Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
Но редактор районной газеты тоже удивился, когда Трухин сказал ему о гиганте.
Тогда Трухин пошёл к Марченко.
Секретарь райкома в последние дни являлся на работу совсем больным. Он был бледен – бледнее обычного. В другое время Трухин непременно уговорил бы Марченко отправиться домой. А сейчас он только взглянул на него, поздоровался и стал говорить о деле.
– Получаются странные вещи, – начал Трухин. – Я сижу в райкоме, приезжают люди из Кедровки и говорят, что есть решение райкома организовать в Кедровке колхоз-гигант, а я, член бюро, об этом решении ничего не знаю. И другие члены бюро в таком же положении.
– Такого решения пока нет, но надеюсь, что оно будет, – усмехнулся Марченко.
– Будет или не будет, а Стукалов его уже проводит в жизнь!
– Во-первых, у тебя, может быть, неточная информация. Я, например, предпочитаю пользоваться информацией местных партийных организаций. А ты, очевидно, просто слухами от своих беспартийных друзей. Всякому, как говорится, своё. – Марченко прямо взглянул на Трухина. "Что, получил?" – говорил его взгляд. – А во-вторых, – продолжал он, – у Стукалова такой уж характер… – Марченко вдруг рассмеялся. Бледное, малоподвижное лицо его ожило, глаза заблестели, – экстремист, грубиян, может дров наломать, но зато решительный, ни перед чем не остановится! Этот его вид, – Марченко сделал брезгливый жест, – косоворотка, распахнутая на волосатой груди, нечёсаные лохмы, грязь под длинными ногтями… Я сначала видеть его не мог. А сейчас привык. И даже нравится такой Стукалов. А вот другие люди мне перестали нравиться… увы, к сожалению!
Трухин поднял голову и тоже прямо взглянул на секретаря райкома. Марченко предлагает ему примирение – это ясно. Он говорит, что Стукалов ему нравится, а Трухин-де перестал нравиться. Он желает, чтобы Трухин стал ему нравиться снова… Что же, оставим это в области пожелании! "Если бы у нас был спор беспринципный, обыкновенная обывательская ссора, где всё зависит от одного только упрямства или уступчивости, тогда всё было бы очень просто. Мы сейчас же объяснились бы в любви друг другу, мир был бы восстановлен. А ты предлагаешь мне примирение ценой отказа от моих убеждений. Я могу кому-то не нравиться, но должен оставаться самим собою".
Все эти мысли прошли в голове Трухина, пока Марченко говорил о Стукалове, а когда он кончил, Трухин сказал:
– Стукалов, конечно, характер определённый. А вот некоторые характеры меняются прямо на глазах. И это мне, например, тоже не нравится. Могут, конечно, изменяться вкусы, привычки, но основа-то, по-моему, должна же всё-таки оставаться! Нельзя же так: сегодня один человек, а завтра вдруг он же, но другой. Словно две души у него. А в человеке, на мой взгляд, должна быть цельность. И во взглядах его цельность. Когда этого нет, работать с ним трудно, почти невозможно. Наедине он может сказать тебе одно, а на людях, публично, говорит другое. Я считаю, что у коммуниста не может быть двух мнений по одному и тому же важному или острому вопросу – одно мнение для себя и другое для людей, для народа. При двух мнениях неизбежно приходится лавировать. Сказать и тут же отпереться от своих слов! Мне такие люди не нравятся. Я могу сейчас же сказать, что организация колхоза-гиганта мне не по душе. И это своё мнение я выскажу где угодно. Буду его высказывать, пока меня не переубедят. Наконец, я могу подчиниться большинству, но остаться при своём мнении. Но я не могу фарисействовать…
"И в этом человеке я искал единомышленника!" – думал Марченко.
– Степан Игнатьич, – заговорил он. – А не кажется ли тебе, что, слушая разных информаторов со стороны, своих партизанских дружков, ты становишься на опасный путь?
– Если председатель сельсовета и председатель колхоза, по-вашему, информаторы со стороны, тогда Стукалов тоже просто человек с револьвером, а не работник райкома, – ответил Трухин.
– На всякий случай вы это учтите, – официальным тоном произнёс Марченко.
– Благодарю за предупреждение, – ответил Трухин.
