355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панкеев » Копья летящего тень. Антология » Текст книги (страница 7)
Копья летящего тень. Антология
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:56

Текст книги "Копья летящего тень. Антология"


Автор книги: Иван Панкеев


Соавторы: Ольга Дурова

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)

Я любил ее, но мне становилось страшно с нею, а такая любовь обречена. Но то, что мне пришло вдруг в голову, было страшнее и этого страха.

– Ты хочешь понять то, что знал Прометей? – спросил я, стараясь не выдать голосом волнения.

Но она почувствовала и почти с испугом человека, о котором узнали нечто запретное, быстро ответила:

– Его муки – моя религия. И не надо больше об этом, Глеб, уже поздно.

«Да, уже поздно…» – повторял я про себя, вкладывая в эти слова совсем другой смысл.

«И все же – зачем она мне об этом рассказала?» – думал я, возвращаясь заполночь домой после проводов Ники, встревоженный и легендой о Великих Кабирах, и разрушением привычного с детства мифа о Прометее, и тем, что сам я стал как бы участником неведомого процесса.

Думал об этом и на следующий день, и неделю спустя, хотя ни я, ни Ника больше не возвращались к тому разговору. Снова какая–то темная сила раздваивала мое сознание, нарушая обретенную гармонию и заставляя противиться, сопротивляться, жить в напряжении. Будто кто–то проверял меня столь тонким, изощренным искушением, что самого–то искушения я не видел и не чувствовал. Ясно, когда – не убий, не укради, не предай. Но здесь–то – что? Кто и какого шага ждет от меня? Какой победы и какого поражения? Все это напоминало движение по замкнутому многограннику, приближающемуся к кольцу. Пока еще грани различимы, можно в каждом углу на миг задержаться и осмыслить, где ты. Но чем дольше думаешь об одном и том же, тем скорее мысль стирает эти углы и начинает мчаться по кругу, отчаявшись найти из него выход.

Видимо, это состояние было как–то связано с настроением Ники, непривычно замкнутой, ушедшей в себя, часто отвечающей на мои вопросы невпопад.

Даже не наверное, а совершенно точно причина была в ней, потому что, стоило Нике улететь на десять дней в Новосибирск, как на следующий же день после ее отлета я успокоился и стал с известной долей иронии вспоминать ее рассказ о вызывании духов, которые, как оказывается, любили не только молоко и мясо, но и наркотические мак и коноплю и даже опиум.

Время от времени я подумывал, кого бы, представься возможность, я сам хотел увидеть. Родственников? Это исключалось сразу – страшно. Императрицу Екатерину Великую? Но вроде бы я все знаю, о чем она может мне поведать. Вот если бы Ивана Грозного или Бориса Годунова! Или – Гришку Отрепьева… Но, увлекшись Московской смутой, я, чего доброго, призвал бы к ответу добрый десяток бояр – а кто знает, как они себя поведут, хотя бы тот же Василий Шуйский или боярин князь Петр Андреевич Куракин, казненный осенью 1575 года?

А еще лучше – Понтия Пилата или… Нет, на это пусть и язык не повернется, и рука не поднимется – даже в таком безумном деле должны быть разумные пределы.

Это стало для меня интеллектуальной игрой. Я вспоминал имена и начинал размышлять о том, почему неэтично тревожить именно эти души. Любимого Лермонтова – потому что он любим мною, и этого достаточно. Шекспира? Да, у меня есть к нему пара вопросов, но захочет ли он отвечать именно на эти каверзные вопросы и не увлечет ли меня в отместку вслед за собою? Вот если бы – Прометея или Великих Кабиров: был бы подарок для Ники! Но Прометея я представлял с трудом и не исключал, что вместо него мог явиться какой–нибудь Гермес, Атлант или Аполлон, а Кабиров даже и представить не мог…

Как и следовало ожидать, до добра эта игра не довела. Обманув меня призрачным покоем и не выпуская навязчивую мысль из огромного, а потому и переставшего давить кольца, неведомая сила неторопливо делала свое дело, вводя под видом игры во искушение и требуя материализации замысленного.

