Текст книги "Трудный переход"
Автор книги: Иван Машуков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
– Ну вот, видишь! Значит, обоюдно выгодно – и власти и нам. Потому артелям в кредит тягло, машины дают!.
Но в дальнейшем, сколько ни говорил Ларион, от Ефима он уж больше ничего не мог добиться, ни слова.
Вошла Федосья. Ефим строго взглянул на жену. Федосья сбросила с себя полушубок, в котором бегала к соседке, и засуетилась у печки.
– Как ни крути, Ефим, другой жизни не будет, – звучал в избе тихий, убеждающий голос Лариона. – Это я тебе говорю с факта. Всё, брат, к одному идёт… Другого пути у нас, крестьян, нет, если мы в кулаки не намерились!
Ефим слушал не отвечая.
– Давай выйдем на улицу, – сказал он, поднимаясь.
– Куда же вы? – всполошилась Федосья. – Я сейчас чаёк поставлю…
Мужики вышли из избы. Ефим стоял на крыльце, Ларион с ним прощался.
– Вот что, Ефим… – Ларион, вздохнув, заговорил наиболее, как он думал, убедительно. – Пойдём, брат, с нами, не покаешься… По правде тебе если всё обрисовать, то, конечно, мы ничего-то ещё и сами не знаем. А идём! Ничего у нас нету покуда. Но это попервости так. Попервости-то, брат, всегда трудно. – Как все крутихинские, Ларион произносил слово «трудно» с ударением на последнем слоге. – Трудно, трудно, – повторял он.
Ефим молчал. Он понимал, что Ларион словно бы раскрывает перед ним все карты, советуется, приглашает разделить трудную судьбу зачинателей нового. Но Ефим сразу ничего не мог решить, а пустых слов понапрасну тратить не любил. Он бы, может быть, и сказал какое-то слово Лариону, да то, что скот и лошади в артели будут общими, его остановило. «Вот у кого ничего нет, тому легко небось вступать, – подумал он. – А у меня…» Проводив Лариона, Ефим пошёл в стайку. Там стояла яловая корова «в очках» – с чёрными кругами у глаз на белой морде.
Ефим минут пять постоял около коровы, затем вернулся в избу, достал большой нож и принялся его точить. Делала свою привычную работу Федосья, а Ефим ширкал ножом по бруску, и мысли его медленно, точно камни-булыжники, перекатывались у него в голове. «Не везёт мне, что ж ты станешь делать – не судьба! Только будто поправлюсь маленько, опять чего-нибудь сотворится. Прямо без происшествий ни одного дня не жил. И отчего это?» Ефим поднял голову, почувствовав на себе настойчивый взгляд Федосьи.
– Ты куда нож-то натачиваешь? – спросила она.
Ефим не ответил. Наточив нож, он достал тяжёлый топор-колун с широким обухом и пошёл в станку. Федосья вмиг всё поняла, заругалась, запричитала, наконец заплакала. Ефима словно это и не касалось, он шёл в стайку с каменным лицом. Спокойно и деловито обвязал покрепче верёвкой рога коровы и коротко притянул её к забору. Слега в заборе была надёжная, столб вкопан крепко. Корова стояла, привязанная на коротком поводу, и косила на хозяина большой круглый глаз. Ефим взял колун.
– Ой, матушки, да что же ты делаешь-то, ирод! – пуще прежнего запричитала Федосья.
– Молчи! – грозно сказал Ефим, замахиваясь топором. Удар по лбу широким обухом тяжёлого колуна, удар, в который Ефим вложил всю свою силу, бросил корову наземь.
Разделывали тушу ночью, тайно. А на рассвете, ещё по темну, Ефим увёз мясо на базар, спрятав шкуру. Вернулся из Кочкина под хмельком.
– Феня, – ласково сказал он жене. – Чего я купил-то тебе! Поди-ка, – с этими словами Ефим вытащил из мешка новую шаль. – А это тебе, стрекоза, и тебе! – выбросил он и той и другой дочке по платку.
– Спасибо, тятя, – в голос сказали девочки.
– Ну и вот. Ладно, – проговорил Ефим и оглянулся на жену.