Марченко отдавал себе ясный отчёт в том, что ему трудно будет провести решение "об организации в Кедровке колхоза-гиганта на базе пяти деревень". Впервые идея эта возникла у Стукалова. Марченко за неё сразу ухватился.
Он недаром говорил Трухину, что Стукалов ему нравится. Стукалов для Марченко был отличным исполнителем. Конёк Стукалова – исполнительность. Главное для него – выполнять решения. При этом всегда получалось, что человек с его жизнью и реальной борьбой словно бы исключался. Обстоятельства не принимались в расчёт. Стукалов шёл напролом. Насколько Марченко мог проникнуть в природу Стукалова, он видел, что человек этот, как за щит, прячется за решения и постановления, а на самом-то деле он циник, за душой у него нет ничего святого, он не верит в то, что говорит, и готов отказаться от всего, что говорил, сразу, как только изменится то или иное решение. Сейчас вот он носится с гигантом… Проповедует общин труд на общей земле русских, украинцев, корейцев… Будет с удовольствием пожинать славу. А если всё это будет признано вредным – уйдёт от ответственности. Спрячется в тени решений райкома…
На очередном заседании райкома с вызовом уполномоченных Стукалов по поручению Марченко делал обзорный доклад о ходе коллективизации в районе. В основном он сообщал лишь цифры, фамилии уполномоченных, процент коллективизации…
После того как Стукалов кончил, по предложению Марченко уполномоченные начали один за другим вставать со своих мест и докладывать об успехах.
Заседание происходило, как обычно, глубокой ночью. Марченко был возбуждён, глаза его блестели. Он часто вставал со своего кресла.
– Имейте в виду, мы будем оценивать вашу работу по проценту коллективизации, – предупредил он уполномоченных.
Каждый из них старался с возможной полнотой обрисовать своё положение, чтобы ясна была общая картина. Марченко часто прерывал уполномоченных репликами. Многие из них из-за этого путались, сбивались.
– Боишься трудностей! – оборвал он Тишкова. – Должна быть стопроцентная коллективизация, а у тебя только шестьдесят. Плохо жмёшь! Бери-ка пример со Стукалова!
И тут Трухин не выдержал:
– Я думаю, что брать пример со Стукалова не стоит, – заговорил он. – Стукалов думает достигнуть успеха при помощи угроз. Он объявил на собрании всех кедровских крестьян врагами советской власти. Да это же чудовищно, товарищи! В Кедровке вырос хороший актив, с помощью этого актива можно успешно проводить коллективизацию! Такие действия считаю неправильными!
– А я их считаю правильными! – Марченко встал с кресла. – Пусть уполномоченные знают, что мы решительно мобилизуем их на стопроцентное выполнение задания по коллективизации! Стукалов действовал и действует решительно, чего, к сожалению, нельзя сказать насчёт Трухина. В своё время мы должны были отозвать его из Кедровского куста и послать туда Стукалова. Трухин обзавёлся партизанскими дружками, проявлял и проявляет мягкотелость…
– Примиренчество! – бросил Стукалов.
– Товарищи! Мы не Трухина обсуждаем, а другой вопрос, – вмешалась Клюшникова, – и Трухин его поднял не напрасно. А ты, Стукалов, словами не бросайся. "Примиренчество"! Любишь ты загибать! Ишь ты, какой лихой нашёлся! – Клюшникова сердито поджала губы. – Трухин правильно ставит вопрос: будем ли мы в работе по коллективизации опираться на актив, на бедноту или станем допускать голое администрирование, как это делает Стукалов? Я думаю, что двух мнений быть не может. Нам надо опираться на актив, на бедноту.
– Товарищ Клюшникова, вы неправильно оцениваете положение в Кедровке, – вступился за Стукалова Марченко. – Там надо было ломать кулацкое засилье.
– Да когда оно было, это засилье? – вновь поднялся Трухин. – Вы, товарищ Марченко, живёте старыми представлениями!.
Разгорелся спор, который был затем перенесён на следующий день, когда состоялось закрытое заседание райкома, уже без участия уполномоченных. Марченко решил ускорить события. Стукалов сделал доклад о колхозе-гиганте. Он предлагал "революционную" меру: в течение месяца-двух максимум закончить коллективизацию в Кедровском кусте, затем до весенней пахоты перевезти на центральную усадьбу в Кедровку дома вступивших в колхозы крестьян из других деревень.
