Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
– Спасибо, Григорий Романыч.
– Что от Егора слыхать? Когда домой? – спросил ещё Григорий.
Будь это раньше, Аннушка не ответила бы Сапожкову или сказала бы ему колкие слова, вроде тех, которые говорит мужу Елена. Какое дело Сапожкову до Веретенникова? Сам же Григорий приложил руку к тому, чтобы Егор ушёл из деревни, и теперь спрашивает! Но ничего этого Аннушка не сказала.
– Пока весь лес не вырубит, – отшутилась она.
– Слыхал, слыхал, по-ударному работает. В бригаде…
"И откуда он всё знает? – пугливо подумалось Аннушке. – Партейные – они всё про всех знают".
– В рабочий класс, что ли, перейти задумал? Вот чудно: в колхоз не захотел, а в рабочие потянулся! Мы бы его и здесь бригадиром сделали, – усмехнулся Григорий.
Аннушку бросило в жар, когда до неё дошёл смысл этих слов его. "Егор мой? Нет, нет, разве он там останется? Разве так поступит? Разве для того она ждёт и мучается?"
Охваченная смятением, Аннушка под каким-то предлогом попрощалась и бросилась домой. Обняв детей, она почему-то вначале наплакалась, а потом решила, что нужно написать поскорей Егору, что Григорий-де предлагает ему бригадиром быть и нечего ему в лесу прохлаждаться. Несмотря на свой испуг, она не забыла и этого смысла в словах Григория.
…В Крутиху приехало восемь семей переселенцев. Григорий, Ларион, вернувшийся из Каменска, куда он отвозил Гаранина, Тимофей Селезнёв, Ефим Полозков, Иннокентий Плужников и другие крутихинцы встречали новых жителей деревни. Переселенцы ехали на своих лошадях. Вели коров. Везли прессованное сено и овёс для прокорма скота и лошадей, выданные переселенческим управлением в Каменске. За санями, на которых был сложен разный домашний скарб, шли мужики, бабы, ребятишки. В крытом возке помещались самые маленькие путешественники и путешественницы. С ними были две женщины с повязками красного креста на рукавах.
Крутихинцы с интересом разглядывали приезжих. Парни высматривали девок, мужики обращали внимание на хозяйственные качества упряжи, скота, лошадей. Бабы судачили по-разному:
– Ой, матушки, и говорят-то они не по-нашему. Всё це да це: колецко, детоцка…
– Ничего-о, – возражали бабам мужики, – поймём; друг дружку, сговоримся. А народ, видать, хороший…
В течение двух-трёх дней всё успели крутихинцы узнать и рассмотреть у приезжих: и как они ходят, и как говорят, и как сердятся, и как радуются. Даже самые, казалось, простые вещи вызывали удивление.
– Эх, смотри-ка ты, волосы-то у девки белые, как лён.
– У нас таких нету.
– Вот наши парни-то поженятся, пойдут дети, и всё смешается…
– И ничего. Пускай окореняются!
"Окореняются"! Хорошее, ёмкое простонародное слово. Окорениться – значит прижиться, пустить корень. Так и переселенцы пустят свой корень в сибирскую землю. Не впервой в Сибирь переселялись мужики из России. При царе шли они пешком и зачастую погибали в дороге, не дойдя до желанной цели. А уж если приходили на место, то измученные долгой дорогой и страданиями, тяжкими воспоминаниями о тех больных, старых и малых, которых пришлось оставить по дороге, закопать в сырую землю.
Крутихинцы сами были потомками переселенцев из России, некогда пришедших в эти места и основавших тут деревушку. В далёкой старине терялась память о том, как первые переселенцы корчевали лес, сохой-деревягой, а не то и заступом поднимали пашни и огороды, заводили в этом диком, необжитом тогда краю русскую жизнь. Но и на этом приволье, где, как в сказке, земли сколько хошь, не всем жилось вольно.
Сколько бы людей сюда ни ехало, земли всем хватало, да не у всех хватало сил поднять её, Многие, потеряв в дороге лошадёнок или явившись на тощих клячах, не могли поднять и десятины жёсткой целины. Мягкой-то земли им не давали.
И вот таких поджидали здешние мироеды-кулаки, сибирские "стодесятинники". Им нужна была рабочая сила. И частенько со всем семейством своим попадал переселенец в батрацкое звание.
