Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
– А мы будем потихоньку говорить, – продолжала возражать одна из девушек. – Они не услышат.
Они – это были парни, собравшиеся на другой стороне лужка и толпившиеся там кучкой. Глаша оглянулась. Среди парней был и Мишка Парфёнов. Через плечо у Мишки висела гармонь.
– Как волки нас сторожат, – вполголоса сказала Глаше подошедшая к ней девушка и толкнула её локтем.
Глаша громко засмеялась – так громко, чтобы слышал Мишка.
– Айда, айда! – ещё строже повторил Петя.
Девушки вздохнули и пошли в школу. Там живо сдвинули парты и расселись в тесный кружок. Начинались уже сумерки. Парни подкрадывались и в шутку обнимали девчат. Иные взвизгивали.
– Тише, – сказал Петя, – серьёзней!
Принесли лампу. Сразу после обязательных выборов председателя и секретаря собрания началась читка "директив вышестоящих организаций", как называл это Петя.
– "Поднять роль комсомольских организаций в борьбе за окончательное завершение коллективизации сельского хозяйства…" – читал Петя.
Затем прервал чтение и начал объяснять.
– В части коллективизации мы имеем достижения, – говорил Петя. – Комсомольская ячейка вела борьбу с кулачеством, комсомольцы ходили искать хлеб у кулаков, агитировали бедняков и середняков вступать в колхоз…
Петя приводил всем известные факты. Он употреблял такие выражения, как "в части", "постольку-поскольку", "порядочек", не потому, что без них не мог обойтись, а потому, что был ещё очень молод и подражал Григорию Сапожкову, Гаранину, но больше всех, конечно, секретарю Кочкинского райкома комсомола, молодому задиристому парню, который казался Пете образцом комсомольской боевитости.
Крутихинской учительнице с большим трудом удалось привлечь девушек. Они боялись, что парни их не пустят в комсомол. У каждой девушки был "свой" парень, который имел над нею власть – просто в силу того, что был её "ухажёром". Издавна в деревне парни – каждый в отдельности и все вместе – как бы оберегали своих девушек от покушений со стороны. За "ухажёрок" разыгрывались иногда настоящие кулачные бои. Бывало и так, что молодые люди из двух соседних деревень таились и скрывали свою любовь, потому что боялись, как бы парня из другой деревни не изувечили местные "за свою девку".
Петя знал это, и однажды на собрании он потребовал от вступивших в комсомол девушек, чтобы они со своими парнями "вели индивидуальную работу".
– Вот, Глашка, – говорит Петя, – ты дружишь с Мишкой Парфёновым. Отец у Мишки – подкулачник, из деревни убежал, а он парень ничего. В комсомол мы его не примем, а в колхоз его надо агитировать.
– А если я не буду? – вскинула красивую голову Глаша.
– Ну, тогда ты недостойна комсомола.
– Очень я нуждаюсь в вашем комсомоле! – сказала Глаша и пошла к выходу.
– Глаша, вернись! – окликнула её учительница.
С самолюбивой девушкой было трудно сладить. Глядя на неё, могли оставить ячейку и другие девчата. Между Петей Мотыльковым и учительницей произошло бурное объяснение. Сейчас Глаша сидела впереди всех.
– Убери руку, ну! – крикнула она кому-то из парней.
– Предупреждаю! – сказал Петя. Сзади засмеялись.
А за стенами школы, на лужке, разливалась гармонь.
Там с парнями сидел на сваленных чуть в стороне брёвнах Мишка. "Чего в самом-то деле они так долго там?" – думал он, глядя на одно из окон школы, где светился огонь и видны были склонённые над столом фигуры. Раньше бы парень не стал так долго ждать свою девушку, а пошёл бы и вызвал её или пустился бы в драку с тем, кто смеет её задерживать. А сейчас нельзя… Комсомольская ячейка – это тебе не простое собрание парней и девок. Да и девкой теперь иную не назовёшь – обидится: "Что я тебе за девка? Зови девушкой. А вон в городе нас зовут девчатами". Вместо того чтобы налететь петухом на парней из-за девки, сиди и жди терпеливо, когда кончится собрание…
Мишка растянул гармонь и запел, длинно растягивал слова:
Тоо-о-пи-тся, топится в огороде ба-а-аня,
Же-ени-т-ся, женится мой милёнок Ва-а-ня…
Потом вдруг вскочил с брёвен и прошёлся бурно, с неистовым приплясом и громкой скороговоркой:
Не топись, не топись в огороде баня,
Не женись, не женись, мой милёнок Ваня…
Опять сел на брёвна, и снова:
То-о-пится, то-о-пится в огороде ба-а-аня-а…
– Мишка, чёрт! Всю душу вымотает. Пошли к ним! Поторопим, пусть собрание скорее кончают.