Предложение Стукалова о сселении деревень вызвало резкие возражения.
– Я думаю, что надо сначала на месте укрепить колхозы, – говорил Грухин. – Подумайте сами: что нам даёт разрушение деревень? Суету, сутолоку, смуту. Отвлечёт от сева!
– Ненужная затея! – поддержал Трухина Кушнарёв.
– Несвоевременно это! – гневно говорила Клюшникова.
Встал Марченко.
– Товарищи проявляют трусость, несвойственную большевикам, – сказал он. – Колхозы надо создавать пореволюционному. Колхоз-гигант сразу поднимет в районе процент коллективизации. Правильно здесь предлагает Стукалов – сейчас же начать перевозку домов в Кедровку. Мы не можем ждать…
Вслед за этим Марченко продиктовал решение. За него голосовали, кроме Стукалова, ещё три члена бюро – Тишков, Пак и председатель райисполкома Яськов.
– Я выступлю в печати с особым мнением, – сказал Трухин, – завтра же принесу материал в газету!
– Что ты, Степан Игнатьич! – воскликнул Кушнарёв. – Газета – орган райкома – выступает против решения райкома?
– Письмо в высшую инстанцию – другое дело, – сказала Клюшникова.
А Марченко же, идя с заседания, думал: "Надо сказать Стукалову, пусть разыщет этого молодого пария – корреспондента, внушит ему, что написать о гиганте. И вообще пусть возьмёт над ним шефство.."
XXXVII
Из Каменска в Крутиху пришли, закончив постройку дома и получив расчёт, Никита Шестов, Тереха Парфёнов и Егор Веретенников. Деревушку было не узнать. Скот, мелкий и крупный, согнали на общие дворы. На кармановской усадьбе, перед окнами сельсовета, сложены плуги, бороны. Стояли две сенокосилки, жатка. В каждой избе пахнет мясными щами, как на масленице. Люди с лоснящимися лицами, сыто отрыгивая, ходят из дома в дом праздно. Они словно и не собираются ничего делать. Как будто на дворе не весна близится, а стоит осень – и впереди спокойный зимний отдых.
Веретенников наслаждался покоем в своей семье. Вчера Егор и его спутники пришли из города хотя и поздно, однако Аннушка успела истопить баню. В бане мылись не только Веретенниковы всей семьёй, но сходили также и Парфёновы и Никита с женой. А сегодня все поднялись с утра чистые, в чистых рубахах и платьях. У Веретенниковых ребятишки ни на шаг не отходили от Егора. Васька сидел рядом с отцом, чем-то неуловимо на него похожий – может быть, фигурой или общим выражением. Зойка голубыми глазками смотрела на тятьку, а потом вдруг начинала приплясывать и хлопать в ладошки – радоваться.
Аннушка рассказывала, как Платона выселяли. Егор молчал. Рассказывала, как молчаливый Ефим Полозков переменился.
– Такой агитатор стал, куда с добром! И откуда что берётся? – говорила Аннушка, стараясь по лицу мужа угадать, какое действие производят на него её слова.
Егор и новость о Ефиме выслушал довольно равнодушно. Рассказала и об отчаянности Кузьмы Пряхина – всегда боявшегося своей бабы, а тут вдруг напавшего на целую толпу баб.
– Как у них там дело-то, в артели? – спросил Егор.
– Страсти господни! – всплеснула руками Аннушка. – Вчерась стаскали всех куриц, всех петухов – и всех в дом к Платону!
– В дом? – недоверчиво спросил Егор. – И петухов? Так они ж передерутся!
– Пущай живут по-новому, – засмеялась Аннушка.
Егор только покачал головой и ничего не сказал.
– Кузьма? – с сомнением переспросил он, помолчав. – А этому чего в артели? Мужик он работящий, один бы небось прожил.
– На других кричал, чтобы, значит, все вступали, записывались.
– И жена его… не того?
– Бородёнка вроде поредела.
– А Елена как живёт? – спросил Егор про сестру, избегая спрашивать про Григория.
– Ни она ко мне, ни я к ней, – ответила Аннушка. – Они не ходят, а я пойду?
– Плохо это, – сказал Егор. – Всё ж родная она нам, Елена-то.