Посмеиваясь над собою, я, тем не менее, стал поститься, отказался даже от пива и сигарет; это было особенно трудно, и начал, напрягая память, собирать по рынкам и аптекам все, что перечисляла почти месяц назад Ника – алоэ, корень сельдерея, багульник… Правда, я не знал, что со всем этим надо делать – сушить ли, варить или жарить; не знал, в каких пропорциях друг к другу должны быть компоненты; не был уверен, все ли вспомнил. Но сомнения тут же сметались несерьезным отношением к происходящему: ну, подымится эта смесь на жаровне, на том и все кончится. Может, они, гадалки, или как их еще назвать, действительно знают какие–то особые слова, заклинания, жесты, и потому у них получается. А моя шалость – она шалость и есть. Но зато я точно знал, кого бы мне хотелось услышать. Именно – услышать, хотя и увидеть тоже не мешало бы – для проверки, поскольку лицо покойного профессора Солодовского еще свежо в памяти, он умер лет пять назад, но фотографии и по сей день мелькают в газетах.

С Солодовским мы не были знакомы и встретились всего один раз, в очень широкой компании, где половина собравшихся не знали друг друга. На банкет я был приглашен приятелем, работавшим в группе профессора. Они занимались чем–то далеким от моих интересов – химико–физико–биологическим, и на банкет я пошел лишь из уважения к приятелю, который, как и вся группа и сам Солодовский, был удостоен высокой премии. Правда, вся группа – впервые, а Солодовский – в третий, то ли в четвертый раз. За что, я так и не понял, да и постановление было, оказывается, закрытым, в газетах не печаталось.

Тогда Солодовский поразил меня несоответствием его огромной славы и старческой немощи: губы тряслись, искажая слова, которые ему приходилось выталкивать наружу, пиджак висел, как на скелете, костлявые руки постоянно что–то нашаривали, словно все должны были перепробовать: фужер, салфетку, вилку, нож, край стола, скатерть, пуговицы на пиджаке, клапан кармана, снова фужер…

Казалось, он вот–вот упадет и с грохотом развалится на отдельные части – на ноги, руки, голову, которые, в свою очередь, тоже станут раскатываться по швам и суставам.

Но стоило вслушаться в смысл сказанного, как становилось ясно, что человек это жесткий, и в голову пробиралась мысль, что сама смерть, играя роль наивного, доброго, немощного старичка, пытается хотя бы внешностью вызвать к себе сострадание.

Может быть, именно в этот вечер я так и не думал, может, все это – позднейшие наслоения и домысливания. Тогда это был для меня видный ученый, лет сорок назад что–то неведомое и непонятное мне, но грандиозное, изобретший и последние десятилетия известный не столько научной (этим под его якобы руководством занимался целый институт), сколько благотворительной деятельностью. Не было месяца, чтобы он не выступил в защиту очередных униженных и оскорбленных, вплоть до сексуальных меньшинств; или не учредил новую ассоциацию, помогающую инвалидам; или не перечислил гонорар на нужды милосердия. Комментируя каждое из этих деяний по телевидению или в газетах, Солодовский непременно обращался с призывом к отечественной и мировой общественности прислушаться к зову сердца, выполнить свой долг и быть чистым перед Богом.

Лишь после его смерти я узнал о том, во что и сейчас не могу и не хочу верить. По слухам, основное открытие профессора состояло в том, что он нашел два способа массового воздействия на человеческий организм.

Первый – когда после обработки с воздуха биохимические процессы в теле начинали протекать с такой скоростью, что организм изнашивался через два–три года; двадцатилетние становились семидесятилетними и умирали; дети, сохранив свое умственное развитие, почти моментально созревали и тоже старели, едва успев выучить таблицу умножения.

Второй способ с виду казался менее ужасным, но – лишь с виду: подобная же обработка вызывала такую генную мутацию, что в третьем поколении люди перестали рожать детей. Два поколения могут жить, ни о чем не подозревая, не болея, но затем родители и деды увидят, что они – последние, ибо на свет станут появляться только дебилы, дети–растения, не способные ни думать, ни даже отличать родных от чужих.