Шумная ватага парней двинулась к школе. А там, на собрании, все сидели смирно, пока не послышался в коридоре топот ног.
– Парни пришли! – встрепенулись девушки.
– Закрывай собрание!
– Товарищи, у нас ещё один вопрос, но мы его отложим, – поспешно сказал Петя.
Но этого можно было бы и не говорить. Двери открылись, в них просунулось сразу несколько голов.
– К вам нельзя? Можно? – спросил чей-то озорной голос.
– Да заходи, чего там!
– Эй, Глашка! – выкрикнули от двери. – Мишка не дождал тебя, домой ушёл!
– Нужен он мне, твой Мишка! – ответила девушка и громко засмеялась.
– Может, я за Мишку сойду, – подлетел к ней один паренёк, но она тихо сказала ему:
– Отстань, – и пошла к двери.
На улице ещё немного пошумели, потом разбрелись по парам.
– Чего уж вы это так долго? – сказал Мишка.
– Важные вопросы были! – со значением ответила Глаша.
– Скажи, если не секрет.
Но Глаша отрицательно покачала головой. Как ему сказать, что ей поручено агитировать его в колхоз?
Они уселись на берегу речки Крутихи. Рядом шумела мельница. Мишка постлал на траву тужурку. Сидеть на ней можно было до рассвета.
Глаша шептала парню:
– Когда же отец-то твой приедет? Может, он сбежал от колхоза и вовсе не приедет? Ведь колхозы-то навсегда.
– А я чего, тебе не глянусь без отца? Али я не хозяин?
Целую весну и всё лето он не выпрягался из тяжёлого крестьянского ярма, работал за двоих и со всеми делами управлялся один без отца. Это наполняло его чувством независимости и досадой на Тереху.
– Хозяин ты, пока нет отца; а вот явится – к ты носом в угол!
– Ну да… это ещё посмотрим! – рассердился Мишка.
Всё-то его попрекают отцом. А вот он возьмёт да и женится, не спросясь, на Глаше, да уедет учиться на тракториста. Тогда что?
Эта мысль леденит каким-то захватывающим страхом его душу.
– Ты на меня надейся, – говорит он, – чего бы там ни было – я твой, а ты моя… И если кто… Ты знаешь, я трактор за колесо чуть не остановил!
И он крепко сжимает её плечи, слегка лишь показывая свою силу.
– А в колхоз пойдёшь за мной, если тебя из дому выгонят? – коварно заглядывает в глаза Глаша.
– Это вроде как в дом войти? Что я, сирота, что ли, бездомная? – смеётся Мишка. – Нет уж, это я тебя вот возьму и унесу куда захочу!.
Как быстро проходит летняя ночь… С рассветом приходится расходиться в разные стороны. И не им одним. Вон, вон, куда ни глянешь – всё прощаются парочки… Э-э, да вон и Мотыльков! С кем это он?.
XX
Хотя Егор писал, чтобы Аннушка сено нынче не косила, а купила его на посланные им деньги, она всё же рассудила по-своему. Он жалеет, понимает, что достаточно ей и без того забот. А она думает: ещё худшая забота будет, если зима подойдёт, а лошадей и корову с тёлкой нечем будет кормить… Сено могут продавать или не продавать на кочкинском базаре – это ещё неизвестно: трава нынче плохая. Да и платить надо за сено. А если она своё накосит, будет лучше. Егор писал, чтобы продать Холзаного, но ей хотелось его сохранить.
С этими мыслями Аннушка пришла к Тимофею Селезнёву просить сенокосный надел.
– Ладно, дадим тебе надел, – сказал Тимофей. – А выкосишь?
– Выкошу… Чего бы я тогда стала просить?
– Ну, смотри, – предупредил Тимофей. – Нынче, сама знаешь, приходится каждым лужком дорожить…
Вместе со всеми Аннушка и Васька выехали на покос. Провожала их из дому Елена.