– Родна-ая! – протянула Аннушка. – Небось на Григория молится, а тебя и не вспомнила, брата своего!
– Ну, ты брось это! – нахмурился Егор. Ему не понравились слова жены. Он решил послать за сестрой Ваську.
В это время вошёл Никита. Он весело поздоровался с хозяевами и, усевшись, заговорил:
– Родню твою сейчас встретил, Григория Романыча значит. Идёт в сельсовет. Остановил меня: "Здравствуй!" – "Здорово!" – "Когда приехали?" – "Вчера". – "Чего думаешь делать?" – это он ко мне. А я: "Не знаю, что уж ветер надует". – Никита засмеялся. – Ну, тогда Григорий Романыч обратно ко мне: "Чем, говорит, тебе, Никита, по стороне-то мотаться, айда к нам в артель". Они, видишь, – обратился Никита снова к хозяевам, – конюшню мечтают срубить, плотники, значит, им нужны. Да потом ещё, Григорий говорил, какую-то фирму будут строить – для скота ли, для кого? Я путём-то не понял. Что за фирма? Ну, всё одно! – махнул рукой Никита. – Мне это дело не подходит. Хочу махнуть куда подальше. Ты как, дядя Егор? – Никита замолчал и вопросительно посмотрел на Аннушку, а та непонимающе взглянула на мужа.
– А про меня не спрашивал?
– Кто, Григорий-то? Нет, вроде не того… Так вот, если уж идти, тогда надо сейчас, к сезону. А что же летом? Все люди уж будут на местах, а мы только притащимся..
Егор молчал, задумавшись.
Аннушка коротко вздохнула и принялась возиться у печки. В это утро она пекла калачи.
Никита вскоре ушёл.
– Ты чего, и верно куда-то уйти надумал, мужик? – спросила Аннушка, отставляя широкую деревянную лопатку, на которой она только что посадила в печку железные листы с калачами.
Егор прямо взглянул на жену.
– Ещё совсем-то не собрался, а думка такая есть. Как ехали мы из Каменского, про это дело говорили. Никита, да я, да Тереха тоже. Тереха-то шибко сердитый, чего-то ему не глянется в этой артели, он и не идёт. Ко мне тоже, поди, будут с артелью-то вязаться. А и я тут тоже не понимаю! Всю живность подчистую у мужика забирают, даже и куриц. Ну хорошо: лошади там, коровы. А куриц-то пошто? Да и коров если взять… Все в артель, а ребятишкам, случится, молока надо – и за этим тоже бежать, просить? Нет, я на это несогласный!
– А Ефим вон не нахвалится! – сказала Аннушка.
– Ну, Ефим. Он, может, поближе к начальникам стал, к Григорию. Какие там у них ещё начальники – Ларион, Кёшка Плужников… Я на всех не угожу…
– Чего бы тебе не замириться с Григорием-то? – сказала Аннушка.
– Не стану я мириться! – запальчиво проговорил Егор. – Я ни в чём не виноватый. А что вышло – он всё подстроил, Гришка! – Егор не замечал, как преувеличивал роль Григория в кознях против себя. – Чего-то я ему не пришёлся, – продолжал он. – А если так, то уж не угодишь. Сколь ни старайся, никогда добрым не будешь!
Егор поднялся. Встал вслед за ним и Васька. Всё время, пока родители разговаривали одни, а потом с Никитой, и позже, когда ушёл Никита, они продолжали всё тот же разговор, Васька думал: "Чудаки эти взрослые, вчера полдня и сегодня всё утро говорят об одном и том же. Скучно. Вон мать печёт калачи. Ишь, как вкусно пахнет".
Аннушка открыла у печки заслонку, стала вытаскивать румяные калачи. Васька и Зойка смотрели на железный лист. Когда Аннушка, разломив дымящийся калач, подала Ваське половинку, он степенно взял её, немного обжёгся, подхватил в ладошки и понёс к столу. А Зойку мать сама посадила за стол. Наевшись, Зойка стала баловаться: выковыривала пальчиком мякиш у калача и делала из него катышки. Васька легонько шлёпнул её. Зойка с недоумением посмотрела на брата, потом глаза её наполнились слезами; крупные, как градины, они потекли по лицу, и Зойка заревела.
– Ну, чего вы не поделили? – сказала мать.