И не было горше муки для пахаря! Вот она, земля, бери, сколько осилишь, по захватному праву. А ты пашешь её, только не для себя, а для кулацкого обогащения…
Иное дело теперь. Не кулаки-пауки, а их пустующие дома ждали новых переселенцев. Отнятые у них кони и плуги. И крестьянский дружный мир, освобождённый от этой кабалы при помощи артели.
Григорий Сапожков и другие крутихинские активисты в эти дни только тем и были заняты, что устраивали переселенцев. Вытопили для них печи, протёрли окна. Починили крыши. Комсомольцы даже плакаты повесили над крыльцами домов: "Добро пожаловать"…
Григорий пришёл в бывший дом братьев Волковых. Там обосновался многосемейный переселенец из Курской области Потап Семёнович Медведев. Курскому мужику было лет около пятидесяти. Широкая, во всю голову, плешина мягко поблёскивает, по сторонам плешины – редкие русые волосы, завивающиеся кудрями. Нос крупный – "уткой", глаза смотрят серьёзно. У Потапа двенадцать детей: семь девок и пять сыновей. Есть тут всякие – маленькие и большие. Самому старшему сыну около тридцати, он уже тоже семейный, и у него есть дети. Самой младшей дочке Потапа семь лет.
– На будущий год в школу пойдёт, – поглаживая прижавшуюся к нему девочку по русой головке большой рукой, говорит Потап. – Школа-то тут есть?
– Есть, и курсы трактористов рядом. И МТС есть, – отвечает Григорий, радуясь, что такая сила подвалила в колхоз. Пришёл и Кузьма Пряхин. Его одолело любопытство.
– Вы пошто поехали-то сюда? – спрашивает он. – Неужто у вас плохо?
– Зачем плохо? – отвечает Потап и строго смотрит на Кузьму. – Так ничего, можно жить. Колхозы теперь. Только вот земельки маловато…
– Ну, у нас её, милой, сколько хошь! – восклицает Пряхин. – Была бы сила… Она и хороша, наша землица, да твердовата!
– Была бы горбушка, а укусить сумеем, – шутит Потап.
Без приглашения заходят знакомиться и другие крутихинцы. И со всеми новые хозяева радушны.
В просторной горнице тепло, полы чисто вымыты, стены побелены. На крутихинцев приветливо смотрят и слушают их разговор с Потапом старший сын Иван – кряжистый, в отца, молодой мужик с широким лицом, его жена – маленькая, тонкая; три сына – три парня, все высокие, здоровые, неженатые. Второй, после Ивана, сын, Павел, только что пришёл с действительном военной службы. Самый младший сын, Стёпка, – подросток, длинный, с большими руками. Дочери разные: от двух, бывших замужем, до той, которая стоит у отца в коленях. Лица у всех осмысленные, светлые, русские…
– Двенадцать человек детей! – восхищённо говорит Кузьма, чтобы стать поближе к этим сразу полюбившимся ему людям. – Вот так семьища! Как это вам помогло-то?
– А вот её спроси, – показывает Потап на жену. Он понимает и принимает шутку.
Все смеются. Мужчины – открыто, женщины – лукаво, девушки – потупясь и закрываясь. Жена Потапа, моложавая белозубая женщина, говорит:
– Какие хлеба здесь будут. А то на хороших-то хлебах мы и ещё человек семь-восемь на свет пустим. Правда, отец?
"Правда, правда", – кивают мужчины, а с ними и Потап. Смех ещё громче.
– Тут раньше кулаки жили – Волковы, – сказал Григорий. – Руками бедняков – таких вот плотников курских – сгрохали этот дом.
– А теперь, стало быть, мы будем жить, Медведевы, – серьёзно проговорил Потап. Все заулыбались.
– Волковы… Медведевы… – живо подхватил Кузьма Пряхин. – Видно, этому дому уж судьба на хозяев с этакими-то фамилиями…
– С какими? – спросил Потап.
– Да со звериными, – простовато ответил Кузьма.
Лицо Потапа построжело. Григорий взглянул на Пряхина сердито.
– Волк – животная хитрая, жадная, – сказал он, и умная усмешка тронула углы его губ. – А медведь – зверь добрый. Вон в сказках-то говорится, что медведь раньше мужиком был. Пахарем. Трудового, значит, классу зверь.