Вероятно, в случае войны оба способа в зависимости от целей, были уникальными: не надо было разрушать города, экономику, заражать почву и воду. Но, когда первый способ прошел испытание и Солодовский увидел результаты: сморщенных лысых бывших детей, все еще играющих в куклы и радостно–настороженно берущих протянутые конфеты; пытающихся прыгать через скакалки и удивляющихся, почему в их ногах нет сил, глухих и с выпавшими зубами, – он был так поражен бесчеловечностью изобретенного, что, говорят, не без его помощи сведения просочились дальше, чем им полагалось.

Профессора лишили привилегий и под охраной отправили отдыхать на спрятанную в горах виллу, где кроме него, жены и десятка охранников не было ни души, а поднятый прессой скандал уладили, решительно заявив, что ничего подобного не было и нет, что досужие журналисты, не разобравшись, все переврали, описывая обыкновенные, никем не засекреченные опыты гериатров – специалистов по долголетию: всякие там подвижность белков, прием кислорода, выделение углекислоты…

В сущности, как потом нехотя и почти полушепотом пояснил мне приятель, группа Солодовского как раз и занималась проблемой долголетия – подвижностью белков, приемом кислорода, выделением углекислоты.

Я не стал ставить приятеля в неловкое положение, выспрашивая: занимались ускорением или замедлением этих процессов, ведь и само по себе слово «долголетие» можно трактовать в обе стороны. Слава Богу, шок прошел, общественность успокоилась и всем стало не до этого, потому что еще не разобрались с термоядерной, атомной, водородной бомбами, на горизонте замаячила нейтронная, самая «гуманная» – пресса подняла волну протеста против нее, на время позабыв даже о СОИ и локальных войнах.

Правда, иногда мелькали сведения то о случаях преждевременного старения – то о целых новых домах для олигофренов, но чего не бывает в наше сумасшедшее время на такой перенаселенной планете?

Солодовский, отдохнув в горах, вернулся в столицу, правда, уже в другой институт и, развернув благотворительную деятельность, стал любимцем масс, которые писали ему благодарственные письма, присылали телеграммы о помощи и клялись его именем довести человечество до полного счастья.

Вот уже лет пять, как он умер, а любая акция милосердия начинается с доброго слова о нем и завершается почтением его памяти. Интересно, знают нынешние школьники, что он был еще и известным ученым, или в их представлении это только добрый доктор Айболит?

Как и почему возникло в голове именно это имя? Не после ль разговора с Никой о ремесленничестве и о сути творчества? Размышляя о том, а кто же я сам: историк, занимающийся далекой эпохой; в чем мои открытия и озарения; какова польза от моих трудов – не тогда ли я впервые задумался о Солодовском? О том, кто он – творец или разрушитель, ученый или исчадие ада, или – преступник? Чем для него самого было его открытие – радостью, утверждением, выполнением заказа, способом разбогатеть, возможностью властвовать, – чем? И не замаливанием ли греха были все его последующие благие дела?

Но главное, что волновало и на что, естественно, не было ответа, – неужели смерть все списывает, неужели и там, в аду или в раю, не отвечает он за содеянное; или благотворительные подачки в состоянии перевесить преступление? Тогда к чему все земные нравственные законы?

Конечно, я сам был виноват в том, что позволил вопросам отпочковаться друг от друга и расти, подобно ветвям. Но коль уж они заполнили меня и требовали ответов, надо было на что–то решаться. Я решил обмануть себя – вызвать дух Солодовского, заранее зная, что это предприятие обречено на провал.

Готовился я по всем правилам некромантии и гонтии – наук о вызывании теней умерших. Представить не мог раньше, что это столь азартное занятие – разыскивать в старых книгах и журналах отрывочные, разрозненные публикации и пытаться из полученной мозаики создать самостоятельное полотно.