– Она, мамка, гляди, чего делает! Хлебом балуется!
– Хлебом баловаться грех, доченька, – подхватила Аннушка Зойку на руки и стала её успокаивать.
– Васька, сходи за тёткой Еленой, – сказал сыну Егор.
Васька живо оделся и стремглав выбежал со двора.
Веретенниковы не знали, что Елена в это утро находилась в большой тревоге. От артели её назначили заведовать птичьим хозяйством. Вчера, когда бабы стали сносить кур, гусей и уток, было решено под птичник временно занять баню у Волковых. Но бани оказалось мало. Тогда кто-то предложил пустить птицу в дом Волковых. Всё равно дом сейчас пустует, мебель оттуда разобрана, стоят лишь одни голые стены. Пусть птица будет там, пока на улице холода, а когда станет тепло, найдётся для неё место и на дворе. Утки и гуси были помещены в бане, а кур просто впустили в дом. Они заполнили собою кухню и горницу Волковых, спальню и коридорчик перед кухней, взлетели на печку, уселись на подоконниках, расхаживали по полу. Куриное кудахтанье, драки петухов, летящий пух – не очень всё это веселило Елену.
Со времени выселения Платона нетопленный дом успел промёрзнуть. Одна из женщин пожалела кур и вытопила русскую печку. А Никула Третьяков потихоньку взял да и закрыл вьюшку. К ночи Елена собралась посмотреть кур, дошла до дома Волковых, заглянула в окно. Всё было тихо. Елена успокоилась и вернулась домой. А утром, когда она открыла двери, на неё из кухни пахнуло резким угаром. Куры, распустив крылья, скрючив ноги, свалившись с подоконников и печи, все валялись на полу. Елена с ужасом смотрела на этих пёстрых, белых, чёрных, жёлтых несушек и разноцветных петушков, лежавших неподвижно. Затем она с силой захлопнула дверь и побежала в сельсовет.
Григорий сидел там. Он потемнел лицом, выслушав сбивчивый рассказ жены.
– А какой дурак додумался их туда загнать? – спросил он.
В самом деле, кто первый посоветовал приспособить дом Волковых для общего курятника? В сутолоке не запомнилось, кому пришло это в голову. Когда он пришёл к дому Волковых, там уже собрались женщины. Дохлых кур вытаскивали на улицу. Тут же суетился Никула Третьяков, копал яму посреди двора. Женщины молча пропустили Григория в дом. Он побыл там с минуту, вернулся.
– Мы их всё равно найдём, кто нам пакостит! – сказал Григорий.
Никто ему не ответил. Только Никула вздрогнул и перестал копать.
Григорий вернулся в сельсовет. Там сидел незнакомый ему человек, одетый в городское зимнее пальто. На голове у незнакомца была барашковая шапка, на ногах крепкие простые сапоги. Увидав Григория, человек этот поднялся, подошёл к нему и протянул руку.
– Ты, что ли, будешь Сапожков? – спросил он.
– Ну, я, – сказал Григорий и пожал протянутую руку.
– Вот видишь, я тебя сразу узнал. Мне про тебя в райкоме сказали.
"Да не тяни ты, чёрт! Кто ты такой есть?" – с досадой сказал про себя Григорий, думая о погибшей птице. Но в следующую минуту лицо его осветилось скупой улыбкой.
– Гаранин, – назвал приезжий себя. – Двадцатипятитысячник.
– Двадцатипятитысячник? Вот, брат, хорошо! – сказал Григорий. – Сразу попал ты в жаркое дело. У нас, знаешь, тут чего сегодня стряслось… – и он стал рассказывать о гибели обобществлённых кур.
Подошёл Тимофей Селезнёв. Гаранин снял пальто, повесил его на гвоздь. Под пальто у него была простая русская рубаха с накладными карманами и частыми пуговками по вороту. Узкий наборный ремешок ловко перехватывал её. Тёмные брюки в одном месте были аккуратно заплатаны. Лицо у Гаранина ещё молодое, бритое. На щеках и на лбу виднелись следы угольной пыли или мельчайших порошинок.
– Я к жаркому климату привык, а у вас тут холодно, – сказал Гаранин.
– Ты откуда же приехал? – спросил Григорий.
– Из Баку. Слесарем там работаю на нефтепромыслах.