– Дурак ты, дурак! Ох, и дурак! – улыбаясь, сказала Федосья и покачала головой. Она была смягчена ласковыми словами мужа и его подарком. Но тут же снова сделалась сердитой и сурово сжала губы, когда Ефим сказал:
– Ну всё, Феня, будем в артель вступать…
Ефим вздохнул, криво усмехнулся и пошёл разыскивать Лариона.
…К концу недели в Крутихинскую артель вступило двенадцать семей.
– Не густо, – сказал Григорий, когда ему сообщили об этом.
XVIII
В Крутихе долго на все лады обсуждалось, что и как будут делать люди в артели и почему самостоятельным хозяевам, вроде Ефима Полозкова или Лариона Веретенникова, понадобилось в неё вступать?
Лука Иванович Карманов, привлекавшийся к суду в связи с убийством Мотылькова и освобождённый от наказания по старости, как передавали, предсказывал тем, кто вступит в артель, страшные кары. Он будто бы вычитал в священном писании, что коммуна, колхоз – слова сатанинские. Сын Луки Ивановича, осторожный и хитрый мужик, пытался внушить отцу, чтобы не говорил лишнего.
Старый Карманов перестал хриплым голосом выкрикивать свои угрозы артельщикам. Он перешёл на шёпот. И шёпот его исподтишка, исподволь стал будоражить Крутиху.
– Вот постойте, – говорил он, – дурачьё сиволапое, бот придёт весна – всплачетесь. Как запашет артель ваши лучшие земли, отцами вашими возделанные, для плугов лёгкие, а вас на дальние дернины направит, – так будете знать!
– Власть-то за артель, так кому же лакомые-то кусочки, что не артельщикам? То-то. Ефимка-то Полозков да Ларька-то Веретенников – они хитрые. Догадались к такому делу примазаться.
– В дубьё их! Огнём их полить! Детей их побить, коли не выйдут из артели! Они крестьянскому миру недоброхоты – вот кто. На кулаков только сваливают, а сами всю землицу из-под вас выгрести хотят!
И эти его напевы возымели своё действие.
Чем ближе к весне, тем больше шумела Крутиха. Всех волновало – какие земли нарежут артельщикам? Только ли те обработают они, что принадлежат членам артели, да ещё кармановские, или ещё прихватят?
Поговаривали, что приедет из волости землемер и нарежет им единое поле – для удобства. А в него и попадут лучшие наделы крутихинцев.
– Ругали допреж захватное право, – шипел и брызгал слюной старый Лука, – а это похуже будет. При захватном-то праве как было: есть у тебя сила, есть кони и плуги – бери, запахивай целину, сколько душе твоей угодно. В Сибири земли много, ничья она, божья, всем хватит.
И пахали и захватывали по сто десятин на душу… Оттого и пошли стодесятинники…
Ну, да ведь ту, что другие-то захватили, не трогали…
И тот, кто сам плошал, не мог землицей завладеть, того и судьба била. Так ведь судьба, а не люди… Вот он и шёл в батраки к тем, кто совладал с ней, с землицей. Всё было без греха, по доброй воле. А теперь нако вот – возьмут да и вырежут артельщикам лучшее из общего надела, как кусок тела из обчества!
Самые спокойные мужики зашевелились и полезли раньше тепла с печей и полатей, заслышав звон и гром в сельской кузне.
Первыми явились туда править лемеха плугов и зубья борон артельщики.
Сам Гришка, сняв полушубок, в одной рубахе махал молотом, греясь у горна. Ларька Веретенников, из простого мужика превратившийся вдруг в начальника, в председателя, тоже своей ловкостью выхвалялся.
Хромка-то, хромка, Ефимка Полозков и тот норовит показать, какой он ловкой. Бьёт и кувалдой и малым молоточком, как заправский кузнец!
Проходивший мимо Егор Веретенников невольно засмотрелся на работу своего соседа.
Веретенников всегда стремился жить в мире со своими соседями. Ведь не только ты у соседа видишь, как и что у него на дворе, но и твоя жизнь перед ним вся на виду. Этим соображением Егор и руководствовался прежде всего. Он никогда не заводил с соседями лишних ссор. Но очень часто бывало так, что наступало между Веретенниковыми и Полозковыми какое-то неопределённое состояние – ни ссора, ни мир. Так было и сейчас. Не старые счёты сводили Егор и Ефим – когда они вместе ухаживали за Аннушкой. Иное отдаляло их друг от друга на этот раз. Егор не забыл, как Ефим приходил к нему с милиционерами. А Ефим тоже, как видно, чувствовал какую-то неловкость, хотя он не был ни в чём виноват перед Егором. Так или иначе, Ефим явно сторонился Егора. Встречаясь с ним, он хмуро здоровался и молча проходил мимо.