Восьмой день моего воздержания пришелся на пятницу. Продукты, коренья и травы валялись на кухне, занимая стол, подоконник и застеленное газетой кресло. Придя к выводу, что для духа худосочного Солодовского всего этого слишком много, я взял равные доли от всего принесенного и тщательно перемешал в тарелке. Получилась влажноватая лепешка, в которой меня не устраивали ни форма, ни консистенция. Пришлось немного подсушить ее, на всякий случай распахнув настежь окно. Лепешка стала рассыпчатой и легко разминалась пальцами в порошок.

Весь вечер я повторял тексты заклинаний и последовательность действий, почерпнутые в «Объяснениях Магии» Эккартсгаузена и «Фарсалиях» Лукиана, в «Короле Гаральде» Бульвер–Литтона и «Оккультной философии» Агриппы Неттесгеймского, в «Библиотеке волшебства» Горста и «Теории науки о духах» Юнг–Штиллинга.

Следуя рекомендациям, еще с утра уделил нищим денег на помин души Солодовского, затем, вернувшись домой, очертил магический круг, сразу же ставший мешать в тесной кухне, ибо оказываться в нем не хотелось и приходилось все время обходить оставленную мелом черту. Но и без него – никуда, ибо, по убеждению некоего Карла Кизеветтера, опубликовавшего свою статью еще в начале века, вызванные духи иногда наносят вред вызывателям, а иногда запрещается во время вызывания переступать за линию магического круга.

«Бог мой! – думал я время от времени, словно со стороны наблюдая за приготовлениями, – да меня гнать надо в три шеи с кафедры! Ученый, понимаешь ли, материалист! Хорошо, что хоть никто не видит».

Ближе к полуночи небо заволокло темными низкими облаками, тревожно покачивающимися над городом; ветер стал порывистым и заставлял раскачиваться огромные тополя за окном; где–то вдали, на окраине, уже, видимо, шел дождь и небо то и дело озарялось вспышками далеких беззвучных молний. Это еще более усугубляло состояние организма, доведенного до нервного напряжения. Неосознанный страх в душе боролся с чувством стыда. Отступать казалось постыдным – словно признавал над собою власть более слабого; так утром бывает неловко за боязнь ночной темноты, ибо ужасный призрак на деле оказывался всего лишь забытым на спинке стула халатом.

Передвинув кресло в очерченный посередине кухни круг, я затеплил свечу, поставил на зажженную газовую конфорку жаровню, сдерживая дрожь в руке, высыпал на нее полупорошок–полукашицу, и быстро вернулся в кресло. Губы сами стали шептать вызубренные за день слова заклинания, а для глаз перестало существовать все вокруг, кроме квадрата жаровни с горсткой серого зелья на ней.

По мере того, как металл накалялся и влага окончательно покидала сотворенный мною состав, воздух небольшого помещения наполнился сложным ароматом, похожим то ли на запах тлеющего сена, то ли на многоступенчатый обонятельный каскад аптечно–кухонного свойства. С легким потрескиванием и шипением порошкообразная масса едва заметно пошевеливалась, начиная дымиться.

Я ждал, когда жаровня раскалится докрасна, травянистый холмик вспыхнет фейерверком и превратится в горстку пепла, естественно завершая этим мои «колдовские» потуги. А потом, добродушно посмеиваясь над собой, можно будет выпить водочки из запотевшей бутылки – за завершение эксперимента, принять душ и со спокойной душою улечься спать.

Но пламени не было. Жаростойкий порошок принял форму маленького круглого блина, края которого подрагивали на начинающем краснеть металле, выстреливая струйками дыма. Наконец, шевеление началось и в центре – так на мгновение напрягается, словно спружинивается, бумага перед тем, как вспыхнуть. Сильный сизый дымок заструился к потолку. Удивительно: он не лез в глаза, не окутывал меня, не распространялся по кухне, но я отчетливо ощущал его слегка удушающий запах.