С весны Елена жила как бы двумя домами. Она успевала и у себя всё сделать так, что Григорий не был на неё в досаде, и оставалась за хозяйку в избе Веретенниковых, когда Аннушка и Васька уезжали на поле. Когда обиженная на Григория Аннушка даже её, Елену, встречала, как чужую, Елена решила про себя: "Ну, что же, если ты не хочешь, чтобы я к тебе ходила, я и не пойду больше". Но в ней было слишком сильно родственное чувство. Ей до боли сердечной хотелось иногда взглянуть на детей Егора, и в особенности на Ваську, который сильно напоминал отца, когда Егорка был маленьким, а Елена была его нянькой.
После ареста Никулы Третьякова, когда стало ясно, что Егор Генку не укрывал и хлеб у Платона не прятал, Елена захотела исправить несправедливое отношение Григория к Егору.
– Я вот хожу к ним, дою корову, помогаю. А ты чем помог? – говорила она мужу. – Письмо хоть пошли. Так, мол, и так, Егорша, ошибался я в тебе… винюсь.
Но у Григория рука бы не поднялась на такое письмо.
– Во многом сам виноват! Пусть его жизнь обломает… А то явится козырем, – сердился он.
Но помогать семейству Егора велел. Вскоре Аннушка стала замечать, что и все соседи вокруг к ней словно бы переменились. Что было это влияние Григория – она не подумала. Просто сама стала добрее к людям. Ласковей к Елене, находя в ней всё больше родства. А Елена в свою очередь нашла в характере Аннушки такие черты, которых раньше как будто не замечала. Оказалось, что Анна и не гордячка совсем, а человек очень сдержанный в проявлении своих чувств перед другими. Лишь сейчас, в трудное для одной из них время, они впервые за много лет по-настоящему узнали друг друга.
С Зойкой на руках Елена стояла на крыльце и, улыбаясь, смотрела, как Аннушка и Васька выезжали со двора. В телегу была запряжена пара – Гнедой и Чалая; Холзаный шёл на поводу за телегой. Аннушка рассудила взять на покос всех лошадей, чтобы они там кормились.
– Косить вам не перекосить! Возить не перевозить!
До покоса далеко, почти десять километров. Пока Аннушка и Васька едут туда, солнце поднимается всё выше, потом начинает скатываться вниз. Тени на дороге, бывшие очень короткими, делаются длиннее и падают уже не вперёд, как в полдень, а вбок, в сторону… Васька не впервые едет на покос, но ему интересно, где придётся быть на этот раз. Сидя на телеге и крепко держа в руках вожжи, Васька спрашивает мать, в каком месте им дали покос.
– В Кривой падушке, – говорит Аннушка. Она сидит в телеге в белом платке, повязанном по самые глаза.
Кривая падушка Ваське знакома. Он солидно кивает матери.
"Падушка" – значит падь, долина среди сопок или холмов – обычно бывает местом сенокоса. Кривая падушка подходила к самому Скворцовскому заказнику. Трава там росла густая, по сенокос считался неудобным: высокие кочки поросли осокой, между кочками в дождливое лето стоит ржавая вода. Но в этом году не одной Аннушке досталось тут косить.
В первый день, взглянув на волнистую траву, тёмной полосой уходящую к лесу, Аннушка подумала, что ей дали плохой надел. "В Кривой-то падушке раньше всё вдовы косили, – горько думала она. – Наверно, и меня за вдову посчитали". Аннушка оглянулась. Они только что приехали. Телега стояла на небольшом пригорке в устье пади. Дальше, в сторону от леса, начиналась холмистая степь, поросшая ковылём. Васька распрягал лошадей.
– Сынок, ты спутай их, – крикнула ему Аннушка.
Спутанные лошади, едва парнишка отошёл от них, сразу поскакали с пригорка, где трава была низкая и жёсткая, в падь, к высокому и сочному разнотравью.
– Куда, куда? – закричал Васька, заворачивая лошадей в степь и боясь, чтобы они не потравили чужих покосов. За Васькой побежал Шарик, заливисто лая на лошадей.
Аннушка взяла с телеги топор и отправилась в лес.