«Ефим в артели? – думал Веретенников. – А почему же меня не позвали? Чем я хуже? Я бы, конечно, и не пошёл». Но то, что его даже не позвали, как-то тяготило душу. «Всё Гришка», – соображал он.
Через дорогу стояла окнами в улицу изба Терехи Парфёнова. Из-за брёвен забора виднелась его чёрная шапка. Тереха беспокойно ходил по двору. Егор перешёл через улицу.
– Здорово, сосед! – сказал он, входя во двор Парфёнова.
Тереха прогудел что-то неразборчивое.
Даже и среди рослых и здоровых крутихинцев Тереха выделялся своей могучей фигурой. В германскую войну Парфёнов служил в батарее и, как рассказывали о нём сослуживцы, один стоял у правила орудия. Вернулся с войны усатым, раздавшимся в плечах богатырём. Его спросили набежавшие соседи, как он воевал. Тереха сидел за столом, положив большие руки на выскобленную добела столешницу, бронзовое лицо его было серьёзным.
«Воевал, – ответил он соседям. – Лупили здорово. Они, значит, нас, а мы их».
Больше он ничего не сказал. Тереха не любил много говорить. Таким он остался и сейчас.
Густая чёрная борода закрывала могучую выпуклую грудь Терехи, лицо было сурово. Из избы вышел рослый парень – сын Парфёнова. Ему было всего семнадцать лет, но уже теперь можно было сказать, что он удался в отца. Мишка, как звали парня, был длиннорук, угловат, костист. Обещал вскорости превратиться в такого же богатыря.
– Что, дядя Егор, занята кузня-то? Артельщики там, как грачи, ранее весны прилетели! – подмигнул он.
Веретенников полюбовался парнем. Затем повернулся к Терехе:
– Что, сосед, ты ещё не в артели?
– Болтай… – сердито прогудел Парфёнов.
– А вон Полозков уже там… бороны куёт, плуги налаживает.
– Ишь ты, – сказал Тереха.
– Как-то мы будем нынче пахать – не артельные-то мужики? Оставят ли нам земли-то?
– А коли мне не оставят, я плечом подопрусь и всю их кузню в речку свалю! – ответил и Тереха будто в шутку, но так зло сверкнули глаза его, что Егор понял: и ему не до шуток!
Когда-то Егор Веретенников собирался на пашню как на праздник. Сколько раз это бывало, и всё как будто по-новому. В течение целого дня бывало накануне выезда в поле Егор ходил по двору. Вот он выкатывал из сарайчика телегу и ставил её посредине двора. На телегу втаскивал железный плуг; с телеги торчали в стороны его обтёртые чапиги; сизовато блестел вновь наваренный лемех. В день выезда с утра Аннушка тащила на телегу из избы мешок, а в мешке – туесок сметаны, две-три ковриги хлеба, мясо.
«Чайник там положи», – говорил Егор жене. Аннушка молча бежала снова в избу. Со двора Веретенниковых через забор было видно, что сборы на пашню идут и у соседей. И это подбадривало, веселило. И все вместе и каждый по себе, никто друг другу не мешает.
А ныне не то…
Аннушка принесла и затолкала в мешок чайник как-то срыву.
«Мамка, – серьёзно говорил бывало матери Васька, – ты Шарика накорми. Да, смотри, не забудь». «Ладно, не забуду», – отвечала Аннушка сыну. Круглое лицо её сияло довольством и лаской.
А сейчас и не до Шарика. И на обращение Васьки: «Возьмём ли его?» – Егор махнул рукой.
– Оставайся, Шарик, – подошёл Васька к чёрной собачонке с закрученным хвостом и обнял её за шею.
Шарик посмотрел на парнишку умным глазом, и розовый язык собаки прошёлся по Васькиному лбу.
– Ну тебя! – оттолкнул мальчик собаку.
На крыльце, заложив палец в рот, стояла маленькая Зойка. Шарик подбежал к ней, тыкался мордой в её ноги. Девочка, звонко смеясь, била его ладошкой.
