются, кто он такой и откуда сбежал. Потом ему пришло в голову и другое: что в людных местах, каким является базар, ему тоже не следует торчать, потому что тут его может случайно кто-нибудь опознать и укажет на него властям. По всему выходило, что следовало поскорее подыскивать постоянную работу. Однако это было не так-то просто. В стране ещё была безработица. И в Чите на бирже труда стояла длинная очередь безработных. Генка заходил туда изредка. Как-то раз, придя на биржу труда, он услыхал, что в ближайшее время предполагается набор ремонтных рабочих на железную дорогу. Набор, как говорили, будет в небольшом городке Забайкалья, находящемся от Читы на довольно значительном расстоянии. Но Генку не останавливала ни эта дальность, ни то, что в кармане у него осталось всего несколько рублей. Он сел в поезд без билета и проехал всю дорогу «зайцем».
Городок, куда приехал Генка, казался по сравнению с Читой очень тихим. После десяти часов вечера на улицах можно было встретить лишь редких прохожих, а к двенадцати всё замирало. Запрятанный в речную долину между голыми сопками, город находился в сравнительном удалении от больших путей; с главной железнодорожной магистрали вела сюда ветка. Река Шилка делила город на две части: заречную, с вокзалом и разбросанными вокруг посёлками, и собственно городскую – с длинными улицами, пыльными летом и занесёнными снегом зимой, с покосившимися заборами, деревянными тротуарами и низенькими старыми домами, тоже деревянными. Лишь несколько казённых зданий были каменными да на краю самой длинной улицы – Луначарской, у Кожевенного завода, разбросались красные кирпичные казармы гарнизона.
По Шилке снизу, от самого устья Амура, приходили летом пароходы. И это несколько оживляло город; без реки он совсем был бы скучным. Но теперь река была скована льдом. Генка перешёл с заречной стороны в город по льду и отправился искать приюта. Он зашёл в Дом крестьянина. Чистые, светлые комнаты, много солнца и воздуха, аккуратно застланные кровати, хорошо пахнет крашеными полами и свежим бельём… Кажется, лучшего и желать нельзя. Но Генке здесь не понравилось. Очень уж строгие порядки были в Доме крестьянина, по его мнению: на кровати и то нельзя поваляться в одежде! А главное, сюда зачем-то заглядывают милиционеры. Он решил немедля перебраться на постоялый двор.
Частные постоялые дворы существовали наряду с Домами крестьянина. Хозяином того, где приютился Генка, был старый евреи, которого все заезжавшие к нему крестьяне звали попросту Евсей. Так и говорили: «Я остановился у Евси» или: «Мы заехали к Евсе». Постоялый двор у Евси представлял собою обширную, огороженную со всех сторон усадьбу. Там были коновязи, стояли телеги, сани, разбрасывалось сено, рассыпался овёс… Летали воробьи. Ржали лошади. Мужики снимали сбрую с распряжённых лошадей, тащили хомуты и дуги под навес, а сами заходили в полутёмную избу с низким потолком и голыми нарами вдоль стен. Стряпка – баба в подоткнутой юбке – ставила на грубо сколоченный стол большие чайники с кипятком. Мужики доставали из мешков хлеб, кружки. Сосредоточенно дуя, пили чай.
Генка валялся на нарах, рассматривал мужиков. Глаза его сверкали голодным блеском.
– А это чей тут парень? – спрашивали мужики. – Кто такой?
– Эй ты, паря, откуда?
– Покажись!
– Садись с нами чаевать!
Генка не заставлял себя долго упрашивать. Сидя за столом и протягивая руку за большим ломтём хлеба, он рассказывал мужикам свою историю, ставшую уже для него самого как бы действительной, – историю о том, что его выгнал из дому старший брат, жадный и корыстный человек, и что вот теперь ему приходится скитаться и искать себе работу.
Мужики равнодушно выслушивали этот рассказ: мало ли на свете разных историй! Но находились и такие, что посматривали на Генку подозрительно.
