Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
Весь вечер я внимательно наблюдал за ним и видел, что даже занятый гостями и неизбежными хлопотами, он все же время от времени на мгновенье блаженно замирал, улыбаясь чему–то своему, сокрытому от наших взоров; и этот отсутствующий взгляд, мускулы, кожа выдавали какое–то тайное общение – столь сладострастное, что его невозможно было скрыть даже такому актеру как Андрей.
Мать шепнула Жеке, что, по ее мнению, он влюбился. Я же, помимо воли, теперь все, происходящее в наших домах, что хотя бы на йоту отклонялось от заведенного порядка, связывал с Маргаритой.
Коллекционер, к которому дней через десять я напросился в гости, оказался против ожидания, не седеньким старичком, а молодым, с аккуратной густой бородой, человеком. Узнав, что я люблю живопись и, прослышав о его собрании, хотел бы посмотреть то, что будет дозволено, он, после вполне объяснимых расспросов, согласился на встречу.
Полотна были достаточно разношерстными. Одно из двух: либо хозяин умышленно пытался иметь осколки разных стилей, направлений и течений в живописи; либо он скупал все, что со временем сулило прибыль.
Посмотрев несколько работ, я остановился на втором предположении. Но, естественно, не просмотр «шедевров» привел меня к бородачу: «заведенный» всей этой историей с Маргаритой, я уже не мог остановиться – хотелось добраться если не до точки, то хотя бы до многоточия. Поэтому, увидев в одной из работ – «Обнаженная с бокалом» – отдаленный повод задать свой вопрос, я тут же воспользовался случаем:
– Этот бокал напоминает мне другой, на картине…
И я добросовестно описал в мельчайших подробностях полотно из кабаре дяди Сержа. Неотступно сопровождавший меня хозяин отреагировал сразу:
– Да, я знаю, о чем вы говорите, более того – через неделю она будет здесь; но вы несколько не точны – там не две, а одна девушка. Второй стул пустует, хотя на столе – бокал и кофейная чашка. Я так и назвал эту картину – «Ожидающая». Кто–то на несколько минут отлучился, и спутница ждет его. Хотя вы утверждаете, что не его, а – ее. Но это уж – трактовки, домыслы.
– Какие домыслы! – возмутился я. – Там была вторая женщина!
– Ну, коллега, – сдержанно улыбнулся бородач, – не я же ее увел, что вы кипятитесь?
– Да–да, – стушевался я, – извините… А что, самой картины у вас разве нет?
– Но я ведь сказал: скоро будет, вернее, она уже моя. Просто бывший хозяин, интеллигентный молодой человек, слишком болезненно с ней расстается, просил еще неделю – для прощания. Но обменный договор мы с ним заключили – все честно и законно.
Так вот оно, значит, что! Ну, Андрюша, ну, деляга! Все предусмотрел: мол, если Женя взбунтуется – можно тут же сделать обратный ход, а договор расторгнуть. Но куда же он ее дел – не фотокарточка ведь? И зачем ему хранить в доме ненужную вещь? Значит – не такую уж и ненужную?
Прощаясь с коллекционером, я попросил разрешения посмотреть «Ожидающую», как только ее доставят.
***
Ну что, зеркало? Что же ты перестало играть в свои прелестные игры? Я ведь снова влюблен, и душа моя молода и светла – почему же ты являешь мне сей озабоченный лик с темными полукружьями под глазами?
Что изменилось? Почему ты отказываешь мне в ласках, коими само же и обнадежило? Ах, снова я сам виноват?! Ах, не надо было противиться тогда, в постели, когда вместо Жени пришла Маргарита, ее неутоленный дух, требующий все новых и новых жертв во имя давнего ее греха – Аттиса?
Но ведь это уже было, тебе ли не знать, стекляшка венецианская! Было – с другой Маргаритой и с другим Фаустом.
Хотя, может, с одним и тем же Мефистофелем.