Ни на миг не отрывая взгляда от жаровни и находясь в уверенности, что скоро и само основание для дыма должно исчезнуть, я обомлел и инстинктивно вжался в кресло, подняв глаза чуть выше. Да, это был он, Солодовский. Я не видел лица – оно словно не выткалось, но в очертаниях головы, где наблюдалось подобие лысины; в сложенных на животе, словно поджатые лапки, руках; в самой согбенности прозрачной серой фигуры, почти упирающейся в потолок, угадывался покойный профессор.

Все прочее перестало для меня существовать. Я видел, как он тревожно, будто слепой, слегка поворачивает голову из стороны в сторону – как бы принюхиваясь. Затем послышался сдавленный осторожный вздох, и голос, в котором не было ничего живого – серый, однотонный, бесплотный голос, но он мог принадлежать только Солодовскому и никому другому:

– Зачем я вам нужен?

Звук старой, заигранной, шипящей и поскрипывающей пластинки – через невидимую, но явную толщу.

До боли в пальцах я сжимал подлокотники кресла. Глаза устали от напряжения, хотелось опустить голову, но я не мог оторваться от призрачной серой массы. Наконец, совладав с пересохшим горлом, сипло спросил:

– Вы – профессор Солодовский?

– Да, я был им.

– Идея преждевременного старения и генной мутации – ваша?

– Мое исполнение. Желание возникло у человека по фамилии Гория, от которого я зависел. Но он умел только желать, а я открыл механизм. Зачем вам это? Мне нет покоя. Все тревожат меня из–за этого. Разве мало я сделал и другого?

Подавшись вперед, вперившись глазами в дымные очертания, я, вероятно, был похож на следователя, для которого важно лишь успеть спросить.

– Это было оружием?

– Да.

– Оно осталось?

– С таким не расстаются. Когда говорят, что уничтожено все, говорят почти правду. Один, оставленный в пробирке, вирус ни увидеть, ни взвесить, ни пощупать нельзя.

– Вам было страшно?

– Мне было интересно.

– Смотреть, как умирают дети?

– Видеть, как действует вирус.

– И сейчас вы не раскаиваетесь?

– Сейчас уже поздно.

– А при жизни?

– Я должен был это сделать.

– Кому – должен? Гория?

– Есть силы более сильные.

– И сейчас?

– Всегда. Если свет нельзя погасить, то надо зажечь такой огонь, перед которым свет померкнет.

– Вы убеждены в своей правоте?

– Все забудут, что это сделал я, но будут жить в страхе перед сделанным мною. Ваша мечта – постичь тайну света, я же был послан увлечь тайной тьмы.

– Вы в аду?

– Я – дома. Мне мешают люди, такие, как вы.

Стоящий над раскаленной жаровней, над синим пламенем конфорки призрак, казалось, поджаривался. Но это инквизиторство не мешало ему. Я клял себя за то, что, вызубрив заклинание и последовательность действий, не подумал над вопросами. Зная, о чем хочу спросить, все же не сформулировал их четко и ясно, и теперь приходится расплачиваться за это.

– Почему вы не спрашиваете меня о том же, о чем и все – к примеру, сколько вам осталось жить? – продолжал он.

Я молчал, предчувствуя провокацию.

– Спросите, и я отвечу, – не унимался призрак.

– Не спрошу. Вы можете отвечать только на мои вопросы, вот и ответьте: на том свете вы поощрены за свое изобретение или наказаны?

– До этого еще далеко, сейчас идет борьба. Но я устал, мне пора. Не забывайте, что ваша власть временна, вы можете не давать мне покоя, пока живы.

– Не надейтесь, такие злодейства не скоро забываются.

– Кто злодей, а кто гений, определять будете не только вы; князь Тьмы готовится к походу, и скоро черное станет белым, и поклоняться будете злу.

Он стал растворяться в воздухе – медленно, почти незаметно, словно эфемерные нити, из которых соткали его неведомые силы, становились прозрачными. Значит, он так и уйдет, оставив во мне разрушительное негодование и ненависть? Я рванулся из кресла, сам не понимая, что хочу, – схватить ли его, рассечь ли на части, уничтожить ли, чтобы ни молекулы не осталось от него ни на том, ни на этом свете… Резкая сила швырнула меня к подоконнику, затем в другую сторону – к холодильнику. Боль пронзила шею, заставив со стоном схватиться за нее обеими руками, согнуться в три погибели. Последнее, что запомнилось, – медленно падающий стул и белая черта перед глазами.

