Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)
– Нет, не бойся! – передаются мне ее мысли, – это хорошее прикосновение, я хочу передать тебе часть своей силы…
Я закрываю глаза, и постепенно меня охватывает безудержная веселость, я смеюсь, словно меня кто–то щекочет под одеялом.
– Это хорошо, что ты смеешься, – говорит Анна–Ута, постепенно отдаляясь от меня. – Это хороший признак…
Я открываю глаза, но ее уже нет.
***
Если не считать болезни, у меня нет ничего общего с теми, кто лежит в этой палате. И я стараюсь не привлекать к себе внимания.
Мой отец, много повидавший и переживший, всегда с усмешкой говорил о том, что одной из сомнительных заслуг ленинско–сталинского социализма является вынужденная необходимость быть все время на виду у остальных. Никто не должен ничего скрывать в себе, таить и прятать. Все должно быть известно и объяснимо, в мире не должно быть никаких загадок и тайн. И все, что хоть как–то отличается от этой лежащей на поверхности, объяснимой и даже идиоту понятной реальности, должно искореняться. Немедленно. Навсегда.
Я родилась двадцать два года спустя после того, как Иосиф Кровопускатель отправился ко всем чертям, но его железную хватку, его тлетворный дух я продолжаю ощущать постоянно, даже сейчас.
Никто не придумывал инквизицию. Она – неотъемлемая часть человеческой натуры, и она неистребима. Единственное, чего не может сделать ни одна инквизиция, так это уничтожить личность.
Ведьма – это всегда личность.
В первый раз увидев Анфису Степановну, я тотчас же отвернулась. Но это не помогло: я продолжала видеть ее насквозь, видеть все ее отвратительные недуги. Туберкулезные «гнезда» сплошь покрывали ее правое легкое, один клапан сердца почти вышел из строя, в матке росла опухоль. Мысль обо всем этом причиняла мне ежедневные страдания. Конечно, я могла бы на какое–то время заняться ею, ведь сама я была теперь практически здорова: каверна от туберкуломы затянулась в течение суток. Но… одно обстоятельство удерживало меня от этого: каждый день Анфиса Степановна читала молитвы. Общение со Всевышним распределялось у нее строго по часам и проводилось с неиссякаемым рвением и энтузиазмом. Становясь лицом в угол и неистово крестясь, она бухала об пол поклоны и читала по истертой, истрепанной «Хрестоматии» одни и те же нудные тексты. Нередко она пускала слезу и подвывала.
Вот это–то меня и останавливало.
Обычно я стараюсь улизнуть из палаты, когда начинается «богослужение», тем более, что две другие женщины, лежавшие рядом, тоже пытались бормотать что–то. Если же мне не удается улизнуть, я просто отворачиваюсь к окну и… давлюсь от смеха! Меня веселит та серьезность, с которой эти бесконечно далекие от какого–то ни было Бога бабы выторговывают себе сиюминутные земные блага.
Хорошо, что Бог не слышит их!
Однажды, уловив мой приглушенный смех, Анфиса Степановна строго сказала:
– Небось не крещеная, а?
И она пустилась в длинные, бессмысленные рассуждения.
В больнице все звали ее Бабкой, хотя она была вовсе и не старая. Два–три платка, надвинутые на глаза, один ниже другого, валенки, ворох одежды, поверх которой всегда надевался синий больничный халат; грубый, сиплый голос, маленькие, бегающие глазки. Несмотря на худобу, лицо ее было оплывшим, а сероватая, бугристая кожа и дряблые, бесцветные губы говорили о ранней и хищнической растрате сил.
Я пристально смотрела на нее. Я знала, что жить ей осталось совсем недолго, и я не понимала, откуда у меня это знание. Но я знала это наверняка.
– Ну, говори, крещеная ты или нет? – с угрозой повторила Бабка. Лежащие на кроватях женщины с любопытством уставились на меня.