Люди на постоялом дворе менялись – уезжали одни, приезжали другие. Генка скоро потерял интерес к разговорам с мужиками. Он стал почаще выходить во двор, помогать стряпке, подметать дорожки у хозяйского дома. Евся – большой, грузный старик с розовым отёчным лицом и белыми волосами – страдал запоем. Генка ему всячески старался услужить, бегал за водкой. Хозяин сам собирал деньги со своих постояльцев – по двадцать копеек с человека. Сперва он брал и с Генки, потом брать перестал. Только взглядывал на него и усмехался про себя.
Закончив подметать дорожки, Генка обыкновенно шёл в избу и лез на нары. После всех бывших с ним приключений он отлёживался, наслаждаясь безопасностью. Впрочем, он сразу же настораживался, замечая чей-нибудь косой взгляд. Слишком свежо ещё у него было в памяти всё это: арест, побег, погоня, встреча с волками… А здесь, в Забайкалье, сколько всего пришлось ему уже испытать! Но он очень быстро привыкал к своему новому положению. Главное – он был тут никому не известен, а это оказалось важным преимуществом. В родной деревне Крутихе Генку Волкова все знали от самого дня рождения и до последнего дня, пока он оттуда не сбежал. А здесь его никто не знает! Поэтому он может говорить о себе всё, что угодно, лишь было бы правдоподобно. Генка сделал это открытие ещё в Тарасовке, когда сказал, что его выгнал из дому старший брат, скрыв, что он сбежал от милиционеров, как это было ка самом деле. Здесь, на постоялом дворе, он украсил этот первоначальный свой рассказ новыми подробностями. Больше того, слыша, как повсюду ругают кулаков, он и сам стал их поругивать. Ну конечно, кто же виноват во всех его злоключениях, как не кулаки! Брат Платон – разве он не кулак? А Селиверст Карманов?
Так Генка повернул всё, что с ним было, в выгодную для себя сторону. Он – молодой парень, обиженный кулаками, только и всего. Пусть-ка попробует кто-нибудь сказать, что это не так! Сейчас вот он ждёт, когда начнётся набор рабочих на железную дорогу. Он сольётся с десятками и сотнями людей на ремонте дороги, и тогда уж невозможно будет отличить среди них какого-то Генку Волкова. Пока же следует подождать и от нечего делать поваляться на нарах.
Генка был на постоялом дворе и валялся на нарах и в тот день, когда за дверью вдруг послышались громкие голоса, чей-то смех, и в избу вошёл, чуть прихрамывая, среднего роста, широкий в плечах мужчина с котомкой в руках. Одет он был в овчинный полушубок, на голове у него была мохнатая папаха из козла. На ногах – ичиги, мягкие, с высокими голенищами; под коленками голенища перетянуты были оборками – ремёнными подвязками. На концах ремешков поблёскивали расплющенные головки пуль.
– Паря, кто тут есть? – весёлым голосом спросил вошедший и бросил на нары свою котомку.
Был тот час, когда изба обыкновенно пустовала – постояльцы разбредались по городу. Генка сел на нарах и встретился глазами с незнакомцем, затем быстрым взглядом окинул его. А тот смотрел на Генку прямо и открыто. «Что за человек?» – думал Генка. По одежде перед ним был типичный забайкалец. Волков успел немного узнать забайкальцев, их говор, их неизменное «паря» в смысле обращения – парень, товарищ – уже не вызывало его смеха. Но всё же он иногда попадал впросак. Совсем недавно, когда он подметал дорожки, рабочие, собравшиеся на дворе пилить дрова, крикнули ему: «Эй, паря, тащи-ка червяк!»
Генка стал оглядываться. «Какой червяк? Где?»
Над ним стали смеяться. Откуда ему было знать, что «червяком» забайкальцы зовут обыкновенную двуручную пилу!
Поэтому теперь к обычной его настороженности примешивалось ещё и опасение: не сыграют ли с ним ещё какой-нибудь шутки?
Генка продолжал разглядывать нового постояльца. На мужика этот человек не был похож. У мужиков – мешки, а у этого – котомка. Не было, видно, у него ни коня, ни телеги – не таскался он со сбруей. По всему выходило, что постоялец был необычный. Генка насторожился ещё больше.
– Я спрашиваю, кто тут есть, а ты молчишь! – заговорил тот оживлённо. – Или, может, ты немой? Тебя как зовут? Генка? Ну, здорово, паря Генка. Ты чего тут делаешь? Работу ищешь? Это на нарах-то? Ловко! – Мужчина засмеялся.