Всегда был волнующ момент, когда отец с матерью садятся на лавку, потом отец говорит: «Господи, благослови», – и встаёт. С выражением степенности на лице Васька шёл вслед за отцом к телеге. В телегу были впряжены Холзаный и Чалая. Холзаный – старый конь, рослый, широкогрудый и смирный. Чалая – молодая, бойкая. И на дуге у Холзаного и на чёлке у Чалой были всегда бумажные цветы…
Ехали на весеннюю пахоту, как в церковь.
А нынче не присели даже на лавку. Отец не сказал: «Господи, благослови».
– Садись, – отрывисто приказал Егор сыну.
Васька в мгновение ока очутился на телеге.
– Давай вожжи, – попросил он у отца, но Егор не расслышал.
Телега выезжает со двора, но лошадьми правит не Васька… И потому не получает удовольствия.
Он беспокойно ёрзает на телеге.
– Сиди ты! – сердится отец. – Пошёл домой, чёрт! – кричит он на Шарика.
– Шарик, Шарик! – зовёт Аннушка собаку. Потом она ловит Шарика и, держа его за шею, нагнувшись и заслоняясь рукой от бьющего в лицо яркого света, смотрит вдоль улицы, как двигается телега с Егором, что-то шепчет и, подождав, пока телега скроется, идёт в избу, манит за собой собаку.
Васька всё оборачивается назад. Почему она нерадостна сегодня? Смутно у него на душе.
А в открытой степи почему-то холодно на этот раз. Снег не везде сошёл, лежит в кустарниках, на дне оврагов; это от него такой холод. Чего же так рано выехали нынче пахать? И невдомёк Ваське, что выехал его отец раньше всех, чтобы запахать и засеять свой загон, пока его не отдали артели… Вспаханный и обсеменённый не так просто отнять! Веретенниковы издавна имели надел у Долгого оврага, на покатой стороне холма. По краям полос рос мелкий кустарник, вдали виднелся западный край Скворцовского заказника. Рядом с наделом Егора, у подножия другого холма, прямо через пересыхающую к лету речонку, – надел Терехи Парфёнова. Чуть подальше – пашня Перфила Шестакова, а там поля и других крутихинцев. Смотрит Егор и видит: кто-то уже на поле… Вон, вон в одном, в другом месте, строят балаганчик. Да это Тереха Парфёнов! Перфилий Шестаков! Эко, ещё раньше приехали…
Вот и пашня Веретенникова. Вот стоит маленький старый балаганчик – жердяная загородка, накрытая сверху соломой и дёрном. Чтобы каждый день не ездить на ночёвку домой, Егор с сыном обычно живут три-четыре дня, а иногда и неделю в этсм балаганчике. Он почти цел. Быстро подправили его и расположились, подняв кверху оглобли телеги и приладив к ним крючок для варки кулеша на костре.
В первый день Егор всё ходил да смотрел, где пахать, где сеять, что оставить под пары. Ещё в одном месте у крутихинцев была земля – так называемые «дальние пашни», – у Скворцовсксго заказника. Там у Егора имелось полдесятины. Давно, ещё зимой, много раз было у него задумано и передумано, что и где будет в этом году на пашнях, давно всё подсчитано и вымерено, а всё же Егор ходит и ходит от межи к меже. Лишь к вечеру он запрягает лошадей в плуг и заезжает на пашню, делает первую борозду.
Первая борозда… её не просто было провести.
– Вон видишь? – показывает Егор сыну едва приметный кустик впереди. – Поедешь прямо… всё прямо на него.
Васька кивает. Он уже знает, как трудно провести посредине пашни прямую борозду. Васька берёт под уздцы смирного Холзаного. Лошади, напрягаясь, тянутся за парнишкой.
– Куда, куда ты повёл! – кричит на сына Егор. Он идёт сзади за плугом. Почва на склоне холма каменистая, плуг прыгает в руках у Егора. А тут ещё борозда выходит кривой.
Егор ругается.