Одобрительно переглянулись сыновья Потапа. "Отец-то у нас может поговорить!" – выражалось на их лицах.
– А что, Потап Семеныч, – вежливо спросил Пряхин, получив, что называется, "по носу", – небось неспособно было зимой-то переезжать?
– Оно, конечно, теплее бы летом, – ответил Потап. – Да я думаю, что мужику всё же способнее переезжать зимой, чтобы полевые работы не прозевать. Ехали по железной дороге, сыты, обуты, одеты. И приехали в тепло – не прежнее горе.
И снова Григорий со значением взглянул на Пряхина.
На столе горела уже лампа, был вечер, когда крутихинцы, попрощавшись с хозяевами, собрались уходить. Потап вышел их проводить. Григорий нарочно приотстал, чтобы переброситься иесколькими словами с хозяином.
– Потап Семеныч, партийных у тебя, комсомольцев в семье нет ли? – спросил он.
– Нет, Григорий Романыч, сам я не в партии. А так… – Потап помедлил, – сочувствую… Ребята-комсомольцы найдутся! – и он довольно улыбнулся.
Григорий простился с Потапом и вышел на улицу. "Эх, жалко, рабочий уехал, – думал он, шагая домой, – не видал, народу у нас нового сколько прибавилось, жизнь скорей по-новому пойдёт. Мы теперь с новым-то народом такие дела закрутим… Только держись крутихинские!"
Григорий улыбнулся в темноте.
ХХХI
В Крутихе стучали топоры. С первой февральской оттепели новые жители деревни первыми вышли налаживать и чинить заборы, пристройки, стайки для скота. Старые хозяева попривыкли к своим неустройкам. Где подгнил и повалился забор – пускай, и так хорошо. Если крыша худая, можно её залатать, чтобы дождь в избу не шёл, потерпит. А новые хозяева рьяно принялись приводить в порядок отведённые им дома и дворы. Потап Медведев с сыновьями занялся в первую очередь забором на бывшей усадьбе Волковых. Забор этот, глухой и высокий, Потап ломать не стал, а из каждых трёх досок выбил среднюю, так что между оставшимися досками образовались довольно широкие просветы. Двор сразу стал открытым со всех сторон.
– Я за глухой стеной жить не хочу, – сказал Потап подошедшему к нему Григорию Сапожкову. – По мне, чтобы всё на виду было. Честно. Я не волк какой-нибудь, а колхозник…
Видно, что Потап ещё немного сердился на Пряхина, который по неосторожности пошутил насчёт его фамилии. Крышу на доме Волковых Потап тоже поправил. Ему сказали, что когда-то на крыше была башенка, но потом она подгнила и в метель её завалило.
– А мы новую поставим, – смело пообещал Потап. – Раз наши курские плотники рубили, не ошибёмся, мы тоже курские!
– Платон-то Волков не узнает теперь своей усадьбы, – говорили Потапу крутихинские мужики.
– А ему и узнавать не придётся, – отвечал Потап, – он сюда больше не вернётся, ваш Платон!
– Наш! Себе его возьми! – отмахивались руками мужики.
Как-то мимо усадьбы Волковых шла Аннушка и остановилась, наблюдая как бурно идёт в ней новая жизнь.
И тяжкие мысли долили её:
"А если мы вот так дом свой покинем… Тоже ведь заполнит его новая жизнь?" И, может быть, новые люди ещё лучше их возьмут в руки хозяйство. И соседи скажут: "Вот были тут Веретенниковы, да толку от них было мало… В колхоз не шли… Поперёк дороги стояли…"
"Ой, нет! Да разве это возможно? Ведь не кулаки мы, не супротивники! Сироты мы просто… И люди нас жалеют".
И вспомнился ей недавний горький случай.
Ездила Аннушка за сеном. Поехала на трёх лошадях вдвоём с Васькой. Был морозный день. Заиндевевшие лошади бежали трусцой по укатанной снежной дороге. Скрипели полозья саней. Аннушка иногда придерживала лошадей и заставляла Ваську пробежать немного возле саней.
– Я не замёрз, мама, – отказывался Васька.