***

– Что случилось, Глеб? – Ника тормошила меня за плечо, и слова ее доходили как сквозь вату в ушах. – Почему дверь открыта, откуда столько дыма?

Она распахнула окно, небо за которым становилось бледно–фиолетовым – наверное, начинался рассвет. Я дернул головой от поднесенного к носу нашатыря, и только после этого сознание стало просветляться. Ника внимательно осмотрелась вокруг и, покачав головой, произнесла лишь:

– Ты с ума сошел! Есть вещи, которыми не шутят.

– А я и не шутил.

– Ты мог просто задохнуться. Или – сгореть. Или напороться на нож. – Отчитывала она с возмущением в голосе. – Официальная версия – самоубийство. Молчи! Я знаю, что говорю. Такие вот неофиты, самоуверенные всезнайки и превращают науку в шарлатанство.

Поняв, что перегнула палку, или увидев на моем лице обиду, Ника, не в силах сдержать себя, махнула рукой. О, сколько всего было в этом коротком жесте – и разочарование, и гнев, и жалость.

– Я еще в аэропорту поняла, что что–то случилось. Телефон не отвечает, начинаю думать о тебе, а мысли – как на стену натыкаются. Он, видите ли, круг очертил. Господи, как знала ведь – на день раньше прилетела.

Она принялась наводить порядок, брезгливо отмывая остывшую, закопченную жаровню, стирать влажной тряпкой следы мела…

Наверное, это ее и успокоило.

Через полчаса, выйдя из ванной, я увидел, что в комнате, на журнальном столике уже стоит стеклянный чайник, с медленно, лениво перемещающимися в нем листьями березы, посветлевшими хвоинками и обретшими прозрачность лепестками жасмина, – дарами растений, украшающих наш двор. Значит, пока я мылся, Ника успела опуститься вниз. После знакомства с нею я открыл, что даже в городе вокруг каждого – целая кладовая. Можно сделать чай из листьев и цветов, и напиток этот ни в какое сравнение не будет идти с индийским и цейлонским; можно сварить щи из крапивы, сделать салат из одуванчиков и сварить варенье из лепестков роз…

После приготовленного Никой чая, теплого душа и перенесенных потрясений я, переместившись на тахту, уже почти засыпал, но какое–то наблюдение, промелькнувшее вскользь и все же засевшее в голове, не позволяло расслабиться полностью. Вдруг вспомнил – зеркало! Что–то удивило меня, когда в ванной сушил полотенцем волосы, стоя перед зеркалом. Под удивленным Никиным взглядом я вскочил и опрометью бросился в ванную. Круги под глазами, красные прожилки – это понятно, это от бессонной ночи; но что же еще? Волосы! Как я мог не заметить сразу – седые виски, белые пряди… Я недоуменно перебирал их пальцами, носом уткнувшись в зеркало, и только прикосновение Никиной руки, заставившее вздрогнуть, вывело меня из оцепенения.

– Ничего, дорогой, так бывает, это не самое страшное, не огорчайся, – успокаивала она, поглаживая по плечу и пытаясь свести на шутку, – седой – не лысый.

Но не столько неожиданная седина меня поразила, сколько мысль о том, что она – след.

– Значит, он действительно был? – резко повернулся я к Нике, схватив ее зачем–то за локти.

– Конечно, был, – все тем же успокаивающим тоном, как неразумному ребенку, ответила она. – Я не знаю, кого ты вызывал – это не мое дело, но ты был неосторожен, и слава Богу, что все кончилось хорошо. Они ведь тоже разные, как люди: бывают добрые, а бывают и злые, не терпят принуждения, насилия, лишних тревог. Тебе надо уснуть, пойдем.

– А он не вернется? – спросил я, тут же устыдясь своего вопроса: получилось, что боюсь.