Всё хорошее настроение Васьки, с которым он ехал на пашню, мигом исчезает. Он опять чувствует себя маленьким и готов заплакать… Но первая борозда всё же проведена, и отец пашет, делая круг за кругом. Васька смотрит, как прибавляется борозда к борозде. Вот уже узкая чёрная полоска видится на пашне. Но как же медленно она расширяется!. Отец машет бичом, покрикивает на лошадей. Солнце спускается к закату, становится холоднее. Кричат чёрные галки. Они садятся на пашню, походят-походят важно по вспаханной земле, что-то пеклюют, потом, лениво взмахнув крыльями, поднимутся. Чуть отлетят и снова опускаются. «Вот, – думает Васька, – если бы десять, а то и двадцать плугов в один ряд поставить и сразу пропахать… Здорово бы!» О том, какую нужно для этого силу, Васька не думает. Ему только надо, чтобы пашня скорее была вспахана. Хорошо, если бы завтра утрём он, поднявшись, увидел, что она уже готова, и они бы поехали домой…
– Сынок! – уже ласково окликает Ваську отец. – Чай вари.
Васька срывается и бежит в балаган, развязывает мешок, достаёт чайник. От мешка пахнет пылью. В балагане сухо, но из щелей дует. Васька с чайником летит к речонке, оживившейся после весеннего таяния снегов. Летом, когда речка пересыхает, воду сюда приходится возить в баклажке. С полным чайником Васька спешит к балагану, разгребает ямку для небольшого костерка, разжигает привезённые из дому щепки, наконец, вешает чайник над костром…
Егор распрягает лошадей поздно – Васька уже не слышит. Накрывшись тёплым полушубком, он спит и просыпается оттого, что в балаганчике идёт громкий разговор.
Чуть тлеет костёр. Раздуваемые ветерком угли краснеют, и блики огня играют на лицах. С отцом разговаривает Платон Волков. Как видно, он только что приехал – сидит прямо на земле, подвернув под себя полу шинели. Платон в шапке. Лицо у него одутловатое, глаза смотрят, как всегда, беспокойно.
– Трудно небось на паре-то пахать? – полувопросительно, полуутвердительно говорит Платон.
С тех пор как Егор перестал работать у Платона, они изредка встречались, здоровались, но между ними не было близких отношений. Егор совсем забыл дорогу к родне. Сейчас он с удивлением наблюдал за Платоном – как тот суетливо сучит руками, неуверенно говорит, словно что-то нащупывая. Но это только поначалу.
– Да вот ведь, – отвечая на вопрос Платона, кивает Егор на привязанных к телеге и жующих сено лошадей, – трудно. Надо бы завести ещё одного коня.
– Ты и в прошлом году на двух пахал?
– Да нет, – говорит Егор. – Брал у Полозкова. А нынче он в артели. – «Ты же хорошо знаешь это, чего же спрашиваешь?» – думает Егор, вглядываясь в Платона.
– А я лошадь продаю! – выпалил сразу Платон.
Егор узнал былую манеру Волкова – вдруг посреди как будто и постороннего разговора чем-нибудь ошарашить собеседника.
– Чего так? – спросил Егор.
– Думаю огородами заняться.
– А пашня?
– А пашню бросить.
– Да-а… – протянул Егор. Он не знал, что и подумать.
– Я вот вижу, – продолжал Платон, не обращая внимания на недоверчиво слушавшего его Веретенникова, – вижу, что тебе на двух тяжело пахать. Бьётся, думаю, мужик. Пожалел по-родственному. Ты и забыл, поди, что мы родня?
Егор наклонил голову: действительно, никаких родственных чувств к Платону он не испытывал.
– Как там Нюшка-то? Аннушка? – поправился Платой. – Чего-то её не видно.
– Да ничего… С ребятишками… – ответил Веретенников.
Платон предложил Егору купить у него рыжего коня-трёхлетка.
– Ты этого Рыжку должен знать у меня, – говорил Платон. – Он от Соловухи. Помнишь её?
Егор помнил соловую кобылу, на которой он когда-то работал у Платона, возил лес из Скворцовского заказника.
– А не хочешь, так я Терехе Парфёнову продам, он ищет коней.
– Денег-то у меня… – нерешительно ответил Егор. – Ладно. Съезжу вот на базар… Если будут деньжонки – посмотрим.
– Так я в надежде? – поднялся Платон.
– Ладно, – повторил Егор, провожая гостя.
Они обо всём поговорили, но о Генке не обмолвились и словом.
…Васька уснул до утра. А утро пришло изумительно ясное, чистое. Словно приблизился лес, каждый кустик на меже был отчётлив. Егор пахал. К нижней кромке пашни стало меньше попадаться плитчатых камней, земля пошла помягче. Егор окликнул сына:
– Пойди-ка!
Васька подбежал к отцу. Егор поставил сына впереди себя.
– Бери, – сказал он тихонько.
Васька, как клещ, вцепился в чапиги. Они были ещё широки для него, но он наваливался на них всей своей узенькой грудью, чуть расставляя руки. На лице Васьки было выражение испуга и блаженства. Егор с полной серьёзностью шёл за сыном. Васька сердился.
– Я сам! Отойди! – кричал он.
И в это время прямо по пашне к ним подъехали верхами Ефим Полозков и Григорий Сапожков. При виде их Егор побледнел и остановил пахоту.
– А мы к тебе! – с какой-то притворной лёгкостью крикнул Ефим, словно решил обрадовать чем-то Егора.
– Чем обязан? – хмуро спросил Егор, стараясь не взглянуть на Григория.
– Слышь, сосед мы по делу к тебе, – продолжал Полозков. – Тут рядом с тобой мой загонишка, так ты паши его подряд… Мой, значит, как свой!
Всего ожидал Егор, только не этого.
– С какой же это стати? – спросил он, помолчав.
– Нам он неудобен, для артели-то, чересполосный, а тебе под руку.
– А с меня что за это? – недоверчиво поглядел на Ефима Егор.
– А ничего! Ну, так поладили? Не оставишь землю пустую?
Егору запахать Ефимов загон было бы очень подходяще, но он ещё раз спросил:
– А всё-таки – какие условия?
И тут не сдержался наконец Григорий:
– Да ты что торгуешься? Опять супротив нас хочешь? Ну конечно, не задаром. Мы твой надел на дальних пашнях возьмём! Нам там весь клин отводят.
– Вот оно что! – так и отшатнуло Егора.
Там его надел был втрое меньше, чем здесь полозковский, но он был свой. И Егор сказал:
– Не согласен!
– Да ты же его не поднимешь на двух конях, – миролюбиво сказал и Ефим, – там залежь, там тебе нужен третий конь.
– А я куплю, куплю! – топая ногами, закричал Егор.
Ярость вспыхнула на лице Григория.
– Поехали! – сказал он и, хлыстнув коня, отъехал первый, за ним Полозков. – Смотри, – крикнул Григорий, – если землю пустой оставишь, будет особый разговор! – И погрозил плетью, выругавшись: – Тамочкин!
XIX
Артельщики выехали на поле дружно, об этом позаботился Ларион Веретенников. С утра к бывшей кармановской усадьбе стали подкатывать на телегах мужики, бабы, ребятишки. Везли плуги и бороны. А когда взошло солнце, длинный ряд подвод вытянулся вдоль улицы.
Артельщики поехали на пашню.
Ефим Полозков сидел на телеге, в которую была впряжена его же собственная лошадь; пару кармановских он привязал сзади. Он впервые ехал пахать не свою пашню. И это было бы для него совсем не весело, если бы не одно обстоятельство – ехал он распахивать залежные земли, пролежавшие чуть не всю революцию и сулившие сказочный урожай.
Ему было смертельно любопытно: какая же там вымахает пшеница? Хоть она и будет общая, но если привалит обломный урожай, наверняка и ему много достанется. Глядишь, больше того, что даёт старопахотная земля, ставшая уже тощей, сыпучей, как пыль. Пусть её Егорка Веретенников забирает. То-то вытянется у него рожа, когда сравнит свою пшеницу с той, что поднимается у артельщиков!
Издавна, с тех пор, как существует Крутиха, дальние пашни у Долгого оврага были разделены на две половины каменными столбами. Столбы эти в открытой степи были видны издалека. По линии столбов отмечалась земля, что находилась ближе к Скворцовскому заказнику, – там, под защитой леса, она была более сырой и мягкой, а значит, и более урожайной. Крутихинцы-бедняки так и говорили о каком-нибудь зажиточном мужике, с завистью: «У него земля-то за столбами!»
Земля же перед столбами была более сухой, каменистой, поэтому менее урожайной.