Значит – юное тело в обмен на любовь к Маргарите? А тебе–то зачем эти игры? Висишь себе и виси, знай свое дело, а в мои не вмешивайся. Тоже мне – посредник между тем и этим светом! Я – твой свет, запомнило? Не будет меня – и некого тебе станет отражать в этой квартире. Не–ко–го, ясно? Не будь ты Лизиным приданым – так и шандарахнул бы молотком за твои дурацкие шуточки!
Вот те на! Оно еще и мысли мои подслушивает. Или это энергия такая из меня прет, что даже зеркало затуманивается?
Где–то там, в глубинах зеркального квадрата, сквозь паутинную светлую вуаль проплыли знакомые по портретам и вовсе незнакомые лица – живые, двигающиеся: Лиза, ее муж, какая–то дама в напудренном парике, толстый господин, поправляющий широкую синюю ленту на груди, еще одна дама – в платье с огромным декольте и с бриллиантовым колье на шее, моя мама, торопливо причесывающая волосы, молодой отец, поправляющий шляпу, сам я, внимательно изучающий собственное обличье…
Может, правду говорят, что перед смертью вспоминается вся жизнь, и потому зеркало, услышав про молоток, тоже вспомнило всех, кому служило триста лет?
Ладно, ладно, не дергайся – пошутил я так; ну да, неудачно, согласен, но и ты хорошо со своими штучками. Я пока еще хозяин в доме, и изволь относиться ко мне с должным почтением. А не то – поверну к стене, и беседуй с обоями, сколько душе твоей угодно. Понятно? То–то же!
Коллекционер позвонил ровно через неделю. В его голосе звучало нескрываемое торжество:
– Я был прав, коллега, она – одна. Приезжайте, сами увидите.
К счастью, Жека была дома, и через час мы уже стояли в знакомом коридоре.
Действительно, на картине была лишь одна женщина – курящая. Место Маргариты пустовало. Но вино в ее бокале еще пузырилось, и над чашкой кофе вился легкий дымок… Казалось, что Маргарита перед самым нашим приходом спряталась за раму и теперь подглядывает за нами оттуда.
Я хоть как–то был подготовлен к ее отсутствию, а на Жеку оно произвело потрясающее впечатление. Едва не прикасаясь носом к краскам, словно нюхала их, она изучала каждый сантиметр полотна, пока не констатировала, с недоумением глядя на меня:
– Ничего не тронуто, ни одного свежего мазка. Но ведь этого не может быть – она сидела и, значит, стул не был дорисован! Или…
Она беспомощно посмотрела на меня, не осмеливаясь сказать что–то, видимо, казавшееся ей абсурдным, но все же решилась:
– Или тот сон был не сном?
– Так же, как эта картина – тоже не совсем картина, – ответил я.
Хозяин квартиры, решив, что связался с двумя сумасшедшими, терпеливо дожидался нашего ухода, не задавая вопросов.
– Как ты думаешь, Жак, где она сейчас? – не могла успокоиться Женя, когда мы вышли на улицу.
– Не знаю, – развел я руками, – от этой дамы всего можно было ожидать, но такого!..
– Ты говоришь так, как будто знал ее!
Ну что тут ответишь? Что знал? Но у меня нет никакого желания выпутываться из десятков неизбежно возникающих после такого признания вопросов, и никаких сил – бороться с вполне возможным приступом Жениной ревности.
– Она мне тоже снилась, – сказал я почти правду. – Давай позвоним Андрею? Только не говори, что мы видели картину.
– Звони сам, я ему сейчас могу такое высказать…
– Ал–ле, – раздался в трубке возбужденный нетерпеливый голос Андрея, будто я оторвал его от застольного анекдота или вытащил из постели в разгар любовных игр.
Но Бог с ними – с голосом, с интонацией. Где–то неподалеку, рядом с моим собеседником раздавался затухающий женский смех – ее смех, уж я–то не спутаю! Мысль о Маргарите, обитающей в квартире Андрея, настолько оглушила, что я даже не сообразил, что говорить.
– Ал–ле! – нетерпеливо повторил Андрей, и стало ясно, что сейчас он положит трубку.
– Это консерватория или обсерватория? – ляпнул я нашу давнюю общую шутку.
– А… Привет, – потускнел его голос.