Вернулась она довольная. Падь оказалась не мокрой, как Аннушка предполагала, а сухой, потому что лето стояло бездождливое, знойное. Значит, её не обидели. Аннушка принесла на себе из лесу две срубленные берёзки. А когда она во второй раз сходила, то к двум берёзкам прибавились ещё две. Аннушка принялась строить балаган. Из заострённых и вбитых в землю палок, берёзовых веток, куска брезента и травы она устроила подобие шалаша, куда с телеги были перенесены все пожитки: мешок с провизией, баклага с водой, обёрнутые тряпицами литовки, отбойный припас – молоток, бабка, оселки…
Аннушка думала, что ночует здесь с сыном одна. Но уже перед закатом солнца она увидела, что в Кривую падушку начинают съезжаться косцы. Кто-то проехал по дальней дороге в вершину пади – Аннушка не разобрала. Справа от неё стал балаганом Ефим Полозков. Проезжая мимо, Ефим громко крикнул:
– Здравствуй, Анна!
Анна сняла платок и помахала им. "Как хорошо, что Ефим-то тут", – подумала она. Её неудовольствие, что ей дали покос в Кривой падушке, окончательно рассеялось. По левую сторону от Аннушки оказался надел Анисима Снизу.
Анисим и Ефим вечером пришли к Аннушке договариваться о межах. Мужики стояли перед балаганчиком. Горел костёр, на таганке варился чай. Васька суетился у огня, подкладывая в костёр притащенный из лесу сухой хворост. Аннушка вылезла из балаганчика, встала, оправила платок на голове, платье.
– А мы к тебе, – густым басовитым голосом заговорил Ефим. – Зачин покосу-то с утра пораньше будем делать, так вешки надо бы поставить…
– Ставьте, – улыбаясь, сказала Аннушка.
– Нам-то это и не больно нужно. Мы с двух сторон тебя обкосим, он и обозначится, надел-то твой.
– Поди, уж не обидите меня, – усмехнулась Аннушка.
– Что ты, соседка! – воскликнул Ефим.
Мужики ушли. Аннушка и Васька легли спать в балаганчике. Сын заснул сразу, а матери долго не спалось. Все мужики приехали вместе с бабами… А вот она одна. И вспомнились ей прежние сенокосы… Как выезжали вместе с Егором. Он косил, она готовила балаган. Потом ворошила сено, копнила. И как хорошо было спать в обнимку в душистом свежем сене. Неясные шорохи и шум, доносившиеся сюда с пади, фырканье лошадей, привязанных у телеги, настойчивый крик какой-то пташки: "П-и-ить… пора! Пи-и-ть… пера!" – всё это не давало заснуть.
– Мама, это кто кричит? – спросил Васька, проснувшись.
– Это перепёлка, сынок, – ответила Аннушка.
Она с трудом вылезла из балаганчика, с головной болью. Занималась заря. Ефим и Анисим уже косили.
– Залежались мы с тобой, сынок, – сказала Аннушка Ваське. – Обувайся живее да беги к родничку по воду, а я разведу огонь…
После чая Аннушка достала литовки, размотала тряпицу. Литовок было две – маленькая и большая. Ещё в прошлом году маленькой литовкой косила сама Аннушка, а большой Егор. Сейчас большую она взяла себе, а маленькую отдала сыну. Косы были хорошо отбиты ещё накануне. Они взяли их на плечи и пошли на свой надел. Аннушка пошла первый прокос. Не легка была мужичья коса, густа трава, но всё же ложилась, срезанная отточенной сталью. За Аннушкой старался успеть Васька. Отец прошлым летом научил его косить, и Ваське хотелось теперь доказать матери, что косит он не хуже её. Однако силёнки у него было ещё мало, он сердился, нечисто срезал траву и быстро уставал. Заметив это, Аннушка говорила:
– Отдохни, сынок… Вон смотри-ка, Гнедко опять куда-то поскакал. И Чалая за ним…
Васька бросал на прокосе литовку и бежал к лошадям…
Так шёл день за днём. Анисим Шестаков и Ефим Полозков быстро скосили свой надел и работали сейчас на колхозном покосе. Чуть дальше Кривой падушки – в Долгой пади – были обширные сенокосные угодья колхоза. Туда привезли две сенокосилки. Слушая, как они весело стрекотали от зари до зари, Аннушка снова думала, что и она со своим Егором могла бы быть там. А пока она одинока… Трудно быть одинокой. Вокруг никого нет, только сын, но он ещё мал… Аннушка вздыхала и вновь бралась за косу…
Дни стояли знойные, кошенина быстро высохла. Аннушка и Васька сгребали её в валки и из валков делали копны. К концу июля у Аннушки было наставлено много копён. Но спина и руки у неё одеревенели. Губы потрескались. Кожа на лице шелушилась. И стала похожа она вдруг не на молодушку, а на высохшую старуху.