«Чудак», – определил Генка. Новый постоялец продолжал его расспрашивать. Выяснилось, что цель у них одна: новый постоялец тоже рассчитывает устроиться на ремонт дороги. Попили чайку для первого знакомства.
Потом вместе пошли на биржу труда. И вот тут Генка сильно испугался. Возвращались они с биржи через центральную площадь города. Вдруг спутник Генки остановился и, сказав: «Зайдём сюда», – повернул к большому каменному зданию, где, судя по вывеске, помещался облисполком. Генке показалось, что его хотят отвести в милицию. Он сделал было движение броситься в сторону, но спутник его с таким открытым видом шёл впереди, что Генка решил остаться и посмотреть, куда тот отправится и чем всё это кончится. Генка пошёл следом.
Войдя в здание, они поднялись на второй этаж и оказались в комнате с мягкими диванами, на которых тихо, скучая, или перешёптываясь, сидели посетители. Это была приёмная председателя облисполкома. Генка остался у двери, а забайкалец – в ичигах, в полушубке и в своей лохматой папахе из козла – спокойно уселся на свободный стул. В это время дверь в кабинет председателя открылась, и в приёмную вошёл помощник председателя – строгий молодой человек в полувоенном костюме. Он объявил, что председателя облисполкома Полетаева сегодня не будет – срочно выехал в район. Посетители стали расходиться. Приёмная быстро опустела. Поднялся со стула и забайкалец.
– Значит, не будет Ивана Иваныча? – спросил он. – Паря, жалко… Ну что же, – он загадочно и даже сообщнически посмотрел на молодого человека: дескать, мы с вами понимаем, разных дел у председателя облисполкома много… Помощник председателя улыбнулся.
– Придётся вам в другой раз зайти, – мягко сказал он.
– Паря, жалко, – повторил забайкалец. – Не довелось повидаться. Ну ладно. – Он поднял на помощника ясные, смелые свои глаза. – Ты скажи Ивану Иванычу. Скажи: мол, был товарищ Лопатин… Дёмша. Он знает.
– Может, что передать надо? – спросил помощник.
– А чего ж передать? – пожал плечами забайкалец. – Ничего… Я просто так зашёл. Ить мы с им, с Иваном-то Иванычем вместе партизанили… Ну, прощай, – оборвал он себя. – Покуда. Так не забудь передать-то: Лопатин, мол, был, Демьян… А так, конечно, Дёмшей меня звали. Да он помнит… А в другой раз… кто ж его знает, как доведётся быть…
С этими словами, подняв руку к папахе и тут же опустив её, загадочный спутник Генки с достоинством оставил приёмную председателя облисполкома.
Всё время, пока шла эта беседа, Генка стоял у дверей.
Когда Лопатин и Волков вышли на улицу, Генка смотрел на забайкальца уже другими глазами. Значит, не такой уж он чудак, если с большим начальником знаком! А Лопатин был по-прежнему ровен, весел, немного насмешлив, хотя явно был очень доволен, как его почтительно принял помощник Ивана Ивановича и ему были приятны взгляды почтительного удивления, которые на него бросал Генка.
Так они вернулись на постоялый двор. Забайкальца здесь ждали. Едва он переступил порог избы, как навстречу ему от стола поднялся молодой длинноногий парень с круглым юношеским лицом и серыми спокойными глазами. Увидев его, Лопатин широко раскинул руки.
– Серёжка! Да ты откуда взялся? – закричал он и бросился обнимать парня. – Кто же тебе сказал, что я тут? – спрашивал он, повёртывая во все стороны юношу, разглядывая его.
– Да уж тебя многие узнали, – счастливым голосом отвечал тот.
– Ишь ты, брат, везде знают Дёмшу! – с горделивыми нотками проговорил Лопатин. – Ну ладно, садись. Это, Генка, – указал он на Волкова, – лишённый счастья кулаками… Знакомься! А это, паря, Серёжка Широков, мы с ним из одной деревни.
Генка пожал юноше руку и отошёл. Лопатин разговаривал с Широковым, а Генка опять лежал на нарах. Оттуда он смотрел на своих новых знакомых, прислушиваясь к тому, о чём они говорили, пока Лопатин не позвал его ужинать.