Давай вместе побежим! – говорила Аннушка. Она останавливала лошадей, вылезала. Васька неохотно ей повиновался.
Солнце стояло уже высоко, когда они подъехали к зароду – тому самому, который помогал Аннушке вершить Ефим Полозков. "Мало у меня сена, кормить весной корову и коней нечем будет. Что буду делать?" Аннушка открыла остожье – жердяную загородку зарода – и стала класть сено на сани. Васька стоял на возу, Аннушка подавала навильники. Потом готовый воз через гнёт, или, по-сибирски, бастрик, затягивали верёвкой.
На санную дорогу от зарода выехали благополучно. Аннушка закутала Ваську поплотней в отцовский полушубок, завязала башлыком и, как куклу, усадила на задний воз. Сама поехала впереди.
Сидя на возу, под скрип полозьев и мерный ход коней она размечталась. Вот скоро приедет Егор и застанет дом и хозяйство в полном порядке. И всё это она, её заботами. Подивится, наверно… Она представила себе лицо мужа. Вот он войдёт. Какие первые слова скажет? Сердце сладко замирало от предвкушения его ласк…
И вдруг что-то словно толкнуло её. Аннушка обернулась и не увидела на возу Васьки. Она обмерла. Конь шёл никем не управляемый, вожжи тащились по снегу.
Словно ветром сдуло Аннушку. Остановив коней, она бросилась назад по дороге. И нашла сына. Васька, как неживой, торчал в придорожном сугробе. Он вывалился на раскате и не мог выбраться.
Не плакал и не кричал. А слёз полны глаза. И губы едва шевелились, когда сказал:
– Ништо, мамка…
Аннушка и оттирала его снегом, и тормошила, и заставила бегать с ней вперегонки за санями. А дома дала волю слезам. Ведь чуть не потеряла сына! Что бы тогда… В прорубь!
С этого дня не стало ей покою.
"Да уж вернётся ли он? Не бросит ли нас совсем?"
Такие случаи уж были: уедет мужик в город на заработки, а там и найдёт себе городскую. И ревность и обида, что она вот тут одна мучается, а он там невесть чего делает, терзали Аннушку.
В тот день, когда Аннушка встретилась с Григорием, она приходила к Елене просить, чтобы та осталась снова в её избе за хозяйку. Надо было скорее вывозить со степи сено, пока не испортилась санная дорога. Вообще-то Аннушка не ходила к Сапожковым, но тут делать было нечего: явилась крайняя нужда. Короткий разговор с Григорием убедил Аннушку, что Сапожков и на самом деле, как говорили Федосья и Елена, заботится, чтобы народу в Крутихе прибавлялось. Приезд переселенцев ещё больше укрепил её в этом мнении. "Ехать надо Егору домой, а то тут новые люди понаехали, всё по-своему сделают". Недаром у Аннушки к переселенцам было такое ревнивое чувство. Ей даже приснился страшный сон.
…Как будто по длинной дороге куда-то идут и едут всё вперёд и вперёд крутихинцы и переселенцы. Аннушка же и Егор стоят у дороги в степи – неприютной и холодной. "Как же мы-то будем? – с ужасом думает Аннушка. – Они куда-то уезжают, а мы разве здесь остаёмся? Одни?"
– Возьмите нас! – кричит она.
– Не надо, что ты их просишь, – будто бы говорит ей Егор. Лицо у него жёсткое, он сердито смотрит на неё.
– Как же не надо! – возражает она. – Ведь мы пропадём с тобой одни-то…
– Ну, тогда проси, – говорит Егор.
Он садится у её ног, а лучше сказать – сваливается кулём. "Да он же больной, – в отчаянии думает Аннушка. – Что же делать?"
– Возьмите нас!
Знакомые лица крутихинских мужиков и баб повёртываются на её крик. Они что-то отвечают ей, но слов не слышно. А переселенцы едут на своих санях и смеются. Аннушка изнемогает от страха. Она просит едва слышным голосом:
– Возьмите нас!.
Проснулась она в липком поту, с сильно бьющимся сердцем. В избе стояла Агафья. Откуда она взялась?
– Заспалась, соседка. Хотела я повернуть да уйти… А потом вижу – плохой сон тебя давит. Вот я и побудила!
– Чего тебе? – повернулась к ней Аннушка недовольно.
– Письмо я хотела мужику написать. Сама-то не умею, Ваську попрошу, пока в школу не ушёл, може напишет. Пусть уж едет домой Тереха-то…
"Вот и эта то же думает, что и я", – промелькнуло в голове у Аннушки.
– Вася! – позвала она.
– Я здесь! – быстро отозвался сын.
– Васенька, дитятко, напиши мне письмецо, – начала Агафья, – я тебе гостинчика дам!
– Ладно, тётка Агафья, сочтёмся, – серьёзно сказал Васька.
Они сели писать письмо. Васька вырвал из тетрадки два листка, придвинул чернильницу – стеклянный пузырёк, обмакнул перо. На конце пера, когда он его вытащил, оказалась какая-то козявка.
– Вот чёрт, – пробормотал Васька, взял промокашку, убрал козявку.
За всеми этими его приготовлениями следили: Агафья – с обычным своим постным видом, Аннушка – с улыбкой, а маленькая Зойка – с интересом, совершенно её поглотившим. Наконец Зойка не выдержала, залезла на лавку и стала на коленки рядом с сидящим братом.
– Не пыхти мне в ухо, – сердито сказал Васька. – Прилезла тут…
Зойка смотрела на него и гримасничала.
– Дай ей какую-нибудь бумажку и карандаш, она порисует, – сказала Аннушка. Васька послушался, дал Зойке клочок бумаги. Зойка стала чертить по нему карандашом.
– Любезный муж наш, Терентии Иваныч, – начала диктовать Агафья.
– Лю-без-ный му-уж… – выводил по клеткам тетрадного листка Васька и вслух повторял слова.
– Кланяется вам ваша супруга Агафья Тихоновна и шлёт нижайший поклон…
– Ни-жай-чий пок-лон, – писал Васька.
– А ещё кланяется вам…
И Агафья начинает перечислять всех родственников.
– Тётка Агафья, – говорит вдруг Васька, кладя перо, – так писать длинно. Давай я сам напишу. Я всё знаю, чего писать-то. Пущай, мол, приезжает… Тут, мол, тебе бригадира дадут, нечего там лесины-то валять… А то вот переселенцы приехали, так они вам нос-то утрут!
– Ой, батюшки! – всплеснула руками Агафья. – Да откуда ты мысли-то мои вызнал, пострел?!
– А я от мамки к батьке такое-то письмо писал, – важно сказал Васька.
Женщины взглянули друг на друга и вместе рассмеялись.
XXXII
Палага любовалась на себя в зеркальце. Она старательно разглядывала своё лицо, глаза, губы. Палага была одна в маленькой комнате, где жила вместе с Верой. Вера убежала на Красный утёс. «Совсем с ума сошла девчонка», – думала Палага. Зная сердечные дела своей подруги, она не очень бы удивилась, если бы Вера вдруг сказала ей, что выходит за Генку замуж. В конце концов всё сводится к этому.
Вот и у них с Демьяном…
Палага вздохнула. Из крошечного зеркальца на неё смотрели пристально и вопрошающе серые глаза, её собственные глаза. Правда, они не такие красивые, как у Веры, но всё же… И нос никуда не годится. Толстоват. А вот губы… губы, пожалуй, ничего… Ах, да разве в одной красоте дело! Палага задорно вскинула голову.
В это время послышался за дверью лёгкий стук. Так мог стучать только один Демьян. Палага живо убрала зеркальце. Лицо её в одну секунду сделалось серьёзным и даже строгим. Она взглянула на дверь. А в неё уже входил Демьян Лопатин.
– Паря, погода-то нынче… мануфактурная, – сказал забайкалец вместо приветствия и снял свою папаху.
Палага засмеялась.
Она всегда смеялась, когда Демьян начинал сыпать своими нехитрыми остротами. Не было в этих остротах ничего острого, и для посторонних они были даже непонятны. Но стоило Палаге взглянуть, с каким выражением лица произносил их Демьян, чтобы она засмеялась. Да он и сам улыбался заранее тому, что ещё хотел только сказать, и в смелых, открытых глазах его так и играли чёртики.