– Нет, милый, не вернется. Даже если просить будешь, не вернется, – тянула она за руку, увлекая в комнату.

Первое, что увидел я, проснувшись, – Никин перстень. Она лежала рядом, подложив ладонь под щеку, а вторая рука покоилась на моей подушке.

Чему так счастливо и глупо улыбался я, опершись на локоть и лаская взглядом ее милое, какое–то необычное и особенно дорогое во сне лицо? Тому, что проснулся, и на улице день, и комната залита солнечным светом, а за окном едва шелестят тополя, изнемогающие от жары?

Или – тому, что рядом со мною – красивая, любимая женщина? Да, наверное, именно этому – что нас двое; что мы можем подолгу смотреть друг на друга; ловить глазами наши улыбки и улыбаться нашим глазам; держаться за руки, когда пальцы поглаживают пальцы с нежностью, нежнее которой в мире нет.

Хотелось сделать для Ники что–нибудь хорошее, хотя бы тысячной долей похожее на ту любовь, которую разбудила она во мне, – принести много–много цветов, чтобы она проснулась среди них; или сочинить самую красивую сказку – только для нее; или написать ее портрет – так, как не писали ни Рафаэль, ни Ватто.

«Ты была зарей Любви… Ты – неизменно правдивое Сердце, стоящее выше могущего заблуждаться Ума», – вспомнились слова из гимна Изиде. Как давно это было! – «Карфаген», бал, Белозерцевы, Петр с Павлом, Борис, комната Брюса…

Полгода назад? Год? Вечность? И – было ли? Или – только будет? Иначе, почему же тогда я живу, словно, в предощущении небывалого светлого праздника?

«Господи, Ты добр, ибо создал нас; продли наше счастье, здоровье, любовь, ведь чем больше любви на земле, тем ближе люди к Тебе, Господи, тем меньше грехов они совершают. Кроме этого могу просить Тебя только об одном – не покидай нас никогда, чтобы можно было молиться Тебе и благодарить Тебя за день прошедший и за дарованную жизнь», – поймал я себя на молитве, рождающейся в глубине сознания и дополняющей ту гармонию и то благодарное счастье, на чьих волнах плавно покачивалась моя похожая на музыку душа.

Я еще раз окинул взглядом комнату, удивляясь радостному ее преображению, посмотрел на лицо Ники, улыбнулся серебряной змейке, обвившей безымянный Никин палец; и змейка, словно отвечая на улыбку, сверкнула блестящим своим глазом, позволив на долгий миг увидеть сливающиеся в сплошное кольцо розоватые колонны «Карфагена», гибкие молодые фигуры, красивые платья и смокинги, слепящую медь оркестра, огромную хрустальную люстру, то приближающуюся, то удаляющуюся… Что это? Мое воспоминание или маленький бриллиантик сумел запомнить и это, и теперь шаловливо возвращает мне частичку моей жизни, словно демонстрируя свою вездесущность, и тайную силу, и способность улавливать настроение?

Из мгновенного ослепления, так и не стершего улыбки, меня вывел взгляд Ники.

– Чему ты улыбаешься? – спросила она с осторожной теплотой, не делая ни единого движения, от чего глаза ее и губы жили как бы самостоятельно.

– Я улыбаюсь нам – тебе и себе. Потому, что я счастлив. Потому, что я тебя люблю.

Теперь не надо было бояться разбудить ее, и я со всею силой, скопившейся за долгие минуты любования, прижался к ее упругой груди, будто хотел раствориться в ней или вдохнуть ее в себя.

И снова потолок квартиры стал бирюзовым небом, тахта – воздушным облаком, а ковер на полу – зеленой травой.

Как много могут руки, созданные для любви! Они могут все, ибо в такие минуты становятся и глазами, и ушами, и губами – они и видят, и слышат, и говорят.

Как много светлых тайн в человеческом теле, созданном для любви! Их не разгадываешь, потому что они все время новые, но они сами раскрываются навстречу, всякий раз удивляя и радуя.