XII
Лопатин развязывал свою котомку, доставал хлеб, масло. Он давно сбросил полушубок, папаху и был сейчас в чёрной сатиновой рубахе, подпоясанной ремнём; по вороту рубахи множество мелких пуговиц, на груди она морщится сборками. Демьян погладил короткой сильной рукой свою круглую голову с русыми, стриженными под машинку волосами.
– Ну-ка, ребятишки, давайте чаи гонять, – сказал он. – Генка, слезай.
На столе стояли два чайника с кипятком, от них шёл густой пар. Горела керосиновая лампа. Вокруг стола сидели постояльцы. Лопатин налил кипяток в кружки, сел сам, показал, куда садиться Широкову и Генке.
Генка слез с нар. Сейчас его спросят, откуда он приехал, кто такой. Придётся опять рассказывать про себя. И его действительно спросили, и он опять рассказывал свою краткую повесть. Круглолицый парень Сергей Широков смотрел на Генку, чем-то смущая и раздражая его. Лопатин же поощрительно кивал головой.
– Паря, форменная жулябия эти кулаки, – сказал забайкалец, выслушав Генку. – Ить это подумать надо – родного брата не пожалеть, выгнать!
Речь шла о Платоне Волкове и о его коварстве по отношению к брату. Рассказ каждый раз волновал Лопатина, сочувственно смотрели на Генку и другие слушатели. А Сергей Широков вытащил из кармана маленькую книжечку и что-то записал в неё.
– Он в редакции работает, – сказал о Широкове Лопатин с уважением. – Вот ты, Серёжка, запиши-ка лучше, что я расскажу. Есть у нас в деревне один богатеющий мужичок… – обратился Демьян уже ко всем. – Кто этого мужика не знает – подумает, что отец родной. А фактически сказать – он настоящий контра и больше ничего! Да, был со мной такой случай, Серёжке он известный. Пришёл я с войны…
Забайкалец приготовился, как видно, к долгому рассказу. Постояльцы уже попили чаю. Кроме Лопатина, Генки и Широкова, тут были бородатый мужик мрачного вида, два молодых мужика, подросток, какая-то деревенская старуха, ещё два-три постояльца из тех неопределённых людей, которые ничем не запоминаются. Старуха после чая перекрестилась в угол и тихо убралась ка нары. Мужчины остались за столом.
–.. Прихожу я, значит, с войны, – продолжал Лопатин, – а дома у меня нет никого. Один, как перст, остался. Мать померла. Эх ты, думаю, Дёмша, плохо твоё дело, паря! Ну, всё же не унываю. Хожу фертом, хвост дудкой. На девок поглядываю. Случается, которую прижму… Так прошло с месяц время. Когда, смотрю, мужик один богатенький стал до того ко мне ласковый, что просто беда. Увидит, сразу за руку здоровается, навеличивает: «Демьян Иваныч, Демьян Иваныч…» Чуть не целоваться лезет. Что это он? – думаю. – Как раньше с попом или со станичным писарем! – Мужественное лицо забайкальца осветила насмешливая улыбка. – Я хотя и сам человек известный, у Никифора Шароглазова в ординарцах был… Небось все знают товарища Шароглазова? – спросил Демьян и, не дождавшись ответа, продолжал. – Товарищ Шароглазов Никифор Семеныч грозный был человек. Его белые ужас как боялись! Сам Никифор Семеныч природный забайкальский казак. Из Ундинской, паря, станицы. По речке Унде много Шароглазовых. Но это я так, к слову, – поправился Лопатин. – Не могу, как зачну про войну, Никифора Семеныча не помянуть. Не могу и не могу! Бывало говорит он мне: «Ну что, Дёмша, как мыслишь – будет в скорых годах мировая революция?» – «Да как же, говорю, ей не быть, Никифор Семеныч, когда за нас по всей земле вся чистая пролетария!» – «Молодец, говорит, Дёмша!» Но соображенья тогда у меня было ещё мало. К примеру, мне говорят «мировая буржуазия», а я никак не пойму. Какая она эта самая империализма? Пролетарию я знаю, видал. Сам, паря, в молодых годах лямку тянул, батрачил у кулаков, досталось! А вот буржуев-капиталистов видать не приходилось. Помню, политрук даёт мне картину посмотреть. Там пузатый капиталист нарисован. Мешки возле него с деньгами. Спрашиваю политрука: «Где эта стерва живёт? Ей бы, говорю, в пузо-то штыком – и вся недолга!» Смеётся. «Таких, говорит, в точности людей нету». Опять я ничего не пойму! И не понял бы, может, до сей поры, да спасибо Никифору Семенычу. «Эх, ты, говорит, Дёмша, не знаешь, что такое мировая буржуазия или, сказать, империализм! Кулаков знаешь?» – «Ну, знаю». – «Так это же кулаки, только в миллион раз больше! Имей, говорит, в виду, Дёмша, мы тут с тобой кровь проливаем, а которые мужики дома сидят, богатство наживают, пользуются, новыми кулаками хотят быть!» Умнеющий был человек Никифор Семеныч! А пришлось мне с ним проститься. Ранили меня, угостили свинцом белые казачки, не дай бог им здоровья, я и скапутился. Ногу подшибли, сволочи! В лазарет лёг. Мало дело поправился, а тут всему конец: валяй, Дёмша, домой! Демобилизовался. В Чите, помню, разыскал Никифора Семеныча. Увидал он меня, аж заплакал. «Вот, говорит, паря Дёмша, отвоевались мы с тобой! Была бы ещё где революция, мы бы там были, теперь шабаш, придётся маленько подождать. Ты же, говорит, смотри, меня помни! Чуть что – на коня и ко мне, я тебя завсегда возьму. Хотя, говорит, тебя и подбили станичники, да я на это не посмотрю. На коне ты орёл!» С тем со мной и простился. Никифор-то Семеныч потом ещё на Дальнем Востоке воевал, а я уж дома на печке, – Демьян усмехнулся. – Тут-то и вышел со мной этот случай, – вернулся он к началу рассказа. – Крутится и крутится возле меня богатенький, про которого я раньше-то сказывал. Да ты его должен знать, – обратился Лопатин к сидевшему за столом бородатому мужику с густыми нависшими бровями.
– Кто это? – поднял лохматые брови мужик.
– А Токмаков Данил. Знаешь его?
– Это Данилу-то Токмакова? – переспросил мужик.
– Его и есть. Вот этот Данила разок говорит мне: «Демьян Иваныч, в гости тебя приглашаю, милости просим». Отказываться, паря, анбиция не позволяет. Пошёл. У Данилы, конечно, всё честь честью. Водка стоит. Сам Данила сразу ко мне: «Давно, говорит, желательно было мне тебя уважить, потому как ты у нас заслуженный партизан». Думаю себе: ладно. Сели мы за стол. Сидим, закусываем. Старуха Данилина тут же тамашится. А потом, брат ты мой, дверь из горницы отворилась и вышла девка. «Ну вот, думаю, давно не видались, встретились». Девка – нарядная, краля кралей – поклонилась мне, губки бантиком завязала и села. Села и сидит. Мы с Данилой пьём-закусываем. А девка нет да и взглянет на меня. Краснеет. «Э-э, думаю, это дело неладно». Да и Данила ко мне и с того и с другого боку начинает подъезжать. А я сижу да водку пью. Тут девка встаёт, выйти хочет. А мать на неё: «Не смей!» Девка опять на лавку села. Жалко мне её стало: чего, бедную, мучают? Я и говорю: «Отпустите вы её, говорю, пускай идёт спать, а мы тут уж как-нибудь одни потолкуем». Вот Данила сейчас же на девку глазами – дескать, давай уходи. Вышла она. А тем часом и я поднялся. Данила со старухой ко мне, уговаривают: посиди да посиди. «Нет, говорю, благодарю, много довольны. Вы теперь к нам». Ну, братцы, посмотрели бы вы, как старуха на меня воззрилась. Я думал, она меня съест! А Данила – тот хитрый, виду не подаёт…
Разнообразные движения отражались на лицах слушателей во время этого рассказа. С юношеской восторженностью смотрел на Лопатина Широков. Генка Волков тоже испытывал удовольствие, оттого что ясно всё себе представлял, как будто речь шла о Платоне и его наказанной хитрости. Молодые мужики слушали Демьяна, знающе усмехаясь. А бородатый мужик давно уже выражал неодобрение: он хмурился и отвёртывался.