– Слесарем? – переспросил Григорий. – У нас тут, брат, один слесарь тоже бывал. Ещё до войны до германской. Помнишь, Тимофей?
Селезнёв хмуро кивнул.
– Да, правда, – спохватился Григорий, – потом мы с тобой получше познакомимся, поговорим, а сейчас надо решить, что делать. Придётся собирать собрание..
– Плохо получилось, – покачал головой Гаранин, – но собирать собрание, по-моему, не надо…
Тимофей Селезнёв поддержал Гаранина. Григорий должен был с ними согласиться. Он пригласил приезжего к себе.
– Будешь пока у меня, а там чего-нибудь придумаем, – сказал он.
Гаранин согласно кивнул головой. Сапожков привёл рабочего домой.
Елена быстро собрала на стол. Она смотрела, как гость умывается. Большие мускулистые руки с твёрдыми ногтями и загрубелыми ладонями, широкая спина, крепко посаженная голова – всё говорило о силе и уверенности этого человека. Но была у гостя и стеснительность – когда он брал из её рук полотенце, а потом садился за стол. И это тоже понравилось Елене. Она поставила на стол миски со щами, когда прибежал посланный Егором Васька. Елена ласково позвала мальчика к себе, но Васька не пошёл к ней, а остановился в нерешительности у порога, во все глаза смотря на незнакомого человека.
– Васютка, тебя зачем-то прислали? – спросила Елена.
Васька ещё раз бросил взгляд на Гаранина и с достоинством ответил:
– Тётка Елена, тебе тятя велел к нам прийти.
– А разве он приехал? – спросила Елена.
Григорий повернул голову в сторону Васьки.
– Появился на горизонте, – ответил он за него.
– Скажи, что я приду, – сказала Елена.
Смущённый непонятным словом об отце, Васька и выскочил за дверь не попрощавшись.
Елена сидела у Веретенниковых.
– Ой, братушка, – говорила она Егору, – с артелью этой просто голова кругом идёт. То скот резали, а теперь вот опять эта беда с курами… Кто-то потравил их!
В ответ на это Егор и Аннушка молчали, а Елена продолжала сердито:
– Григорий-то меня же и виноватит: чего, дескать, ты недоглядела тогда вечером, надо было в дом зайти. А чёрт его знал! Было тихо, ну, я и подумала, что куры спят, а петухи от драки устали, потому и не кукарекают… А теперь вон несколько человек подали заявление о выходе из артели! Головушка горькая – опять моя вина.
Егор молчал.
Елена ещё несколько раз заходила к Веретенниковым, потом как-то сказала брату:
– Ты бы хоть к нам когда пришёл, поговорил с моим-то.
– А чего я ему буду кланяться? – ответил Егор. – Я в его артель не прошусь.
После этого к Егору зашёл Ефим Полозков.
– Давно ты не бывал у меня, сосед, – сказал Егор, не очень приветливо встречая гостя.
– Однако давно, – согласился Ефим. – Я слыхал, с заработков сосед вернулся, дай, думаю, зайду. Ну, как оно там, в городе-то?
– А чего ж? – ответил Веретенников. – Живут люди. А вот у нас тут прямо заваруха.
– Какая же заваруха? – возразил Ефим. – Мелкая помеха, если ты про курей. Построим, дай срок, и форменный курятник и для скота фермы. Ты теперь вроде плотник. Давай берись за дело. Подумай!
– Я уж подумал, – сказал Егор.
– Ну вот и хорошо, – кивнул головой Ефим, будучи убеждён, что Егор к иному решению, кроме вступления в артель, и прийти не может.
Они ещё немного поговорили и Ефим ушёл.
"Григорий подсылал или сам по себе? – думал Егор. Наверняка Григорий! Не оставит он меня в покое – или приберёт в артель, или… раскулачит по-родственному!"
Назавтра Веретенников отправился в сельсовет. В первой половине кармановского дома стояли два стола с лавками и табуретами. В сельсовете Веретенников застал Тимофея Селезнёва и Григория. Он вошёл, поздоровался. Григорий ответил и зорко взглянул на Егора. Что-то показалось ему в нём новое, незнакомое. Егор подошёл к Тимофею, попросил выдать справку.
– Какую справку? – спросил Селезнёв. – Вербуешься, что ли? На стройку?