В этот день они встали ещё до зари. Васька возил на Гнедке к зароду копны, Аннушка вилами смётывала их в зарод. Васька не мог поддеть под копну длинную палку – копновозку, Аннушке приходилось ему помогать. Но всё бы ничего, а только метать на стог тяжёлые навильники сена было для Аннушки настоящим мученьем. Она кидала снизу наверх сено с мужской ухваткой, но силы-то у неё были не мужские. Часто навильник сваливался ей на голову. Сенная труха забивала нос, рот… Аннушка отплёвывалась, слёзы текли у неё из глаз…
Тут на помощь ей, как и весной, на посеве, пришёл Ефим Полозков. Он видел, что Аннушке не под силу станет завершить зарод. Бросив метать свой стог, Ефим явился к зароду Аннушки с вилами-тройчатками и раз за разом перекидал наверх всё сено, что успел навозить Васька. Аннушка стояла наверху и принимала от Ефима сено граблями, укладывала его. Последние копны Ефим сам укладывал. Для этого он сменил на зароду Аннушку, которая подавала ему наверх лёгкие навильники.
Завершив зарод, Ефим сходил в лес, вырубил шесть берёзок и, связав их вершинками попарно, перебросил через зарод. Аннушка очёсывала граблями крутые бока стога. Чувство благодарности к доброму человеку поднялось в её душе. Она бросилась было помогать Ефиму, зарод которого был ещё не завершён, но Ефим сказал:
– Не надо. Мы с Федосьей управимся.
И почему-то упоминанье о Федосье больно кольнуло её сердце. Этим Ефим словно отстранял её… Аннушку.
– Ну, спасибо, Ефим Архипович. – Она впервые назвала соседа по имени-отчеству – для того, чтоб отдалиться.
Так же, в тяжком труде, прошло и жнитво, и хороший урожай не принёс ей радости.
Аннушка так надорвалась на возке снопов, что не смогла намолотить хоть немного пшеницы, чтобы смолоть и из свежего урожая испечь осенний каравай.
Так уж полагалось испокон веков… Из старой муки печь, когда новый хлеб поспел, – плохая была примета.
Аннушка вышла из дому попросить взаймы новой мучки, чтоб исполнить обычай. И тут внимание её привлекло одно событие на улице.
Посреди села ехало несколько подвод с хлебом, украшенных венками. На передней высоко на тугих мешках сидела Домна Алексеева с таким счастливым лицом, какого Аннушка у себя и в зеркало не видала, когда собиралась на праздник. Весело бежали вокруг её многочисленные ребятишки.
– И всё это нам! Всё нам! Смотри-ка, тётка Анна!
И тут Аннушка поняла: это везут Домне хлеб, выданный в колхозе… Целые воза… Бывшей батрачке, нищей… А вот она – "самостоятельная хозяйка" – идёт на каравай взаймы просить!
Залившись слезами, Аннушка вернулась в избу.
XXI
– Без хозяина дом сирота. Ох, грехи, грехи! – шептала про себя Агафья.
Замечала она, что нехорошо у Веретенниковых. Из последних сил бьётся Аннушка.
Её-то дело лучше – сын большой, да такой вымахал, что один в два мужика! Всё вспахал, всё посеял и хлеб во-время убрал. Правда, и она спины не разгибала, как подошла пора жать да вязать. Ну, зато хлебушка не меньше, чем при самом Терехе…
И скотина во дворе сыта. А томские кони так и лоснятся, так и играют…
Да вот с парнем-то беда…
То, что подолгу загуливался он на улице, не давая людям спать своей надрывистой гармошкой, не очень волновало Агафью. И даже его открытая гульба с Глашкой не казалась такой уж страшной. Мало ли бывало и так, что гуляет-гуляет парень с девкой, целуется-милуется, а женится на другой.
А вот беда – стал парень задумываться. Да и заговариваться. Ни с того ни с сего вдруг такое скажет, что и не поймёшь, к чему?