– Мы тут… с Женей… решили заботу проявить – может, надо зайти, помочь… по хозяйству? – все еще не мог я обрести равновесия.
– Нет–нет! – торопливо, без присущей ему дипломатичности отверг он мое предложение. – Я как раз сейчас должен уходить, извини. Завтра позвоню.
Да, конечно, это были ее голос, ее смех. Я даже знал, чем они сейчас занимаются, даже видел их уставшие от любви тела, которым для отдыха достаточно мгновений.
– Случилось что–нибудь? – дернула меня за рукав Женя.
– А?.. Нет, ничего, все нормально. Он не… То есть, он куда–то опаздывает, не до нас.
Где они соприкасаются, два мира, в которых неизбежно живет человек, где пролегает граница между ними, когда и какая часть нашей сути переходит ее в ту и в другую сторону? И как умудряется, перейдя, не заблудиться, вернуться восвояси? Или все же иногда – забывает, не успевает? И что случается тогда? Смерть? Иное бытие? Другая жизнь? Двойная жизнь?
Может, сон и есть такой переход границы, и во сне мы тоже живем в реальном мире, но – в другом, с другими реалиями?
Тогда и Маргарита могла «задержаться» в своем «картинном» мире, и то, что для меня сон, для нее – явь, и наоборот, моя действительность для нее – сон. И, получается, что мы оба реальны, но каждый – в своем измерении, и все дело лишь в том, что не совпадаем по синусоиде: я выше оси – она ниже; я внизу – она над осью.
Я бродил из комнаты в комнату, не в силах поставить точку на этих размышлениях. Пепельница была утыкана окурками, трижды вскипал и опустошался чайник. Наконец, изнуренный, с головной болью, в половине четвертого утра все же попытался уснуть.
…Может ли сниться то, чего не знаешь, то, где никогда не был? Наверное, может, ибо мы и сами не догадываемся о том, что же мы знаем на самом деле.
Мне снилась продажа картин. Аукцион. Деревянный молоток, цены, таблички с номерами… Я просто наблюдал, впервые находясь в этом зале, но знал все, до единой картины. Аттис. Русалка. Человек с волосами, в которые вплетаются солнечные лучи и человек с цветами на голове вместо волос. Я видел уже эти лианы и этих змей, эти клювы, крылья, торсы, ноги, глаза… Плоды Маргаритиной кисти.
Хотелось крикнуть: «Не продавайте, они живые!», но я не мог пошевелить языком: мой удел – стоять и смотреть. Зачем–то судьбе необходимо было всего лишь показать мне происходящее, чтобы я видел, но не мог помешать. Картины уносили со сцены – одну за другой: продано, продано, продано… А мне казалось, что это прошлая, былая жизнь Маргариты – цельная, долгая – разбита ударом деревянного молотка, как зеркало, и теперь осколки той жизни уносят по одному, чтобы увезти в разные страны и никогда больше не склеить воедино.
Наконец осталась последняя картина – Аттис. Что смутило мой слух? Почему человек с молотком в руке называл ее «Обнаженный юноша и женщина… бальзаковского возраста в черном платье. Условное название – «Грезы»!»
Я присмотрелся к стоящему в отдалении полотну, и немой, никем не услышанный вопль вырвался из груди: рядом с Аттисом вместо семнадцатилетней нагой девушки стояла Маргарита – та, с картины, висевшей в кабаре. Я все понял. Только этот аферист, только Андрюшка вместе с Маргаритой могли додуматься до такого и вступить в союз.
Значит, она, наконец–то, разлюбила Аттиса, и вместо того, чтобы ежегодно вливать новую жизнь во все свои картины, теперь вливает ее лишь в себя, семнадцатилетнюю.
Значит, ей, юной и влюбленной, прекрасной и безрассудной все же удался прорыв через ось координат: из того мира в этот, от созданного ее же воображением Аттиса к поверившему в ее любовь Андрею.