Как много ласковых и нежных слов знают губы, созданные для любви! Они звучат единой мелодией – прекрасной и неповторимой; они похожи на цветы, которые могут цвести только на поле любви и завянут в другом месте и в другое время.

День перешел в вечер, но мы не заметили этого. И вечер уже обнимался с ночью, медленно растворяясь в ней, как и сами мы растворились друг в друге, не находя сил разомкнуть объятия и отдалиться хотя бы на шаг.

Нам было не грустно молчать, но, когда рождались слова, они сразу становились объемными, и мы любовались ими, парящими в нашем бирюзовом небе и сверкающими там, подобно золотистым звездам.

Впервые Ника осталась у меня на всю ночь. А утром, собираясь на какую–то из своих нетрадиционных, или, как я называл их, ненормальных кафедр, сообщила, как о давно решенном:

– Помнишь, Глеб, ты просил, чтобы я погадала тебе? Я готова. Но надо, чтобы и ты был готов. Мы расстанемся с тобой на восемь дней…

Видя мой протестующий жест, она засмеялась:

– Не навсегда же, я буду каждый день звонить, а в воскресенье вечером, в то воскресенье, ты придешь ко мне домой. Постись, друг мой, – летом полезно недельку попитаться фруктами и овощами.

И, не дав мне толком опомниться, поцеловала глубоким поцелуем и выпорхнула из рук, скрывшись за дверью, – только подошвы зашелестели по лестнице.

На следующий же день я стал выспрашивать у Ники, как именно она собирается гадать. Она сказала, что, наверное, в зеркале, в полночь, но что это не самое главное и не должно меня тревожить.

Выписав в библиотеке все, что касалось энонтромантии – так, оказывается, по–научному называется гадание в зеркале, – я узнал, что чудесный этот вымысел, названный одним исследователем «обольстительным обаянием, пережившим века», имел целью лишь показать девице ее суженого. Мне это подходило разве в том случае, если Ника решила пошутить. Однако, вгрызаясь в разрозненные сведения, узнал и о фессалийских чародеях, читавших в зеркале ответы, писанные кровью, и о древних греках, тоже принявших эту ворожбу, завещанную им древним Востоком; и о том, что канонов здесь не существует, и каждая ворожея по своей воле изменяет, а то и придумывает правила гадания.

Последняя встреча с Никой все еще жила во мне – памятью рук, глаз, губ, и я находился в том состоянии почти полета, когда ходится легко, живется беззаботно, а окружающий мир, кажется, создан для того, чтобы ты одаривал его своим безграничным счастьем, одновременно убеждаясь, что и сам он добр, светел и прекрасен.

В эти дни по улицам почему–то ходили только очень красивые, самые красивые в городе юноши и девушки; на скамейках сидели самые светлые старушки; дети были похожими на сошедших с небес ангелов; и зелень восхищала своей небывалой сочностью; и цветы завораживали таинством красок. Смятение и смута, копившиеся в душе последние годы, вытеснялись ровным спокойным светом, которого становилось все больше и больше.

Наконец наступило воскресенье. Соскучившись по Нике и предчувствуя радость от одного лишь взгляда на нее, я не дотерпел до позднего вечера: бросив в сумку бутылку «Изабеллы» (отметить завершение гадания) и купив у прелестной рыночной цветочницы разлапистый букет любимого Никой жасмина, я, воистину на крыльях любви, помчался к самой очаровательной в мире женщине.

Никина сосредоточенность не то чтобы озадачила, но несколько охладила мою страсть. Она куда более серьезно относилась к своему делу, чем я мог предполагать. И мой шутливый настрой как–то растворился, исчез.

Внутренне я продолжал воспринимать происходящее как некую игру в серьезность, но выражение Никиных глаз, ее состояние, вскоре передавшееся и мне, уже сами по себе отвергали даже мысль о шутке, игре, обмане. Бледноватая, торжественная, в черном хитоне, она плавно передвигалась по квартире, не сделав ни одного резкого движения, будто боялась потревожить даже воздух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю