355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панкеев » Копья летящего тень. Антология » Текст книги (страница 16)
Копья летящего тень. Антология
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:56

Текст книги "Копья летящего тень. Антология"


Автор книги: Иван Панкеев


Соавторы: Ольга Дурова

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)

ЛЮБОВЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ

Мне не довелось встретить ни одного человека, который не задумывался бы о том, что будет с ним после смерти. Не с телом – тут все ясно. А с той сущностью, которую называют душой. Есть он вообще, тот мир, или его нет? Как быть с раем и адом? К чему готовить себя?

Не удивительно, что книги «Жизнь после смерти» и «Жизнь после жизни» сразу стали бестселлерами, ибо это волнует и интересует всех.

А самая большая, самая светлая, самая божественная сила – Любовь, – она сохраняется после смерти или тоже исчезает, растворяется? Ведь не может же такого быть – чтобы вовсе ничего не оставалось от нее?

Задавшись этим вопросом, я вооружился диктофоном и «пошел в народ». Удивительных историй, которые мне рассказали, хватило бы на отдельную книгу. Я же отобрал лишь два таких рассказа. О любви ли они? Я уверен, что о ней. А вы судите сами.

I

ОНА

«Помнишь деда Леню? Ну, как не помнить, конечно, помнишь – все ты ему цигарки из своей Москвы привозил. Вот три года уже будет, как помер. Это я к тому, что на поминки не забудь прийти, во вторник я буду поминки делать. Время теперь, конечно, такое, что все дорого, да не дороже души. Я уже всех соседей позвала, картохи нарыла, гуси вон ходят, своего часа ждут. Приходи, гляди, и меня не обижай, и деда Леню не гневи. А что ты улыбаешься? Думаешь, совсем бабка Вера из ума выжила? Может, и выжила, да не совсем. Раньше–то я тоже думала: ну, помер, и царство ему небесное, земля пухом, а мне одной теперь век коротать. Ан, опять же, получается, не одной. Оно, может, если б сразу какого старика приняла, то все по–другому и вышло бы. А так – перед Богом дедовой женой и осталась, значит, и он, как был мне хозяин, так и по сей день хозяин. А раз так, то и жить надо, как Бог велел, по–людски. И день Ангела не забывать, и день Смерти помнить. А то вот в прошлом году… Помнишь, какие цены бешеные в прошлом году были? Что ни возьми, ни к чему не подступиться, пенсии только на хлеб да на сахар и хватало. А тут подходит, значит, два года, как дед помер. Прикинула – какие там поминки! Думаю – схожу на могилку да мужикам, где раньше дед работал, бутылку занесу – и хватит. Он–то помер, ему там все равно, а мне тут жить с огорода, да на копеечку. Подумала так – на том и порешила. Ну, посидела с бабами вечером на лавочке, вот на этой самой, где с тобой сейчас сижу, пришла в хату, к косяку прислонилась, и так смурно мне стало, так тоскливо – хоть плачь, хоть вой, хоть об стенку головой. Гляжу да вспоминаю: тут вдоль стены на табуретках гроб стоял, там, в головах, я сидела, слезами обливалась… И то ли в голову мне что ударило, то ли в самом деле было – а стал тот гроб перед глазами и стоит, как в день похорон. Приглядываюсь, а дед мой, Леня, приподнимается, встает. Я перепугалась. И, знаешь, не то страшно было, что он встает, а то, что в хату кто войдет, а он, получается, живой. Я его спрашиваю: «Ты что это встаешь? А ну кто увидит – как же я людям на глаза покажусь? Ложись, Леня, я ж тебя уже похоронила, что это тебе на ум пришло опять вставать?» А он мне отвечает: «Я есть, Вера, хочу. Ты меня покорми, и я опять лягу». И тут у меня, как гром в голове: да это ж до него моя думка дошла, что я поминки по нему не хотела устраивать! Я ж на лавочке сидела и про это думала, а он прознал. А они ж там, наверно, ждут, чтоб их помянули, чтоб памятью своей покормили, или не знаю чем, но чтоб не забыли. Говорю ему: «Чем же кормить–то тебя, я и не знаю – ты ж помер уже как два года». А он мне: «Я, Вера, до поминок подождать могу, только ты не забудь, а то плохо мне будет, весь год я ждал, чтоб ты меня покормила». Да где уж забыть, разве такое забудешь? Пообещала я деду, что справлю все честь по чести, и он тихонько так, как во сне, опять на подушку лег и присмирел. Я руки к нему протянула, шаг сделала, а гроб, знаешь, как через слезы – расплывается, расплывается… И пропал совсем. Подхожу к тому месту, где он стоял, а там запах такой, не знаю, как и сказать – травянистый, как на сеновале. Ну, понятное дело, утром я и всю пенсию свою, и немножко от смертных, на ТОТ день отложенных, взяла, в магазине водки для мужиков купила, да конфет для детей, да сахару на компот, да хлеба белого, а остальное все свое, с огорода, да трем гусакам головы отрубила, лапши сама накатала, винца прошлогоднего из погреба достала – так поминки по деду и справила. Не дороже денег получилось, зато душа на месте. А через две недели почтальонка приходит, пенсию приносит. Гляжу – многовато, не так, как раньше. Спрашиваю, не просчиталась, мол, часом? А она говорит, что это нам, пенсионерам, надбавили, теперь почти в два раза больше получать будем. Я потом уже подумала: а может, старик мой и про это загодя знал? Так ежели б я тогда поскупилась, потом сама б себя от стыда съела поедом. Так что правду говорят: делай по совести, а Бог не даст пропасть. И ты, коль к этому времени приехал, приходи помянуть деда Леню, вы же с ним вон сколько цигарок этих выкурили, разговоров переговорили, пока он живой был – до полуночи сидели… Царство ему небесное. Не забудь, значит, во вторник приходи. А если с машинки этой (диктофон – И.П.) писать будешь, то и напиши – кто посмеется, а кому, глядишь, и на пользу пойдет».