Когда эта картина была продана и ее уносили за кулисы, я увидел, как Маргарита – со счастливыми глазами и грустной улыбкой – подмигнула мне. Странно: картина была так далеко, и несли ее так быстро, но я увидел это. Наверное, потому, что это было сделано именно для меня – на прощанье. Все–таки она осталась со своим Аттисом – не как страдающая возлюбленная, а как создавшая его, любящая мать. И все стало на свои места.
– Все продано! – оглушительно стукнул молотком по столу человек в черном костюме, и я почувствовал, что горло мое свободно, что теперь я могу кричать, смеяться, говорить. Но о чем теперь кричать, когда – продано? Всему свое время: время молчать и время изрекать.
Я проснулся от грохота и от того, что вдруг стало легко дышаться – словно боялся, что снова повторится удушье.
Еще бы – так вжаться и носом и ртом в подушку: от этого можно не только стул ногой опрокинуть, можно и вообще Богу душу отдать.
«Ну, Богу – не дьяволу», – мелькнула вслед за осознанием причины грохота первая мысль, но ее тут же оттолкнули, оттеснили другие мысли – о еще не угасшем сне: а вдруг, действительно, это прорывы из одной жизни в другую; вдруг на самом деле для человека существуют параллельно два бытия, сшиваемые друг с другом лишь призрачной паутиной сна? И надо хоть один раз не испугаться, а последовать привидевшемуся, исполнить приснившееся, и тогда наладится связь: странная, на первый взгляд, непривычная, непонятная, но от этого не перестающая оставаться явной.
И не воплощение ли неутоленной любви – нашей, чужой, всеобщей – чаще всего приходит в снах?
Если такие мысли посещают с самого утра, еще в постели, то лучше уж вовсе не выходить на улицу.
Я и не пошел, а сел за письменный стол и добросовестно описал все, случившееся со мною и Жекой этой осенью. Точку ставить, наверное, рано – для этого надо бы, как минимум, съездить к Андрею и посмотреть, что там творится. Но, думаю, это будет уже другая история, пусть и с теми же самыми героями.
Поздним вечером, когда листки исписанной бумаги аккуратной стопкой легли на край стола, я подошел к большому старому зеркалу. Оно было затуманенным и с трудом отражало мое лицо. Зеркала тоже болеют и умирают.
Прости меня, зеркало. Уж кто–кто, а ты в этой истории было далеко не самым виноватым.
А впрочем, разве есть в ней виновные?
Ну разве что я один, потому что обнародовал ее, хотя, в сущности, оно наше чисто семейное и, я бы сказал даже интимное дело.
Но, с другой стороны, любви никогда не бывает много или мало: она есть, или ее нет.
У нас – у всех – она была.
И наяву. И во сне.
А разбираться: какая и где – это уж, согласитесь, и вовсе не нашего ума дело. Ибо не зря сказано: горе от ума. О чувствах я подобного изречения не встречал.
Прощай, мое сонное, больное зеркало. До утра. Будем живы – любовь не покинет нас.
И, пока не покинет, – будем живы.
1991
ТРАПЕЗА КНЯЗЯ
Ama et fas quod vis 1
Два зеркала были поставлены так, что, глядя в одно из них, я видел свое же лицо и в другом. Они отражали друг друга, и казалось, что в каждом – большая обрамленная картина, в центре которой – мой портрет. Старое, еще прошлого века, стекло словно пропускало лучи внутрь себя, каждый до какого–то определенного предела, и предметы сохраняли объемность.
1 Люби и делай что хочешь (лат.)
«На кой черт мне все это надо?!» – думал я, испытывая неудобство от того, что не могу свободно откинуться на спинку стула, и ощущая неосознанную, но явную тревогу. Хотелось подняться и поскорее выскользнуть из этого пространства, где – и не скажешь–то по–русски – меня оказалось сразу трое; и все мы напряженно следили взглядами: они – друг за другом, я – сразу за обоими.
Но отступать было поздно – из соседней комнаты уже выходила Ника, держа перед собою серебряный подсвечник с единственной высокой свечой в нем. Белая свеча горела бесшумно, не потрескивая. Так же бесшумно, будто не шла, а парила над полом, приближалась к зеркалам Ника, одетая в черный хитон, из–за чего в полумраке можно было различить только ее лицо и руки.