Даже и старики не помнят, когда произошло это разделение, но оно было освящено временем, и крушение его крутихинцы сочли бы раньше святотатством. Ни один бедняк никогда не пахал и не сеял за столбами. Земля, как собственность единоличного хозяина, как драгоценное наследство, передавалась зажиточными мужиками от отца к сыну. Свободные земли пускались в залежь, «отдыхали», потом поднимались вновь. Ефим Полозков гордился тем, что когда-то у его отца имелась одна десятина в этом заветном углу степи, под самым лесом, что доказывало древность рода Полозковых в Крутихе. «Мы первые сюда пришли», – говорил иногда сыну Архип Никифорович Полозков. Ефим помнил слова отца. В один год был неурожай. Чтобы уплатить подати, Архип Никифорович вынужден был продать свою десятину за столбами Луке Ивановичу Карманову, а тот уже после революции перепродал её Селивёрсту Карманову. Ефим сегодня вспомнил об этом только тогда, когда артельщики стали подъезжать к кармановским пашням. «Где-то должна быть тут и наша десятина», – думал он, вглядываясь в степь.
Вправо от проезжей дороги, у самого леса, на однообразно жёлтой равнине ясно выделялись прямоугольники пашен с росшим по их межам мелким кустарником. Края этих прямоугольников со стороны леса были ровными, точно обрезанными. Ни одного вершка пахотной земли не хотели крутихинцы уступить лесу. Но и в самом лесу были поля и залежи.
Артельщики остановились на дороге. Из жёлтой, сухой травы неподалёку торчал невысокий столб. Он был белёсый, из глины и камня, поставленный неизвестно когда и кем, источенный ветрами, но ещё крепкий. Другой такой же столб виднелся далеко, на другом конце поля. Когда Ефим был маленьким, он, прислушиваясь к разговорам взрослых, думал, что столбы у Долгого оврага громадные, высотою едва ли не до небес; такими они представлялись тогда его воображению. И он удивился, увидав их вблизи. Сейчас Ефим только взглянул на столб и отвернулся. Ларион громко говорил, обращаясь ко всем:
– Земля тут богатая, но запущенная. Лежали на ней Кармановы, как собаки на сене. И сами не подымали и людям не давали. Ишь, задерновалась. Но мы подымем. И мы возьмём с неё урожай!
– Эх, за столбами земельку-то попробовать! – сказал Савватей Сапожков. – Какая она есть там, целина-то?. Сроду не доводилось.
– Ну, а теперь, значит, доведётся!
– Поехали, чего там!
– Начинать надо! – послышались нетерпеливые голоса.
Артельщики заезжали на кармановское поле. В трёх местах у Долгого оврага разбросались пашни Селивёрста и Карпа Кармановых. Эти пашни давно и хорошо были известны каждому крутихинцу. Там, где сейчас остановились артельщики, у самых столбов было большое поле, на котором Селиверст на небольшом куске сеял пшеницу «только для себя». Другой клин отводился под рожь и ячмень. А земля в третьем месте – почти у самого Долгого оврага, на лесной опушке – оставалась в залежи. Когда-то на этой земле у Кармановых сеялась также пшеница, сейчас пашня зарастала – «отдыхала» уже много лет.
Были предложения взять для артели землю, что полегче, поближе. Но Григорий воспротивился – именно эту предложил он.
– А сможем мы сразу-то? – усомнился Ларион. – Паровую-то землю легко. А залежь? Всё ж таки силёнок у нас покуда мало..
– Вспашем, – уверенно ответил Григорий. – Кармановскую залежь в первую очередь!
Сапожкову хотелось, чтобы ни одного кармановского поля не оставалось не поднятым в первые же дни пахоты. «Пускай все видят, что Кармановы больше не вернутся», – думал Григорий. И Селезнёв поддержал его. Тимофей знал, как волновало крутихинцев – не ущемит ли их артель. И ему очень не хотелось обижать тех, кто ещё не вступил в неё. Хотя Григорий говорил насмешливо: «А стоило бы их прижать». Сейчас Григорий дал знак своему пристяжнику – парнишке вдовы Алексеевой, который, покрикивая на рослого, сильного коня, вёз в телеге железный плуг, баклагу с водой и мешок с провизией; вторая лошадь, запряжённая в передки плуга, шла сзади, привязанная к телеге. А на третьей – верхом был Григорий.
Парнишка дёрнул вожжами.
– Поезжай за мной, – сказал ему Григорий.