Демьян, войдя, заполнил собою всю скромную комнатку девушек. Два аккуратно застланных узких топчана, какие-то беленькие вышивки, чистая занавеска на единственном окне… Тут были тишина и уют. Демьян вначале дивился: зачем эти вышивки, тряпочки и занавески? Можно ведь обойтись и без них. Суровая жизнь Демьяна воспитывала его с детства в бедной крестьянской избе, где не только не было ничего лишнего, украшающего, но порой даже недоставало и самого необходимого. Поэтому Демьян привык относиться к предметам иного, не деревенского бедного быта с пренебрежением. А кроме того, это связывалось у него с представлениями о "господах", о "господском житье", которых он был самый упорный и непримиримый враг. Однако Палага очень быстро приучила его и к тряпочкам и к занавесочкам, и они ему теперь даже нравились. Над топчаном Палаги висело вышитое украинское полотенце. Около топчана Веры стояла тумбочка, и на ней – увеличенный портрет мужчины с усами; Демьян знал, что это отец Веры, о котором он слыхал не один раз от Трухина.
Прежде чем войти, Демьян старательно вытер ноги: на дворе стояла мокрая оттепель. Это была первая оттепель, которая всегда вызывает у лесозаготовителей беспокойство. Если крестьян она радует, предвещая близкую пахоту и сев, то лесозаготовителей предупреждает: торопитесь, зимний сезон кончается! Рубщики ещё могут валить лес – но как вывозить его из тайги к месту сплава, если санная дорога испортится? В этом году необычайно рано – уже в конце января – повеяло теплом. Снег залоснился и кое-где осел. Желтея, он делался рыхлым. Тонкая плёнка серого наста покрывала сугробы. У бараков, истоптанная десятками ног, появилась грязь.
Демьян от порога прошёл к Палаге, заглянул ей в лицо. Палага протянула ему ладонь дощечкой, Демьян легонько пожал её обеими руками.
– Раздевайся, садись, – сказала она.
Демьян стал снимать с себя ватник. Палага смотрела, как он двигался, и ей, право же, ничего не нужно было, как только на него смотреть – на его плечистую, с широкими лопатками фигуру, на крутой затылок и эту круглую голову, настоящую лихую, забубённую головушку, которую она так бы и взяла в свои руки, поворошила бы спутанные волосы на ней и положила бы её к себе на колени. Но Палага умела сдерживать свои чувства.
Много времени прошло с тех пор, как в столовой на Партизанском ключе она услышала от самого Демьяна его романтическую повесть. Тогда он рассказывал её сибирякам. Но даже начала этой повести она не знала. Кто был тот друг, что завещал Демьяну свою жену? При каких обстоятельствах это происходило? Палагу тогда заинтересовало лишь одно: где эта женщина, которая, как она поняла, играла во всей истории главную роль? Жива ли она? А если жива, то какое отношение имеет к ней Демьян? Выполнил ли он волю своего друга? Женился ли на ней?
Палагой двигало обыкновенное женское любопытство, когда она просила беру узнать через Сергея, женат ли Лопатин. При этом она вовсе не имела каких-либо видов на него. Но любопытство её оказалось тем коготком, из-за которого пропала и вся птичка. Палага попалась. Заинтересовав её своим рассказом, Лопатин, сам того не ведая, добился, что она выделила его среди других людей. А потом оказалось, что он и верно обладает самобытным, притягательным для Палаги характером. Ведь Палага и сама была недюжинной натурой. Вот они и подошли друг к другу.
Была ранняя весна, когда они познакомились. Палага точно помнит, как после субботника на сплаве леса Демьян подошёл к ней, когда она собиралась уезжать со своей походной столовой с берега Имана на Штурмовой участок. Он вызвался ей помочь. Запряг лошадь в телегу, на которой стояли пустые термосы. А потом они ехали. Палага правила лошадью, Демьян же сидел сбоку. Он что-то рассказывал ей смешное, а что – Палага сейчас не помнит. Она только помнит, что ей было весело. Оказывается, эти мужчины не такие уж изверги! С ними даже приятно. А прежде она думала, что от мужчин ничего, кроме грубостей, и ждать нельзя. Но на грубости она отвечала тоже грубостью. А тут было с самого начала что-то другое. Во всяком случае Демьян Лопатин стал тем первым мужчиной, которому, она разрешила сесть с собой рядом. И от этого – только от одного этого! – в самом основании её стройного и законченного воззрения на мужчин как на представителей иной, более низкой по сравнению с женщинами человеческой породы появилась маленькая трещинка. Впоследствии эта трещинка делалась всё шире и шире. А к тому времени, когда Демьян чуть не застал её любующейся в зеркальце, от всего здания или стены, которую она возвела, чтобы отгородиться от мужчин и тем обезопасить себя от их возможных посягательств, остались одни жалкие обломки. Палага влюбилась. Но это была не безоглядная любовь, как у Веры Морозовой, о нет! Палаге надо было до всего самой дознаться и во всём увериться.
За весной пришло лето. Демьян, работавший десятником у сплавщиков, находил время едва ли не ежедневно видеться с Палагой. В прогулках своих они обошли всю окрестную тайгу. Демьян шутил, смеялся, рассказывал о разных случившихся с ним происшествиях. И только о Маланье он никогда ничего больше не говорил. Может, её уже и на свете нету? А если она жива и здорова и до сих пор держит в своих руках сердце Демьяна? Как это узнать? Прямодушная Палага могла бы спросить и самого Демьяна. Но стоило ей об этом подумать, как она останавливалась в нерешительности. Она-то его может спросить – да что он ответит? Вдруг он скажет, что по-прежнему любит жену своего друга? Что тогда делать бедной Палаге с её трепещущим от любви сердцем? Нет, при всей своей прямоте она не могла на это отважиться и по-женски терпеливо начала ждать, когда Демьян сам всё скажет. А он не говорил и не говорил. За летом подошла осень, а там и зима. Давно уже глубокое и горячее чувство связывало Палагу и Демьяна, да только таилось оно в них самих и не выходило наружу. Бывают в лесу такие родники. Всю зиму под толстым слоем снега бежит и журчит родник, невидимый глазу, пока по весне не блеснёт вдруг на солнце сверкающей струёй. Так было сегодня и с Палагой. Чувство её требовало выхода. Не была ли виновата в этом первая оттепель, предвозвещающая близкую весну и пробуждение могучих сил природы?
Палага смотрела на Демьяна влюблёнными глазами. А он разделся и сел с нею рядом. Потом они взяли друг друга за руки. Лучше сказать, Демьян бережно и осторожно взял руки Палаги в свои и стал их гладить. Это была совсем невинная ласка, но она доставляла им великое наслаждение. Сильные руки Палаги были в мелких порезах, а у Демьяна в затвердевших мозолях. Перебирая её пальцы, он рассказывал о том, что произошло с ним за день.
В ближайшее время возобновится у Красного утёса строительство узкоколейки. Зимой, в морозы, работа была приостановлена, рабочие строили бараки. С наступлением тёплых дней прокладка узкоколейки пойдёт быстро.
– Паря, к лету вагонетки с лесом побегут… – сказал Демьян, улыбаясь.
В одном из бараков будут квартиры для семейных. Он уже почти готов, этот барак. Там есть один уютный уголок на солнечную сторону. Маленькая квартирка: комната и кухонка. Как раз на двоих…
Палага слушала и ничего не отвечала. В последнее время они всё чаще, сначала намёками, а потом и открыто, стали между собою говорить о своём будущем. И когда сейчас Демьян упомянул о квартирке, Палага решила про себя, что сна её непременно посмотрит. Но странно: разговаривая о своём будущем, как будто они стали мужем и женой, Палага и Демьян даже не объяснились между собою. И это опять же из-за того, что между ними незримо стояла неведомая Палаге женщина – Маланья…
Если бы Палага была менее требовательна к любимому человеку, она бы давно на всё махнула рукой. Но она была строгой девушкой, и нравственная её чистота возмущалась тем, как можно делить своё сердце между двумя разными людьми. Она хотела владеть Демьяном безраздельно. А он ничего этого не знал. О Маланье у него никаких и мыслей не было. Рядом с ним сидит Палага, с ней хорошо, и этого для него достаточно. Поэтому Демьян очень удивился, когда Палага, страшно покраснев и запинаясь, спросила:
– Дёма, а эта Маланья… – помнишь, ты рассказывал?. – она жива?
Демьян только что говорил ей о квартирке на двоих, а она задала ему свой роковой вопрос!