Все это я наблюдал, не поворачивая головы, – лишь взгляд немного переместился по зеркальному стеклу. То ли воздух от пламени свечи приходил в легкое движение, то ли это было всего лишь незаметное перемещение теней, но изображение в зеркалах стало покачиваться. А может, просто глаза устали.
Я не думал о причинах. Кажется, я вообще ни о чем не думал, кроме одного: игра не только затянулась, она уже перестала быть игрою. Дело принимало неведомый мне серьезный оборот. Предстояло на что–то решаться: ну хотя бы обратить все в шутку, вскочить и предложить распить при свече бутылку «Изабеллы», прошлым летом привезенную из Коктебеля, – благо, она лежала в сумке и ждала своего часа; может, это и есть ее час?
Но тут же где–то в подсознании мелькнуло слово «судьба», – даже не мелькнуло, а словно приплыло отдельными пылающими буквами, – и я понял, что все в жизни не случайно: и рождение, и встречи, и этот вот странный вечер. Мы не придумываем себе роли, мы лишь исполняем их. Я – свою, Ника – свою, и во всеобщем спектакле бытия они необходимы; без них нарушится что–то важное, наступит неисполненность. Значит: делай, что должно, и будь, что будет.
В это время Ника водрузила подсвечник на высокий круглый столик, напоминающий вертящийся круглый табурет, который обычно ставят перед роялем, и свеча, вернее, пламя ее сразу заняло свое место в зеркалах, притягивая взгляд.
– Ну что же, пора начинать, – послышался тихий влажный голос Ники. – Твои звезды стоят над нами, как стояли они и тысячу, и десять тысяч лет назад. Не торопись. Не бойся. Верь мне. Найди свое второе отражение в зеркале и смотри так, чтобы пламя свечи приходилось на середину лба. Смотри в свои глаза – в себя. И не отводи взгляд, что бы там ни было – ничто не должно отвлекать тебя, иначе нам обоим будет плохо. Очень плохо. Смотри в себя, но слушай меня.
«Наверное, она меня гипнотизирует», – шевельнулась вялая мысль и медленно растворилась, не вызвав никакого продолжения. Я уже не мог оторваться от собственных глаз, внимательно изучающих меня из глубины зеркала. Отражаемый огонек свечи все сильнее согревал середину лба, прямо над бровями, и казалось, что там вот–вот откроется третий глаз…
Мы познакомились почти год назад, когда уже отцвела сирень и воздух начинал наполняться теплым сытным запахом белых акаций.
Единственное, что я знал о ней совершенно точно с первой же минуты, – она мне нравится. Было приятно смотреть на густые длинные волосы, на чистый лоб, слегка подрагивающие, готовые к улыбке губы; на маленькие изящные уши, удлиняемые жемчужными сережками; на точеную белую шею, покоящуюся даже не на плечах, а на самих ключицах, словно созданных для того, чтобы поглаживать их теплым спокойным взглядом…
Высокая и тонкая, затянутая в длинное фиолетовое платье, она чем–то неуловимым напоминала змею, обретшую вертикальное положение. В неторопливой походке, плавных движениях, в осторожном повороте головы, даже в самой манере стоять, едва заметно отклонив назад плечи, ощущалось тайное наслаждение.
Не думая о приличиях, я разглядывал ее, как, любуясь, разглядывают редкий самоцвет, – то охватывая взглядом весь камень, полуупрятанный в холодную металлическую оправу, то сосредотачиваясь на отдельном узоре или на жарком огоньке, бродящем где–то там, внутри, – неуловимом, призывном, обманчивом…
Несколько раз она окидывала меня оценивающим взглядом, вряд ли еще кем–либо замеченным, ибо делала это по–женски мягко, словно невзначай: мол, вот еще один господин в смокинге, чем он отличается от прочих – прической, галстуком, башмаками? И так же неторопливо, рассеянно, без пристального внимания – снизу вверх: башмаками, галстуком, прической? Ах, не все ли равно! – и взгляд переплывал на соседа, на мраморный бюст Эсхила, на бордовые шторы, отделяющие нас от уже покрытого звездами неба…
В огромном фойе университетского клуба было человек двести, но еще столько же находилось в пути. Начинался один из «марафончиков», которые аспиранты и молодые ученые, вроде меня, проводили два раза в год, после сессий.