Я вступаю с ними в разговор только в случае крайней необходимости, и у меня нет никаких сомнений в том, что они считают меня придурковатой. Мало ли придурковатых студенток, болеющих туберкулезом? Сколько угодно! Они презрительно смотрят на мои изношенные тапочки, заштопанные носки, облупленную по краям эмалированную кружку, скромные передачи, которые мне приносит мать. Они понимают, что я бедная, они уверены в том, что мой отец – беспросветный алкоголик, сомневаются в том, что какой–то парень может на меня «клюнуть».
Меня крестили, когда мне было три года, но у меня не осталось никаких впечатлений об этом, словно этого никогда и не было. Меня крестили по настоянию бабушки со стороны матери, хотя я совершенно не помню, чтобы она сама когда–нибудь молилась или ходила в церковь. Помню опрятное ситцевое платье, доходящее почти до пят, такой же длинный ситцевый передник, запах клубники, выскобленные добела некрашеные полы, пестрые занавески, отделяющие маленькую комнатушку от зала, гору подушек с такими же пестрыми наволочками на железной кровати… Лицо у бабушки было темным, строгим, неулыбчивым; зачесанные назад темные волосы были заплетены в тощую косицу и уложены на затылке, и даже в старости тело ее было гибким и подвижным.
У этой бабушки по имени Фекла было восемь детей, в живых осталось только двое. Может быть, поэтому она меня и окрестила?
В своей жизни я была в церкви трижды.
Первый раз – когда меня крестили.
Второй раз это произошло в сырой февральский день в Риге: спасаясь от пронизывающего насквозь ветра и мокрого снега, я забежала в польский костел. Шла служба, людей было столько, что я с трудом протиснулась от двери к горящим в боковой нише свечам, чтобы хоть немного согреться. Какая–то пожилая полька протянула мне молитвенник; у этой женщины было доброе, приветливое лицо, но молитвенник я не взяла – и не потому, что не понимала по–польски. Находясь в гуще людей и согреваясь от их тел, от их дыхания и жара свечей, я вдруг почувствовала острое желание вырваться наружу, снова очутиться на колючем, насквозь пронизывающем, сыром ветру.
Мне невыносим церковный смрад! Смрад униженности и раболепия. И я не имею ничего общего с тем Богом, который требует от меня беспрекословного следования Его заветам. Я вообще сомневаюсь в том, что это Бог. Пустая оболочка той или иной религиозной догматики. Коллективные молитвы? В этом есть что–то ужасно непристойное!
В третий раз я попала в церковь в Белгороде на исходе лета, во время проливного дождя. Я шла от вокзала к центру, рассеянно глядя на витрины магазинов и киосков. В этом городе мне предстояло пробыть всего несколько часов. Рано утром я вышла из поезда, прибывшего с Украины, и первым делом пересчитала оставшиеся деньги. Купоны можно было обменять в киоске на рубли, но всей суммы едва хватило бы на то, чтобы сдать вещи в камеру хранения, посетить платный туалет и купить пару булочек.
Туалет – на вид не такой чистый, чтобы платить за это деньги – я решила не посещать и направилась через железнодорожный мост к Северному Донцу, на берегу которого росло достаточно много кустов, а у самой воды стояла скамейка. Справив нужду, умывшись и пожевав только что купленную булочку, я расстелила на траве ветровку и легла на спину. Мне всегда нравилось смотреть на облака, даже в пасмурный день. Река в этом месте была очень широкой, на берегу валялись большие серые ракушки от речных устриц, поблизости бродили две собаки. Съев остатки моего скудного завтрака, они принялись играть, носиться по берегу, иногда пробегая совсем близко и покусывая меня за ноги. У одной из собак между задними ногами была огромная опухоль. Возможно, это был рак яичек, в лучшем случае – до предела разросшаяся киста. Эта опухоль очень мешала псу, но, судя по его резвости, не вызывала боли. Собака, конечно же, не догадывалась, что дни ее сочтены.
Я чувствовала себя очень сильной и свежей, почти целый месяц я купалась в море и ела грецкие орехи – и видеть чужие страдания для меня было просто невыносимо. Эту собаку необходимо было безотлагательно прооперировать! Но я знала, что эта дворняга никому не нужна, что она ничья, сама по себе…
Небо плотно затягивало облаками, начинался дождь. Я сидела на берегу совершенно неподвижно, словно вросший в землю булыжник, и напряженно думала или, вернее, прислушивалась к чему–то… Да, этот пес подавал мне сигналы бедствия!