– Мам? – позовёт вдруг среди ночи. – Слышь-ка вот, трактор-то когда работает, он бензин жрёт, а когда стоит, значит, есть-пить не просит. Не то что кони: жуют, жуют всю ночь… не напасёшься!
Или в другой раз за обедом… Ложку положит.
– А я, мам, сообразительный к машинам. У меня к ним понятие есть. Кабы я был комсомол – меня бы, ей-богу, на курсы послали!
– А дом-то, дом-то, Мишенька! А хозяйство? – вскинется Агафья.
– Хозяйство? А пущай отец хозяйствует. Что я ему, батрак?
Это своему-то родному отцу – батрак! Вот ведь чего скажет.
До того договорился, что однажды и заявил: приведёт, мол, домой жену… Агафья руками всплеснула.
– Да ты сдурел, что ли! – заругалась она. – Как же приведёшь жену – без сватовства, без свадьбы, без отцовского благословенья? Да сколь стоит свет, этакого не было. У нехристей и то, сказывают, обычай есть… Да какая же бесстыжая на это пойдёт?
– Не бесстыжая, а комсомолка, – обидчиво нахмурился Мишка.
– Опомнись, парень. Не вытворяй чего не следует. Смотри, небось и без отца на тебя управа найдётся. Да и на неё тоже!
Агафья не спрашивала, какую невесту собирается приводить сын, она знала: Глашу. Противоречивые чувства раздирали её. Агафья полностью была посвящена в деловую сторону вопроса с кочкинским зажиточным мужиком, но, как мать, желала сыну добра. С одной стороны, она хотела, чтобы сыну было лучше жить, а для этого, по её мнению, следовало породниться с зажиточной или богатой семьёй. С другой стороны, Агафья по-женски понимала и сына, его любовь к девушке – не к той, которую ему назначили в жёны родители, а к той, которая была мила сердцу.
"Что ж теперь будет? Не придётся ли отдавать обратно коней? Были бы они кой-какие, а то ведь томские! Нет, парня надо от этого уберечь. А то приедет "сам", выйдет большой грех… Ведь, главное, что он наказывал: "Береги коней". Беречь-то он их бережёт, больше того, любит и холит… А вот зачем своевольничает? Ну-ка впрямь, не спросясь отца, женится? Сын неуступчив, а отец грозен. Что у них получится, когда Тереха вернётся домой? Шутить он не любит…
Прежде с непокорными детьми поступали круто. Родители обычно жаловались на строптивых сыновей "миру", а "мир" уж приговаривал ослушника к наказанию. Нравы были суровые. Случалось, что непокорному сыну давали на сходе розог – принародно.
"Никак это Евсташке, отцу Николая Парфёнова, розог-то давали?" – вспоминала Агафья. А всё покойный свёкор её – дед Иван. Он и на Тереху жаловался сходу, когда тот, поднявшись на ноги и забрав силу, взбунтовался, требовал, чтобы отец его отделил. До того дошло – схватил отца за бороду! Дед Иван вышел на сход с жалобой. Сход присудил, чтобы Тереха за ослушание провёз отца своего от сборной избы до дому на себе. Делать нечего, пришлось тогда Терехе покорно принять родителя на свои плечи. И отделился он от братьев только после смерти деда Ивана…
"Вот как было". И мечтала: "Вот бы так Мишку припугнуть".
Прежде разная на таких-то управа бывала. Приходила какая-нибудь старуха, вроде неё, к родне, где были взрослые мужики, "кланялась в ножки", просила: "Сделайте милость, поучите моего неслуха, совсем, безотцовщина, от рук отбился". Брали мужики в руки ремённые вожжи и крепко учили. Вот то была родня. А нынче что за родственники. Тот же Николай Парфёнов. Он не только на путь истинный не наставит, чего доброго совсем с пути собьёт зелёного, молодого Мишку.
Долго думала Агафья и решила пойти в сельсовет за управой на непокорного сына.
Застав Тимофея Селезнёва, Агафья прямо приступила к делу:
– Парень у меня от рук отбился. Никакого сладу с ним нету. Прошу внушение сделать.
– Чем же он провинился? – удивился Селезнёв. – Миша у вас парень смирный, работящий.
– Смирный-то смирный, да ведь чего сообразил – жениться вздумал!