Идея родилась лет пять назад, но еще два года ушло на уламывание ректора, пожарников и прочих служб, которые не сомневались, что именно в это время – с полуночи до семи утра – уникальное здание осквернят, разрушат и сожгут. Кстати, как раз из–за этих опасений отцов университета клуб и стали в обиходе называть «Карфагеном»…
Короче, своего мы добились, и теперь раз в полгода дамы в вечерних платьях и молодые люди в смокингах (одно из обязательных условий) съезжались в «Карфаген», чтобы потанцевать, поболтать за бокалом шампанского, посмотреть новый спектакль нашего театра, похохотать, проходя вдоль двадцатиметровой юмористической стенгазеты, и расширить круг знакомых, поскольку в такой неофициальной обстановке математику и историку сойтись, конечно же, легче, чем на общевузовском профсоюзном собрании.
Делая вид, что наблюдаю за настраивающим инструменты оркестром, расположившимся за колоннадой, близ которой стояла привлекшая мое внимание незнакомка, я с удовольствием продолжал созерцать это милое создание в фиолетовом платье, обнаруживая все новые детали. К примеру, веер, который она держала в опущенных и сомкнутых у бедер руках. Или – чуть заметную черную сетку перчаток, доходящих почти до локтей, и маленький сиреневый цветок, прятавшийся в углублении на груди, как раз там, где заканчивается глубокий вырез платья.
Судя по тому, что она находилась в окружении химиков и биологов, это была их гостья – и тот, и другой факультеты я достаточно хорошо знал, но ни на одном из них подобного изящества цветы не распускались.
Конечно, можно было бы подойти к приятелям, которые тут же представили бы нас друг другу, завести разговор. Но это походило бы на камешек, брошенный в зеркальную гладь озера, когда не изученное еще до конца отражение разрушается, искажается. Мне же хотелось неторопливого, спокойного любования, был приятен сам процесс домысливания: а какой у нее голос, какого цвета глаза, как звучит ее имя?
Все эти медленные движения чувств происходили во мне на фоне удивления собою; еще утром и предположить не мог, что подобное состояние осчастливит меня; что оно не осталось навсегда в коротком юношестве; что и в тридцать лет, оказывается, душа способна реагировать на женщину, как реагирует она на цветы или на птиц, – на то, чем наслаждаешься на грани овладевания, но грань эту не переступаешь, ибо в такие минуты и в голову не приходит, что цветок можно сорвать, а птицу – съесть.
Это было похоже на предчувствие влюбленности – сдержанная, не грубая радость, наполняющая каждую клетку не смехом, а лишь улыбкой; и даже не самою улыбкой, а только предощущением ее и готовностью к ней.
Не знаю, сколь долго еще длился бы этот тихий праздник, который я неуклюже, но понятно для себя самого назвал трапезой души, но в это время возвестил о своих правах на внимание оркестр, по традиции приветствующий наступление полночи вальсом.
Все вокруг пришло в движение, зашелестели платья, зашуршали подошвы, застучали каблучки, волны запахов перемешались, превратившись в один сплошной прилив. Пары, казалось, только и ждавшие этого мгновения, заслонили незнакомку, закружились, то сближаясь, то удаляясь друг от друга, – как–то слишком бодро, с избытком сил, с жадностью, превращая вальс в подобие танцевальной разминки.
Не думая о том, огорчусь или нет, увидев на ее талии чью–то ладонь, а просто желая посмотреть, как она вальсирует, потому что зрелище это представлялось непременно завораживающим, я наконец сдвинулся с места и стал пробираться к колоннаде, попутно выискивая взглядом фиолетовое платье. Оказалось, что искать было не нужно, – вся компания стояла на том же месте, продолжая вести неспешную беседу. Неразлучные братья Петр и Павел; Наташа с Сергеем – вечные, несмотря на уже двухлетнего ребенка, жених и невеста; Борис – единственный среди нас тридцатилетний доктор наук, и – она, говорившая в это время что–то о культе Изиды.