На коне он выехал вперёд, за ним через пашню двинулась телега. Артельщики, стоя на меже, смотрели им вслед. «Упрямый Григорий, добился своего», – было в их взглядах. Подошёл с озабоченным лицом Ларион Веретенников; ему надо было каждому дать работу.
– Дядя Савватей, заезжай сюда, – распорядился Ларион.
– Ну, благословясь, – сказал Савватей и направил телегу на межу кармановской пашни.
– И ты, Ефим, с ним! – кивнул Полозкову Ларион.
Ефим охотно повиновался.
Вдвоём с Савватеем Полозков пахал длинное кармановское поле. Савватей вёл запашку со стороны степи, а Ефим у леса. Земля была здесь мягкая, легко поднималась плугом. Две лошади свободно тянули его. Ефим даже один раз снял руки с чапиг и шёл по борозде, не притрагиваясь к плугу. Идти так и смотреть, как ровно, точно нарезанные, отваливаются жирные, чёрные пласты земли, было истинным наслаждением. «Эх, вот пахота-то! – думал Ефим. – Может, это я бати моего землю пашу? Землю дедушки Никифора? Нет, наша полозковская пашня вроде была подале»… Мысли у Ефима были светлые, какие-то свободные, летучие. Он не заметил, как подошёл к концу первый день пахоты, и только по лёгкой ломоте в руках и свинцовой тяжести в ногах понял, что очень устал. Но и на другой день он пахал с той же поднимающей дух лёгкостью и ощущением счастья в душе…
На паровом клине, где Селиверст Карманов ещё в прошлом году сеял рожь и ячмень, земля была похуже, но тоже достаточно мягкая, чтобы пахать её на двух лошадях. Зато старую залежь поднимать было трудно. Григорий это сразу увидел, когда подъехал к заброшенной пашне. За несколько лет она сильно затравела. Правда, края меж и большая борозда посередине её были заметны, однако пырей в некоторых местах разросся сильно. Но Григория это не остановило. Он велел парнишке-пристяжнику слезать с телеги, распрягать лошадей, а сам прошёл из конца в конец всё поле. На глаз тут было десятин сорок. Григорий огляделся. Близко подходил лес. Вдоль поля с правой стороны большие деревья темнели ободранными стволами. Григорий выругался. Он понял, что Кармановы делали это, готовя заранее корчёвку леса. «Целину метили прихватить. Сколько лесу погубили… Вот жадность!»
Григорий вернулся к лошадям, уже запряжённым в плуг. Пристяжник на гусевом коне взмахнул плёткой, постромки натянулись… Григорий крикнул на коней, подхватил правой рукой плуг, придержал левой. Острый лемех вошёл в твёрдую землю, чёрный пласт – плотный, словно весь прошитый корнями трав, поднялся, встал на ребро, перевернулся вниз дерниной…
– Но-но! – крикнул Григорий.
Кони рванули плуг так, что пахарь его едва удержал, и пошли бодрее.
Он пахал самозабвенно, с радостным чувством, что делает большее, хорошее дело – не для своей корысти, а для общества. И с каждой новой бороздой всё больше уверялся: «А ведь я пахарь, настоящий пахарь. И в этом смысл моей жизни».
XX
Платона Волкова не радовала нынешняя весна. В поле собирался он точно поневоле. Ещё в прошлом году Платон был исполнен надежд, с увлечением занимался опытничеством. А нынче он лишь похвалился, что превратит пашню в огород – будет-де выращивать на пахотной земле рассаду, картофель и овощи. Для Крутихи это было неслыханно – чтобы пашня, которая испокон веков засевалась зерном и колосилась хлебом, вдруг засинела от края до края кочнами капусты или зазеленела картофельной ботвой. Этим новшеством он рассчитывал удерживать за собой славу «культурного хозяина» – как защиту от возможных посягательств на его хозяйство. А хлеб он не хотел сеять из ненависти – «чтобы не давать большевикам».
Но оказалось, что большевики обходятся и без него. Артель ведёт запашку кармановских полей. Смотреть на это равнодушно Платон не мог. Вид чёрных полос земли, вспаханных не Кармановыми, и ему был предупреждением. Что же теперь с такими хозяевами, как он? В артель его не примут и в покое не оставят. «И дом мой им понадобится и скот мой, а я – нет», – думает Платон, перед глазами которого встаёт оживлённая суета во дворе Кармановых, отданном артельщикам.