– Жениться? Дело сурьезное, – скрывая улыбку, ответил Селезнёв. – Нет у нас закона, запрещающего парням жениться. Года подошли – женись, коли тебе любо…
– Ты погоди с законом-то, – сердито прервала его Агафья. – Ты власть. А власть должна родительскую руку держать, а не малолеткам потакать. Нынче он родителей не уважит, завтра он тебя не признает…
– Значит запретить ему жениться? Будь парень холостым – такая резолюция?
– Зачем холостым, мы его женим. Честь по чести невесту высватаем. А не самокруткой. Вызвать его надо да постращать: ты, мол, зачем это своевольничаешь?
– Как же постращать-то? – хитро спросил Тимофей.
– А вот как раньше бывало. Забыл, как в волости на стене плётка висела?
– Может, в холодную посадить?
– Ну и посадить, пущай остынет…
– Посадить за такую провинку не имеем права, – с притворным сокрушением сказал Тимофей, – а насчёт телесного воздействия – оно бы, может, и ничего, да нет у нас такого припаса…
– Припас я свой принесу! – оживилась Агафья. – Ремённые вожжи али кнут ремённый. А ваше дело – силу применить. На то вы власть. Небось кулаков вон каких скрутили – а мальчишку нешто испугаетесь?. Да ему, сукину сыну…
– Тётка Агафья, тётка Агафья, – в притворном ужасе остановил её Тимофей, – ведь это твой сын-то!
Агафья умолкла, смутившись, что слишком далеко зашла в своём гневе. А Тимофей, воспользовавшись её смущением, быстро спросил:
– А где же хозяин-то запропал?
– В лесу, вот где.
– Вишь ты, вот оттого всё и идёт у вас неладно. Без хозяина – товар сирота, без узды и конь за ворота!
– Да уж и не говори… Будь он неладен, мой Терентий… Чего его там носит? Чего дом забыл… задави его лесиной…
Гнев её обратился на мужа.
Тогда Тимофей важно сказал:
– Резолюция, тётка Агафья, будет такая: отпиши Терентию или с людьми накажи – пущай повертается домой. И вот когда он вернётся и во всём разберётся, тогда приходите к нам. Ежели сам родитель с Мишкой не справится, мы ему тогда и пропишем… Поторопись, – добавил он. – Слыхала, наверно, наши мужики тоже на лесозаготовки собираются. На Дальний Восток. Может, туда и попадут, где твой Терентий.
Из Крутихи действительно должны были поехать десять человек по наряду, присланному из Кочкина. На каждый колхоз приходили такие повестки. Государство звало колхозников на стройки, на заводы, на лесозаготовки. Везде были нужны рабочие руки.
И теперь люди ехали не сами по себе, как прежде на заработки, гонимые нуждой. А организованно, отвечая на призыв партии и правительства. И не просто в погоне за заработком, а помогать строительству социализма. И с этими людьми до отъезда проводились беседы о том, какие почётные задачи стоят перед ними.
В Крутихе с ними беседовал Гаранин. Он рассказывал о Днепрострое, о Магнитострое, о стройке Сталинградского тракторного так, словно везде сам побывал. Объяснял, для чего нам нужна нефть, металл, для чего требуется больше леса, угля, хлеба. И о какой бы он стройке ни рассказывал – выходило, что везде по-своему интересно и важно.
Анисим и ещё два-три человека в Крутихе больше, чем другие мужики, интересовались рассказами Гаранина. У Шестакова давно было стремление хоть раз пожить и поработать где-нибудь на стороне. В Крутихе ему всё было известно, а дальше своих мест он нигде не бывал. Прежде Анисим жил бедно и по бедности своей уж не чаял куда-нибудь выбраться, хотя Никита Шестов, с которым Анисим с детства был дружен, и приглашал его раза два на заработки. Никите, знавшему плотницкое дело, было куда легче рассуждать об этом, чем Анисиму, который ничего не знал, кроме деревенской работы. Сейчас Анисим решал ехать на лесозаготовки. Труд в лесу казался ему более подходящим, чем где-либо на стройке. "Там, поди-ка, большая грамота требуется", – думал он. В пользу лесозаготовок у Анисима было и ещё одно соображение. В лесу уже работал Никита Шестов, и ему там нравилось. Никита писал домой, что намерен остаться на Дальнем Востоке. Анисим взял у жены Шестова его адрес. После этого он разговаривал с Гараниным насчёт своего желания уехать куда-либо на заработки. По его совету он и попал в списки отъезжающих на Дальний Восток.
Придя к Анисиму, про отъезд которого прослышала, Агафья застала там Аннушку Веретенникову и постеснялась при ней поведать все свои тревоги.
Поджав сухие губы, она наказывала:
– Домой Терентию пора… По всем приметам, домой пора, так и скажи, так и предъяви… Коли во-время не явится, пущай на себя пеняет… Из последних, мол, сил, твоя старуха вожжи держит…
Аннушка слушала с лукавой улыбкой, понимая всю подноготную того, о чём хотела бы сказать Агафья в своём наказе.
Она тоже не стала рассказывать Анисиму о своих бедах. Зачем тревожить Егора, ему там и так тревожно. Лучше уж порадовать мужика, что хозяйство не нарушено, дети живы, кони целы. Пусть скорей вертается – всё здесь по-хорошему. А с ним будет и совсем хорошо.
А главное, хотелось ей передать, как хорошо она его любит… Но как это мог передать Анисим?
Вместе ушли "соломенные вдовы", получив заверения Анисима, что он разыщет их запропавших мужиков, заберёт у них пилы и топоры и прогонит из леса. Нечего, мол, вы тут поработали, теперь мы займёмся. Наверно, начальство разрешит крутихинцев крутихинцами заменить!
Бабы ушли успокоенными. А перед отъездом Анисим встретил Мишку и спросил:
– Ну, Михаил Терентьич, чего отцу прикажешь передать?
– Сын отцу не указчик, – нахмурился Мишка. – Однако скажи, дядя Анисим, – кончается моё терпенье… Мне его кони нипочём. Мне и его изба не нужна… И пашня ни к чему. Нас с Глашкой в колхоз за одни наши рабочие руки возьмут. Так-то!
– Ого, какой ты! – по-новому оглядел Анисим нескладного, угловатого парня. Какая-то новая, ладная сила была во всём его облике. "Действительно, запоздал, кажется, Тереха-то!" – подумал он.
XXII
В начале сентября утрами в тайге бывало уже прохладно, но в полдень ещё палило солнце. И всё же какая-то подвижка произошла в природе, словно что-то повернулось там на невидимой оси: даже в самый жаркий час дня чувствовалось, что лето уходит. Слабо различимый запах тления распространялся по лесу. Стебли трав сделались суше, жёстче; темнели, засыхая, головки татарника, опадали цветы дикого клевера, оголились одуванчики. Мягкими ягодами краснел шиповник, рябина клонила спелые гроздья, маньчжурский орех прятал в широкой листве свои плоды. В лесу стало как бы прозрачнее, яснее выступали теперь очертания стволов деревьев и ветвей кустарников. Начинал краснеть клён. Нет-нет да и пламенел где-нибудь в лесной чаще его багряный лист. В спутанных густых зарослях дозревали темносиние, с голубоватым отливом, ягоды дикого винограда. Вода в ручьях посветлела, а воздух приобрёл такую лёгкость и проницаемость, что даже самые дальние сопки виделись отчётливо; их мягкие округлые очертания не колыхались уже более, расплываясь в зыбучем мареве, а обрели чёткость и, словно успокоившись, застыли неподвижно. Лёгкий ветерок гулял по лесу, не заглушая звона ручья, людских голосов.
Но в конце сентября вдруг задули холодные ветры. Ещё более светлой-светлой и студёной стала вода в ручьях и речках. Тайга сделалась вся в цветных пятнах. Ближние горы вставали жёлто-полосатыми, как тигры. Жёлтый цвет постепенно становился общим, в нём терялись зелёные краски. Всё ещё багрянел, но теперь уже реже клён. Потом ветер взвихрил и понёс тучи опавшего листа по полянам на открытых местах и по дорогам. Земля залубенела, стала твёрдой, гулкой. Исчезли радующие глаз цвета жаркого лета. Трава пожухла и поблекла.
Колея дороги и придорожные канавы ясно обозначились на падях и увалах чёрными бороздами. По мере того как лес оголялся, обнаруживались в ном целые кущи мелколесья – кустарников, ёрника, голого искривлённого тальника. Всё это было скрыто летом и представляло как бы одну сплошную зелёную массу, а сейчас разошлось по отдельности. Заметнее стали в лесу мощные стволы кедров, ясеней, лиственниц.