– А вот и князь Глеб! – воскликнул первым заметивший мое приближение Павел с такой радостью, словно мы не виделись год.
Незнакомка, прервав рассказ, слегка повернула голову в мою сторону. В ее больших, чуть раскосых глазах, вблизи удивительно похожих на влажные зрелые маслины, одновременно читались удивление и легкое лукавство: мол, и вы здесь? – а, впрочем, разве могло быть по–другому и разве мало поводов на свете для того, чтобы познакомиться с очаровательной женщиной?
– Ника, позволь представить тебе нашего друга, – взял инициативу в свои руки Борис, и стало ясно, что они пришли вместе.
Я хрипловато – от долгого молчания – произнес свое имя и склонился над протянутой для поцелуя рукою; легкая сетчатая перчатка вблизи оказалась не черной, а темно–синей, она ни от чего не защищала руку, а была лишь своеобразным декоративным приложением к платью; поднося к губам твердую кисть, успеваю отметить длинные тонкие пальцы и на одном из них – безымянном – серебряный перстень в виде свернувшейся кольцами змейки, глазом которой служит маленький, но с множеством граней, бриллиант; яркий свет хрустальных люстр рассыпался в нем на отдельные разноцветные лучи и моментальные вспышки, вызывая в памяти что–то очень знакомое, но трудноопределимое, как мимолетный, тут же затерявшийся запах, будораживший лишь однажды, много лет назад.
Все это длилось долю секунды, но, отпустив ладонь Ники, в которую тут же перекочевал веер, снова замкнувший обе ее руки в полукруг, я почувствовал странную усталость и легкое беспокойство.
– А почему – князь? – послышался ее влажный голос, упреждающий хотевшего что–то сказать Бориса, который, уже набрав воздуха в легкие, и ответил на вопрос, тем более, что обращен он был как–то ко всем сразу:
– По фамилии. Фамилия Глеба – Княжич. Но теперь он большой, из княжичей вырос, и с аспирантуры мы величаем его Князем. А вообще он – историк, и раскопал, что одна из ветвей его генеалогического древа действительно княжеская…
Борис говорил так, что чувствовалось: он хочет показать, что из присутствующих только он один может давать пояснения Нике. Хотя было видно, что ни Петр, ни Павел и не помышляли посягать на это право, их, как всегда, вполне удовлетворяла роль слушателей и наблюдателей. Все–таки молва тонко подмечает особенности человеческого характера: вот Наталью с Сергеем лет шесть назад прозвали Женихом и Невестой и, кажется, их ревниво–восторженное отношение друг к другу до старости у любого будет вызывать именно это сравнение; а Петра с Павлом сразу окрестили Свидетелями жизни – и действительно, они везде успевали бывать, при всем присутствовали, но ни в чем не принимали участия. Бориса, как и меня – по линии наименьшей образности, по тому, что само лежало на поверхности, – называли Академиком: он и в Университет пришел семнадцатилетним, и кандидатскую защитил за год, и доктором стал первее всех… Вероятно, ему и сейчас хотелось показать, что он и знает больше, и соображает быстрее прочих.
– Ника занимается нетрадиционной психологией, – продолжал стрекотать Борис, – у нее своя система, и мы проводим совместные исследования на биофаке…
– А проще, я – гадалка, и Борис Андреевич хочет подвести под это научную базу, – произнесла она вроде бы лениво, но так, что в голосе промелькнула нотка мести, особенно в едва выделенном интонацией и паузой отчестве Академика: мол, работа, конечно, работой, но не настолько уж мы и близки, чтобы ты мог говорить то, о чем я могу сказать и сама.
К счастью, в это время снова дал знать о себе притихший оркестр и на фоне штраусовского половодья мелодий с придыханием, усиленным микрофоном, прозвучало всегда удивлявшее меня словосочетание: «Белый танец!»