– Вербуюсь.
Тимофей вопросительно посмотрел на Григория.
– Дай ему справку. Кто на стройку – задерживать не имеем права, – сказал Сапожков.
Когда нужная бумажка была написана и Егор вышел из сельсовета, Григорий встал, подошёл к окну. Егор выходил со двора с оглядкой, словно опасаясь, что его вернут.
Григорий усмехнулся. И сказал незло:
– Боится меня, как чёрта! Родня…
В тот же день справки от сельсовета взяли Никита Шестов и Тереха Парфёнов. Уезжали из деревни они втроём. Отвозил их сын Терехи – Мишка. На рассвете запряжённая подвода стояла на дороге. Аннушка собирала Егора в путь. Ребятишки спали. Васька до полуночи не хотел ложиться, всё лез к отцу с расспросами и наивной ребячьей лаской.
– Помогай тут матери, сынок, – проговорил Егор и, притянув мальчика, поцеловал его.
На рассвете, когда Егор собрался уходить, Васька спал, будить его не стали. Выражение лица у Васьки было сердитое. "Бедовый!" – с нежностью подумал о нём Егор. Зойка шевелила во сне пухлыми губками.
Егор поцеловал детей, обнял жену.
"Может, незачем мне это? Уходить-то?" – шевельнулось в нём, но он усилием воли подавил в себе возникшее сомнение.
Аннушка проводила его за ворота.
Она ему говорила все те ласковые и бестолковые слова, которые женщины обычно говорят мужчинам при расставании. Аннушка торопилась; слова застревали в горле – издали темнела на дороге подвода, – не словами даже, а скорее руками, глазами, лицом своим, всей фигурой выражала Аннушка и опасение и тревогу за мужа.
– Скорее ворочайся, – продолжала она свой наказ тихо. – Далеко-то не заезжай, бог с ним и с заработком. Если что, так уж сразу домой. Проживём как-нибудь!
– Ладно, – сказал Егор и поправил котомку.
В руках у него был зелёный сундучок. С этим сундучком ещё отец Егора, Матвей Кириллович Веретенников, ходил на царскую службу. Егор сложил в сундучок рубахи, чтобы не мялись в дороге.
– Ты не забудь, что я тебе сказывал насчёт пашни-то, – в свою очередь говорил Веретенников жене. – На ближней-то полоске, у Долгого оврага, пшеницу посеешь. Там полторы десятинки, хватит… А рядом клинышек небольшой под пар пусти… Холзаного в крайнем случае продай, он уже старый. А Чалую не продавай, она кобыла добрая…
– Ладно, – шевелила одними губами Аннушка.
Прощаясь, она не знала, надолго ли уходит Егор и где он будет. И что будет с ними, с хозяйством?
Из своей избы вышел с котомкой Тереха, потом и Никита явился. Егор влез в телегу, Мишка, усевшись на передок, дёрнул вожжами. Подвода затарахтела по дороге.
Мужики уехали.
Аннушка минут пять постояла на дороге одна. "Господи, как на войну проводила", – подумала она. И впервые ей стало страшно.
ХХХVIII
Двадцатипятитысячник Гаранин, приехав в Крутиху, быстро знакомился с людьми. В деревне его тоже скоро все узнали.
– Вон рабочий идёт! – говорили крутихинцы, завидев на улице крепкую, ладную фигуру Гаранина в городском зимнем пальто и барашковой шапке. "Рабочий" – это стало как бы его прозвищем. В повадках Гаранина, в его аккуратности, точности и строгой любви к порядку угадывался человек дисциплинированный и знающий себе цену. Но было в нём и что-то очень простое, доступное и близкое деревенским людям.
– Порядочек, – говорил Гаранин, наклоняя голову чуть вбок и ребром ладони как бы что-то отделяя. "Порядочек" – это было его любимым словечком.
– Тебя где это попортило? – дружелюбно спрашивал Гаранина Григорий. – Лицо-то?
– А это я стрелять учился, – скупо смеялся Гаранин. – Пошёл с товарищем на охоту, ну и пальнул неудачно. Чуть глаза порохом не выжег.
– Значит, это у тебя пороховинки, а я думал сперва-то, что угольная пыль. У нас вот, когда я на гражданской войне был, один человек в отряде воевал, из шахтёров. У него эта пыль прямо в кожу въелась.