Я видела перед собой огромную, отвратительную опухоль. Это была киста, до предела наполненная жидкостью. Она заполняла собой все пространство, от горизонта до горизонта, она поглотила без остатка красивую, чистую речку Северный Донец, она грозила уничтожить и меня… И я почувствовала гнев! Я вся дрожала от клокочущей во мне силы. Я вступила в изнурительную борьбу – и эта борьба приносила мне радость… Очнулась я от своего собственного крика. Я лежала на мокрой траве, у самой воды, мои волосы были мокрыми от дождя. Рядом со мной лежала собака. Белая, с желтыми подпалинами, ничем не примечательная дворняга. И в полуметре от ее задних ног валялся окровавленный, размером почти с футбольный мяч, сгусток. При виде него меня чуть не стошнило. Нижняя часть туловища пса была совершенно нормальной и совсем не кровоточила, бока его мерно поднимались и опускались от ровного дыханья. Зачерпнув в устричную раковину воды, я поднесла его к носу собаки. Пес жадно, с благодарностью вылизал раковину.
Дождь становился сильнее. Взяв с земли сумку, я пошла через мост к вокзалу.
Я еле доплелась до зала ожидания на первом этаже; меня клонило в сон, я чувствовала себя совершенно обессилевшей. Куда девалась моя энергия, привезенная с побережья Крыма? Сколько времени мне понадобится, чтобы полностью восстановить силы?
Сидя на жестком пластмассовом стуле, я в изнеможении закрыла глаза. До отхода поезда оставалось два часа.
Я понимала, что заснуть не смогу – вокруг меня было слишком много движения. Грохот репродуктора, без конца объявлявшего о прибытии и отправлении поездов, визг полотера, запахи из находящегося рядом кафе, голоса… Бездомная старуха, живущая на вокзале, в стоптанных зимних сапогах на босу ногу и грязном платье, несет кастрюлю вместе с электрической плиткой, чтобы сварить себе суп; она расторопно бегает туда–сюда, от стоящих в ряд пластмассовых стульев, служащих ей кроватью, до розетки. По вокзалу ходят омоновцы с автоматами, но старуху никто из них не прогоняет. И она счастлива, что может варить здесь без всяких помех суп. В туалет ее пускают бесплатно.
Счастье – понятие относительное. К старухе приходит «в гости» такая же, как она, бездомная нищенка, и обе оживленно делятся впечатлениями прошедшего дня, показывая друг другу найденное на мусорке тряпье и подобранные на рынке гнилые овощи. Несомненно, что обе они счастливы.
Но мое внимание привлекает нечто другое: одетая в черное фигура, сидящая напротив, на таком же пластмассовом стуле.
Это женщина, совсем еще молодая, но ужасно болезненного вида. Голова ее запрокинута назад, рот открыт, дыханья почти не заметно. На миг мне даже показалось, что она мертва, но голова ее качнулась и бессильно свесилась набок. Вне всяких сомнений, она была очень больна. У нее тонкое, осунувшееся от голода, мертвенно–бледное лицо, которое, несмотря на правильность черт, трудно было назвать привлекательным. Она спала, но очень беспокойным сном, то и дело вздрагивая и всхлипывая, словно ее мучила невыносимая боль. Ее черная одежда напоминала монашескую рясу, на ногах были старые, высокие галоши, а коленях лежала истрепанная котомка, какие носят крестьяне, отправляясь куда–то пешком. Эта жалкая и в то же время жуткая фигура наводила меня на мысль о религиозных странницах, бредущих в любое ненастье к одной, только им известной цели…
Женщина открыла глаза и тупо посмотрела в мою сторону. Рот ее был по–прежнему открыт. Ее взгляд показался мне совершенно бессмысленным: взгляд идиотки или сумасшедшей. Сделав ряд столь же бессмысленных, неуклюжих движений, она с трудом, негнущимися пальцами, развязала котомку и принялась рыться в ней. Она рылась долго и наконец вытащила кусок белого хлеба и молитвенник, едва не уронив и то, и другое на пол. Значит, я не ошиблась: она была богомолкой!
К хлебу она даже не притронулась. Открыв в нужном месте молитвенник, она принялась беззвучно шевелить бледными губами – медленно, словно читая по слогам. Кусок хлеба скатился у нее с колен на замусоренный пол.
Я не слышала, что шептали ее полумертвые губы, но я понимала каждое ее слово. Это одетое в черное, изможденное недугом существо умоляло Всевышнего дать ей легкую смерть!
Эти не предназначенные для постороннего слуха слова очень озадачили меня. Что за недуг мучил ее? И почему она, черт ее побери, не обратится к врачу? Почему не ляжет в больницу, вместо того, чтобы торчать на этом грязном вокзале? Ведь даже в России у человека есть какие–то права, чего нет, к примеру, у бездомной собаки. Бездомный пес – вне закона, каждый может совершенно безнаказанно убить или замучить его, тогда как бездомному человеку могут позволить сварить себе на вокзале суп…
«Я могу помочь тебе… – мысленно произнесла я, борясь с одолевающим меня сном, – но чуть позже, когда я соберусь с силами, не сейчас…»
Женщина снова тупо посмотрела в мою сторону. Выражение ее лица было совершенно идиотским. Понимала ли она, что с ней происходит?
У нее была гангрена обеих ног.
Весь ряд пластмассовых стульев по обе стороны от нее был пустым, хотя в зале ожидания было много желающих посидеть. От нее исходило жуткое, совершенно немыслимое зловоние!
И вот эта страшная черная фигура зашевелилась, наклонилась вперед и принялась копаться негнущимися пальцами в тряпье, которым были обмотаны ее ноги. Не только я, но и все, кто видел это, с ужасом и отвращением отвернулись.
С великим трудом, со стонами и вздохами, она поднялась, с трудом удерживая равновесие, неуклюже сгребла обеими руками котомку и неуверенно шагнула вперед.
Из ее высоких калош на пол полилась густая, зловонная жижа. Вонь была настолько гнусной и нестерпимой, что зал ожидания через пару минут стал почти пустым – остались только храпящие на стульях алкоголики и я. А она продолжала медленно идти, волоча по полу свои калоши, словно лыжи по липкому снегу, оставляя за собой влажную, зловонную колею.
Я выскочила на перрон и меня вырвало прямо на рельсы.
И я пошла под проливным дождем в город. Я насквозь продрогла, вся моя энергия осталась на берегу Северного Донца.
Дождь перешел в ливень, смывая с асфальта зловещие следы обреченной на смерть богомолки.
Еще издали я услышала пенье, доносившееся из церкви, где подходила к концу утренняя служба. И я направилась прямо туда, ощущая болезненный трепет во всем теле и полное смятение в душе. Я спасла бездомную собаку, и у меня не было теперь сил, чтобы спасти человека. Но я не жалела о том, что произошло, ведь у этой несчастной женщины, возможно, был Бог, который мог о ней позаботиться…
Я вошла в церковь как раз в тот момент, когда батюшка благословлял собравшихся. Все толкались, выстраиваясь в очередь, стараясь пробраться к алтарю в первых рядах. На меня никто не обращал внимания. Торопливо и деловито, словно отбиваясь от назойливых насекомых, батюшка произносил нараспев одни и те же слова, подставляя для лобызания белую, пухлую руку и почти не глядя на того, кто оказывался в этот миг перед ним. Внезапно его взгляд остановился на мне.
– Сними шапку! – строго, властно и сердито сказал он, на миг забыв об очереди.
Я не сразу поняла, что он имеет в виду. На голове у меня была желтая бейсболка, из–под которой торчали концы коротко остриженных волос. Высокая, худая и плоскогрудая, в джинсах и выгоревшей на солнце ветровке, я была похожа на парня. А мужчинам предписывалось находиться в церкви с непокрытой головой.
– Сними шапку! – снова повторил батюшка, на этот раз с раздражением. Все вдруг заметили мое присутствие, я ощутила на себе десятки колючих взглядов. Разумеется, мне ничего не стоило снять бейсболку, тем более, что прическа у меня была вполне мальчишеской. Но это означало бы погрешить против истины, а Бог, как известно – не церковный идол, а именно Бог – не приемлет этого. Поэтому я оставалась стоять в бейсболке, засунув руки в карманы и холодно глядя на батюшку. Ситуация была скандальной, проходящие мимо меня верующие вполголоса ругали меня, какая–то смиренного вида старушка сделала вид, что плюет в мою сторону. Меня это разозлило, и я почувствовала, как истраченные на берегу Северного Донца силы снова возвращаются ко мне. Сжав в карманах джинсов кулаки, я мысленно усмехалась – и мне было не по себе от этой моей зловещей усмешки. И я мысленно представила себе, как вся очередь, жаждущая благословения, устремляется к алтарю, сбивает с ног батюшку, выкрикивая непристойные, матерные слова…
Подумав об этом, я неспеша вышла из церкви. И стоя уже под проливным дождем, я услышала рев, грохот и топанье. Я была удовлетворена.
Совершив первый в своей жизни хулиганский поступок, я ничуть не жалела об этом. Весело посмеиваясь и уже больше не дрожа от холода, я быстро пошла к вокзалу.
***
На выходные меня отпускают домой. Иногда среди недели я тоже ухожу, чтобы к вечеру вернуться в палату. Так приятно осознавать, что в этом бесприютном городе у тебя есть убежище, где никто о тебе ничего не знает, где история твоей жизни сводится к лаконичной истории болезни. И то немногое, что гарантировано каждому в этой больнице – еда, постель, телевизор – вызывает у меня удивительное ощущение уверенности в завтрашнем дне: завтра будет то же самое, и послезавтра… Я знаю, что это психология бедняков и малоимущих, но меня это не смущает. Пребывание в больнице дает определенную защищенность от общества – и это самое главное. И когда я тихим апрельским вечером возвращаюсь в свое убежище, мне кажется, что я еду в полусонном трамвае по совершенно незнакомому мне городу, и темные улицы, маленькие домишки, заборы и фонари – все несет в себе какую–то тайну, созвучную моей собственной тайне.
Сегодня я опять видела Женю Южанина. Иногда мне кажется, что я просто выслеживаю его, подстерегаю его в хорошо известных мне местах, шпионю за ним. И это действительно так.
Мы вышли из университета вместе. Впрочем, слово «вместе» здесь вряд ли подходит: мы вышли с толпой студентов, и я ни на шаг не отставала от него. Если говорить честно, то я просто волочусь, просто бегаю за Женей.
Он едва обращал на меня внимание, я ему явно мешала, у него были какие–то свои планы. Но я не отставала от него! И я сама не знала, почему я это делаю. Я давно не видела его, и он казался мне теперь гораздо красивее, чем обычно.
Возможно, с моей стороны было грубейшей ошибкой полагать, что я ему пара. Возможно, эта ошибка проистекала из того, что я не видела в Жене Южанине мужа (меня передергивало при одной мысли о том, что у меня может быть муж!) или отца своих детей (об этом я вообще не думала). Но меня влекла его красота.
Он обернулся, хмуро, скучающим взглядом посмотрел на меня. Разумеется, то, что было в автобусе, бесследно исчезло из его памяти, – за это я могла поручиться. Но Женя не имел обыкновения отталкивать от себя девушек, даже если они ему и не нравились. Поэтому он позволил мне некоторое время следовать за ним. Перейдя через дорогу, мы оказались на площади.
– Тебе куда? – непринужденно спросила я, будто ходить с Женей Южаниным по улицам было для меня самым обычным делом.
– В центр… – нехотя ответил он и решительно шагнул вперед, видимо, надеясь, что на этом наша прогулка закончится. Но я продолжала идти рядом с ним.
– Мне тоже в центр, – как ни в чем не бывало сказала я, подходя к нему почти вплотную.
Женя не стал со мной спорить. Он позволял мне идти с ним дальше!
Говорить нам, разумеется, было не о чем, но меня ужасно волновало его присутствие. Меня обдавало таким жаром и швыряло в такие ледяные бездны, что я шла, буквально не разбирая дороги. Его темные волосы были красиво подстрижены, мочки ушей порозовели от свежего апрельского ветра, его глаза казались в солнечном свете потемневшими от времени кусочками янтаря. И когда он смеялся – звучным, грудным смехом, останавливаясь и немного запрокидывая голову назад, в моих почти бесцветных глазах – я это точно знала! – вспыхивало холодное пламя, не предвещавшее ничего хорошего. Мне хотелось обладать этой красотой, овладеть ею, присвоить ее себе!
Внезапно Женя остановился и, не сказав мне ни слова, даже не взглянув на меня, свернул в сторону и быстро, не оглядываясь, пошел прочь. Ошеломленная, я некоторое время стояла посреди тротуара, глядя ему вслед, но не решаясь на этот раз следовать за ним. Я поняла, что он презирает меня – презирает всем своим мужским существом, презирает меня как долговязую дурнушку, бесстыдно волочащуюся за ним, презирает меня как человека, лишенного элементарной гордости. Он попросту отшвырнул меня как какую–то скомканную бумажку или валявшийся под ногами окурок!
Во мне стремительно нарастал гнев, и я хорошо знала, к чему это приводит. Продолжая стоять посреди тротуара, не обращая внимания на оглядывающихся на меня прохожих, я старалась взять себя в руки. И мне это удалось. Глубоко вздохнув, я посмотрела в ту сторону, куда ушел Женя, и увидела его высокую фигуру на другой стороне улицы, возле одной из пятиэтажных «хрущевок».
В этом доме жила Лена.
Немного помедлив, я перешла через дорогу и скрылась в арке ворот. Пройдя через двор, я метнулась к крайнему подъезду, куда только что вошел Женя, неслышно открыла и закрыла дверь, крадучись поднялась по ступеням. Лена жила на пятом этаже.
Я была с ней знакома и однажды даже приходила к ней домой, но дальше этого дело не пошло, мы были с ней совершенно разные.
В отличие от меня, Лена прочно стояла на земле и никогда не сомневалась в том, что ее жизнь должна быть счастливой и благополучной. На это были, разумеется, свои основания. Отец Лены был деканом самого престижного в университете, юридического, факультета, и сама Лена училась там же. У нее были еще более темные, чем у Жени, глаза, орлиной формы нос, маленький, яркий рот, коротко остриженные черные, слегка вьющиеся волосы, развитая грудь, женственные бедра. Лена была создана для дома, кухни, выращивания детей, уюта и всевозможных благ. Ее отношения с Женей Южаниным обещали быть серьезными.
Лена жила в однокомнатной «хрущевке», подаренной ей родителями, у которых была роскошная двухуровневая квартира в другом конце города. Вернее, Лена жила с родителями и только приходила «к себе» по мере надобности.
Неслышно, словно выслеживающая мышь кошка, я поднялась на четвертый этаж и остановилась, услышав наверху голоса. Скорее всего, у Лены в квартире кто–то был, поэтому они с Женей разговаривали вполголоса на лестничной площадке. И я без труда слышала все, о чем они говорили. Я даже слышала их шепот и поцелуи, слышала их счастливый смех…
В моих бледно–зеленых глазах снова загорелось холодное, зловещее пламя. Я желала этим двоим зла! Я страстно и исступленно желала им зла! Мне хотелось измучить, изранить, искромсать их, заставить их здоровые, нормальные души обливаться кровью, заставить их пережить то, что переживала сейчас я, прислонившись к холодной, грязной стене.
Они договаривались о свидании; в десять вечера Женя должен был прийти к ней в ее «хрущевку»…
Что ж, пусть приходит! Но только не в ее «хрущевку». Он придет совсем в другое место.
И когда я неслышно спускалась по лестнице, внутри меня клокотал и рвался наружу злорадный смех.
***
И Женя Южанин пришел! В назначенный час, в назначенное – мной! – место.
Около десяти, когда все уже ложились спать и больничные коридоры пустели, я спустилась на первый этаж и направилась в другое крыло здания, где находилась флюростанция.
Такое идиотское название – флюростанция! Здесь делают рентгеновские снимки всем претендентам на больничную койку. Рядом с флюростанцией находится дезинфекционная станция, где продают всевозможную отраву для крыс, мышей и тараканов. Мне всегда нравились такие старомодно–милые заведения. Флюростанция – это небольшой закуток, состоящий из прихожей, в которой умещается одна–единственная кушетка, и собственно рентгеновского кабинета. Рентгеновский кабинет каждый вечер запирается, зато в прихожей можно делать все, что угодно. Если сюда, к примеру, зайдет с улицы какой–то бомж, чтобы переночевать, его никто не заметит. Это не самое плохое место для любовных свиданий.
Усмехнувшись про себя, я толкнула дверь, вошла и села на жесткую, еще сталинских времен кушетку, ожидая прихода Жени Южанина.
Он пришел ровно в десять, и это меня обрадовало: мне нравится в людях точность. Глядя на него, я с удовлетворением отметила, как ровно и спокойно бьется мое сердце.
Женя Южанин был теперь в моей власти.
Вид у Жени был растерянный и испуганный, тонкие пальцы судорожно сжимали завернутые в целлофан розы. Эти розы предназначались мне. Женя явился на любовное свидание.
На мне был цветастый, самой идиотской расцветки больничный халат, из–под которого вылезал край мятой ночной рубашки, на ногах у меня были заштопанные во многих местах шерстяные носки и стоптанные домашние тапочки, волосы были немытыми, от меня пахло больницей. Какое это имело теперь значение?
К своему удивлению, я не испытывала теперь к Жене Южанину никакой нежности. Но меня неудержимо влекло к нему.
Положив на край кушетки цветы, он сел возле меня и взял меня за руки. Мои ладони были ледяными. Его бархатистый, теплый взгляд скользнул по моей плоской груди, торчащей из воротника халата тощей шее, поднялся с моим бесцветным губам, встретился с моим взглядом. Отстранившись от него, я встала и закрыла дверь ножкой стула. Теперь нам никто не мог помешать. Снова сев на кушетку, я расстегнула молнию его куртки, помогла ему раздеться. Все это я проделала так ловко, будто всю жизнь только этим и занималась.
Без слов – да и о чем мы могли с ним теперь говорить?! – Женя склонился надо мной. Никогда до этого я не ласкала мужчину, но то, что я делала теперь… моя страсть напоминала порыв безумной ярости. И Женя Южанин, о котором мечтали десятки университетских девушек, теперь выл и стонал от дьявольского наслаждения.
Я получила то, что мог мне дать обычный, нормальный мужчина. Женя Южанин вполне годился для этого.
Внезапно силы покинули меня, и я ничего не могла с этим поделать. Сев на кушетку, я набросила на себя халат, стыдливо прикрываясь.
Женя тоже сел, уставившись на меня ничего не понимающим взглядом.
– Как ты… оказалась здесь?.. – настороженно и подозрительно спросил он. – И почему… я здесь?
Я молчала, отвернувшись от него. Сказать ему, что я ведьма?
Внезапно он вцепился рукой в мое плечо. Мне стало больно, и я повернулась к нему. Красивое лицо Жени было искажено ненавистью.
– Ты заманила меня сюда! Ты заставила меня сделать это! Ты… – он не находил больше слов. Закрыв ладонями лицо, он, к моему изумлению, зарыдал. Будто это не он меня, а я его лишила невинности! Впрочем, это могла быть просто истерика после большого напряжения чувств. Что касается меня, то впервые в жизни я испытала ощущение телесной сытости. Его переживания меня совершенно не интересовали. Мне хотелось спать. Судорожно натянув на себя одежду, Женя Южанин сел на край кушетки, взял меня одной рукой за подбородок и медленно повернул к себе мое бледное от усталости лицо. Некоторое время он молча смотрел мне в глаза, потом ударил со всей силы по щеке, наотмашь, как бьют смертельно ненавистных врагов. Струйка крови быстро потекла с моей разбитой губы по подбородку, на воротник халата…
– Ударь еще, – негромко сказала я, в упор глядя на него.
И Женя ударил. Еще и еще раз… Он бил меня до тех пор, пока не устал… И когда он поднял ногу, чтобы ударить меня, лежащую на грязном полу, в грудь, в живот, в лицо, я произнесла глухим, далеким, совершенно незнакомым мне голосом:
– Хватит.
Он замер с поднятой ногой, обутой в «крутой» ботинок.
– Что ты сказала? – с угрозой спросил он. – Повтори, мразь!
– Хватит, – повторила я, ощущая в себе тайную радость разрушительного гнева.
Я сидела на полу, избитая и окровавленная, а Женя Южанин возвышался надо мной, уже обретя обычную уверенность в себе.
– Тварь, – сказал он и плюнул. Его плевок пришелся мне на руку. Молча вытерев окровавленную и оплеванную ладонь о край халата, я тихо сказала:
– Когда в следующий раз ты будешь возвращаться от Лены, я не стану помогать тебе…
Презрительно сплюнув на пол, он вышел.
Зачем я сказала ему эти злые слова, смысла которых он все равно не понял?
Хорошо, что в прихожей флюростанции есть умывальник. Смыв с себя кровь и посидев еще немного на кушетке, я поднялась на третий этаж в свою палату. В коридоре было темно, только на посту дежурной медсестры горела настольная лампа с матовым абажуром. Я тихо вошла в палату и легла. Меня слегка лихорадило, но я знала, что к утру все пройдет, от синяков и ссадин не останется и следа…
***
Я странствую по этому городу, до краев переполненному весной и несбыточными иллюзиями. Серое апрельское небо, торопливые снегопады, внезапно сменяемые солнечным буйством, теплые дожди, сбивчиво шепчущие о первом весеннем, горьковатом меде…
***
Я увидела Юшку в переполненном трамвае. Я сразу дала ей это имя – и оно очень подходило ей.
Долговязая, рыжая, смертельно уставшая собака. Совершенно гладкая, как у гончей, морда, пушистый мех по бокам и на лапах; глаза золотисто–карие, искристые, молодые, хотя в уголках собрались зеленоватые капли гноя. Собака стояла, пошатываясь, и я видела, как ей хочется прислониться к чьим–нибудь ногам. Наконец она легла на пол, вздохнула, закрыла глаза. Кто–то ненароком толкнул ее, и она покорно перебралась на другое место.
У нас с ней было что–то общее. Мы обе были никому не нужны.
Разорвав пополам носовой платок, я потянулась к собаке, взяла одной рукой ее голову, решительно повернула к себе, послюнила кончик платка и стала протирать ей глаза. Юшка не возражала, видимо, уже привыкнув смиренно принимать от человека и ласки, и побои.
Многие с любопытством смотрели на меня, кое–кто брезгливо отворачивался. Сидевший напротив меня старик сказал:
– Я дал ей хлеба, но она не стала есть.
В этот момент Юшка сделала рвотное движение, и все, кто стоял рядом, подались в сторону. Но желудок ее был пуст.
Я сразу поняла, в чем дело, и меня бы ничуть не удивило, если бы из носа или из глотки собаки выскочил длинный, белесый червь.
На следующей остановке я вышла, перед этим выразительно посмотрев на собаку. Юшка как по команде последовала за мной. Неподалеку был зоомагазин. Мы вошли туда вместе с ней.
– Поливеркан? – переспросила продавщица, искоса взглянув на жавшуюся к моим ногам худую дворнягу. – Будете покупать?
Я торопливо пересчитала имевшиеся у меня деньги. Их хватало только на два небольших сахарных кубика. И я, не раздумывая, купила их и скормила Юшке на глазах у продавщицы. Собака весело вильнула мне хвостом, и мы снова пошли к трамвайной остановке.