– Надеюсь, вы не откажете даме, Князь? – Ника первой протянула мне руку, настоятельно требующую опоры. Мы уже сделали несколько шагов, приближаясь к центру фойе, когда она продолжила: – Не обижайтесь, что я вас так назвала. Это не фамильярность, просто вам идет. К тому же, обстановка располагает.
Несколько мгновений мы стояли – ее рука на моем плече, моя ладонь на ее талии, – едва раскачиваясь, приноравливаясь к музыке; вспомнив школьные уроки, я не столько спросил, сколько приказал: «С левой», сам смутившись, как на репетиции; она с удивленной улыбкой согласилась: «Как угодно»; и в тот же миг мы закружились под отсутствующий счет Штрауса: раз–два–три, раз–два–три.
Колонны, будто сдвинувшись с мест, образовали широкое кольцо вокруг нас и чередовались, сливаясь в сплошную мраморную стену. Ника шла так легко, словно была невесомой и, казалось, вот–вот выпорхнет из–под моей руки; когда на поворотах она едва откидывалась назад, ладонь ощущала движение ее мышц и пальцы сами плотнее прижимались к ровной упругой спине.
По–прежнему, как и четверть часа назад, я любовался ею, но теперь уже вблизи: приспущенными веками, аккуратным прямым носом, крылья которого чуть подрагивали при вдохе, приоткрытыми губами; нравилось вдыхать свежий запах ее волос; возбуждало невзначайное, скользящее касание бедер… Все это было настолько необычно, что захотелось прижаться щекой к ее руке, покоившейся на моем предплечье. Взгляд пробежал по крупноячеистой сетке перчатки, на мгновение остановился на запястье, и медленно, вбирая в себя малейшие подробности, двинулся к пальцам.
***
Резко, беззвучным лазерным выстрелом вспыхнул бриллиант в голове змейки. И сразу будто потемнело в глазах, исчезли колонны, Ника, хрустальные люстры; их место заняло видение алого неба, смерча, бурелома; беззвучно стонала земля, прогибаясь под тяжестью неведомой силы; вскипала серая густая вода в продолговатом озере, заваливаемом огромными гранитными глыбами, падающими с гор; деревья беззвучно ложились, как срезанные гигантским серпом, и от всего этого веяло таким безысходным ужасом, что хотелось забиться в угол, зажмуриться и выть.
***
– О чем вы так задумались? – сжала мое плечо Ника.
Оказывается, я сбился с такта и едва не наступил ей на ногу.
– Извините, засмотрелся на камень, – кивнул я подбородком на то место, которое еще помнило ее сильные пальцы.
– А, это очень старый перстень, его носила еще моя прабабка…
– Она тоже была гадалкой?
– Все мы что–то предугадываем, – уклончиво ответила она и, безошибочно уловив точку в последней музыкальной фразе, сделала реверанс.
– Провести вас к вашим спутникам? – предложил я, не сумев придумать, что делать дальше.
– А разве сейчас не вы мой спутник? – с иронией спросила она. – Мне хочется отдохнуть, пойдемте к окну, там свежее.
Действительно, длинные бордовые шторы слегка колыхались от потока воздуха. Мы стояли молча, дожидаясь, пока дыхание станет ровным. Ника, отодвинув край шторы, молча кивнула на образовавшуюся щель, видимо, приглашая тоже посмотреть. Став чуть сзади и сбоку, я последовал ее примеру. В будни, когда занят массой дел и каждая мелочь представляется важной, в голову не приходит остановиться у окна и изучать знакомый до каждой скамейки сквер. Сейчас, освещенный фонарями, он был совсем не похож на тот, дневной, к которому я привык. Я никогда не видел его таким пустынным и тихим.
– Хорошо там, наверное, – еще раз кивнула Ника в сторону окна. – Пойдемте, посмотрим?
– Еще рано, нас не так поймут, – сказал я, вспомнив о Борисе и представив, как пристально он сейчас наблюдает за нами. – И потом, сейчас начнется смешная викторина.
– О, вас так пугает общественное мнение? – с оттенком пренебрежения уточнила она. – Скорее, это должно заботить меня, все–таки я женщина, а предрассудки живучи. Скажут, охмурила парня, увлекла в кущи…