– Бывает. Металлическая пыль тоже въедается. Вот гляди, – Гаранин вытягивал правую руку. – Это я лет пятнадцать на механическом заводе работал. Оборудование мы для промыслов ремонтировали и новое тоже делали. Порядочек! Точить много приходилось, пришабривать. Словом, всяко бывало, – прервал себя Гаранин и взглянул на Григория. Они сидели в избе у Сапожковых и потихоньку разговаривали. – Ты чего это меня выпытываешь? – спросил Гаранин.
– Ну вот, выпытываю! – запротестовал Григорий. – Ты, может, помнишь, я тебе говорил, что у нас тут до германской войны один слесарь жил?
– Помню, говорил, – сказал Гаранин.
– Откуда этот слесарь пришёл, я уж не знаю, – рассказывал Григорий. – После-то говорили, что он путиловский, с Путиловского, значит, завода. Я его хорошо помню. Такой старичишка немудрящий с виду – сухонький, маленький, бородка клинышком. Кепка, помню, у него была всегда на голове – кожаная с пуговкой. Он тут у нас по деревням ходил. Сперва-то будто в Кочкине жил, а после в нашу Крутиху перебрался. Лудил, паял разную посуду бабам. Вёдра делал. А то ещё в германскую войну откуда-то гильзы от снарядов появились. Он из них аккуратные такие стаканы вырабатывал. Бывало я – пареньком, подростком – сижу, смотрю, как он на ручном станочке гильзу обделывает…
Григорий сидел, наклонившись над столом и положив на край стола большие, узловатые руки. Суровое лицо его смягчилось, от глаз пошли добрые морщинки. Гаранин слушал Григория с серьёзным видом, свет от лампы падал на его широкий лоб, крупный нос и твёрдый подбородок.
– Этот слесарь вострый был мужик, – продолжал Григорий. – У него, помню, всё шуточки да прибауточки, но уж такие, что думать заставляют! Один раз пришёл он к Платону Волкову – тот тогда старостой был, – поздоровался, а кепку свою не снял и не помолился.
"Ты чего это лоб-то не крестишь?" – Платон ему. А он: "Разве, говорит, лба прибавится?" – "Да и картуз сымай, тут царь на портрете с царицей". Это всё Платон. А слесарь ему: "Неужель царь-то наш уж и верно такой дурак, что только и делов ему смотреть, снял я шапку или нет?" Вот и возьми его! – усмехнулся Григорий. – Но что слесарь с кочкинским попом сотворил – про то старики до сей поры поминают. Был в Кочкине поп, Гулеван, пьяница. Барышник, сукин сын. Словом, сибирский поп. У нас ведь тут, – отвлёкся в сторону Григорий, – попы-то, поди, другие, чем были в Расее. Там попик яички брал – и всего делов. "Все люди братья, люблю с них брать я". А у нас уж попы так попы были! Он и приторгует, и на охоту за зверем пойдёт, и по сено сам съездит. Водку дует почём зря, а обробеешь – кулаком тебе по шее заедет. Можно сказать, никакого смирения… Вот такой поп и был в Кочкине. Форменный архаровец. Напился он однова на крестинах или на свадьбе, чего-то разбушевался, снял с себя крест и давай им драться. Распятье на кресте было накладное – отломилось! Испугался поп, беда!
Хорошо, что слесарь за починку взялся. "Ладно, говорит, припаяю Христа к кресту". Вскорости поп его спрашивает: "Ну как, припаял?" – "Всё, говорит, батюшка, припаял, только ещё одна хреновинка осталась"…
Григорий искоса взглянул на Гаранина. Тот смеялся, показывая крупные белые зубы.
– Отец мой подружился с этим слесарем. Книжки стали читать. Потом отец в тюрьме сидел, а слесарь скрылся…
– Шуточки, – весело проговорил Гаранин.
В свою очередь он рассказывал Григорию о нефтепромыслах, о кипучей жизни Баку. А Григорий, слушая его, старался представить себе далёкий южный город, в котором он никогда не был, нефтяные вышки у моря.
– А мы всю жизнь тут, – усмехался он, – в земле, как кроты, копаемся.
– А земля – это тоже большой завод. Только вместо крыши небо. Если б сюда машины – вот тебе и завод!