Наконец-то она решилась! Путём долгих размышлений Палага пришла к выводу, что если сам Демьян ничего не говорит о Маланье, то ему и сказать нечего. Может быть, на самом-то деле ничего не было и нет у него с Маланьей, а она напустила на себя страхов! И всё же ей было по-настоящему страшно. Спросив, она почувствовала себя так, как будто её окунули с головой в кипящую смолу. Уши её горели, грудь вздымалась. А Демьян лишь сильнее сжал её пальцы и поднял на неё свои открытые и ясные глаза.
– Маланья-то, паря, жива… – Он опустил голову.
Палага замерла. Вот из кипящей смолы её вытащили и сразу бросили в ледяную воду! Она вся похолодела.
– Жива Маланья, – повторил Демьян, – да только не вышла у нас с нею любовь…
Демьян сказал это как бы через силу и сидел молча, с опущенной головой. Кто знает, какие мысли волновали его в эту минуту! Палага перевела дыхание. А он, словно справившись с собою, заговорил:
– Это, паря, была девка-краля. Песенница! – Глаза Демьяна зажглись ярким светом воспоминания. – Мы с нею сызмалу вместе. Мой отец и её отец были вечные батраки. В соседях жили. Помню, я её один раз от бодучего быка уберёг. Бегали мы на лужке около ихней избы. Лето было. Глядим вечером – стадо идёт. А впереди, паря, здоровущий бы-чище. Мы на лужке-то играли. Там лужок был хороший, трава мягкая. Мы нарвём-нарвём травы, кучки из неё наделаем. Это у нас копны. Потом из этих копён стог мечем.
Как мужики сено косят, так мы в это и играли. На Маланьке было платьишко розовое. Вот бык-то и сдурел, как его увидел. От стада на нас кинулся. Подбежал, копытами землю отрывает, рога книзу уставил, ревёт… Маланька-то за меня держится. Я её загораживаю. На мне картузишко был какой-то, я возьми да и кинь его в быка. Эх, как подденет он этот картузишко рогом! Да потом как начнёт ногами топтать, а мы убежали! Ух, и страшно же было! Даже и теперь вспомнить мне про это – один ужас…
Демьян, по своему обыкновению, замолчал, как бы прерывая этим свой рассказ. Но Палага знала, что он теперь уж, если начал, не остановится на полуслове. Она ему верила. И её страшило, что душою Демьян тянется, может быть, прочь отсюда. И она завидовала той далёкой девчонке Маланьке, которая была подружкой Демьяна в его детские годы. Да и не только, как видно, в детские…
– Бык этот был чистая беда, – продолжал Демьян после некоторого молчания. – Мы в другой раз этого же быка напугать хотели. Ребятишки… – Демьян усмехнулся. – Только это уж не летом, а осенью было, – отвлёкся он в сторону. – У нас осенью, как хлеб уберут, скот выгоняют в поле, за поскотину. Пока первый снег не упадёт, он там и пасётся. Вот мы и пасли коров, овец. Несколько нас было, гавриков. Видим, этот же бодучий бык с коровами ходит. А я был на него злой за Маланьку. Скинул с себя шубёнку – у меня шубёнка была, – выворотил её шерстью наружу, опять надел, встал на четвереньки – и к стаду. Будто я волк! Умишка-то у меня тогда совсем не было! – Демьян покачал головой. – Вот этот бык не только что сам испугался, а за мной бросился. Я от него, он за мной. Хорошо, что остожье недалеко было загороженное. Там чья-то хлебная кладь стояла, я в это остожье! Тем и спасся. Так бык-то аж это остожье раскидывать рогами начал, вот до чего остервенел!
– Ну, тогда мне здорово от тятьки попало. Ребятишки сказали ему, как я быка-то дразнил. А отец Маланькин моему отцу говорит: "Зачем ты Демку наказываешь, он вон как за мою девчонку заступается!" Стали над нами смеяться. "Жених да невеста", – про нас говорят. А мы ничего, играем… И так мы возрастали сколько годов, я уже не знаю, а только выросла Маланька, и стыдно мне стало с нею играть…
Демьян опять замолчал. Палага сидела рядом с ним неподвижно. Она слушала, боясь пропустить хотя бы одно слово. Руки их уже не были вместе. Рассказывая, Демьян поглаживал иногда её руки, а Палага молча смотрела на него.