II

ОН

«Как это я без бабы живу, спрашиваешь? А что я тебе скажу, у тебя у самого уже голова седая? С бабой, оно как сжился, как я с покойной своей Валентиной, так и хорошо. Больше тридцати лет вместе прожили. Ну, ругались, не без того, она прижимистая была – рубль, и тот под отчет давала. А как померла, пошел я по селу – в примаки особо никто не берет, а кто соглашался – так тех мне самому и даром не надо. Правда, одна сама приходила ко мне – не наша, приезжая. Чистенькая такая женщина, аккуратная, ничего не скажу. Но что ни сделает – все не так. Или это сам я привык уже, как Валентина хозяйничала. Короче, два месяца пожила она у меня, и распрощались мы, чтоб не быть в обиде друг на друга. С тех пор и один. Хозяйство у меня небольшое, то дочки, то племянники приезжают помочь. А есть: сварю – хорошо, не сварю – тоже хорошо, сам себе хозяин. Может, это судьба моя такая. А может, Валентина такая была, что после нее никого мне и не надо. Да если и надо, то так никто не подойдет. И вот поверь ты моему слову, что если уж свело мужика с бабой надолго, вот как нас с ней, – то это неспроста. Я так думаю, что кто–то там, на небе, сидит и сводит людей вместе, и смотрит: подходят они, чтоб душа в душу – так и оставляет, а не подходят – лучше пусть по отдельности живут или опять кого себе ищут. Почему я так думаю? А ты сам посуди. Сколько раз я от Валентины на сторону намыливался, прости меня Господи, а ведь все равно к ней и возвращался. А тут еще, когда ко мне женщина та, не нашенская, пристала пожить, радикулит меня прихватил. Ну, ясно, с женщиной той мы как жили – по–стариковски, без сраму. Она варит–стирает, я мужиковскую работу делаю, вечером телевизор посмотрели – да и спать по своим углам. Так вот, прихватил, значит, меня радикулит. Ни согнуться, ни разогнуться сил нет. Натерся я на ночь скипидаром, соседка посоветовала, укутался потеплее, и только заснул – Валентина моя покойная снится. Лежит, вроде, рядом со мной на кровати, как при жизни, глаза открыты, и спрашивает: «Ты, Коля, теперь мой или нет?» Я говорю: «Твой, а чей же еще? Я уже ничьим больше, наверное, и не буду». Она снова: «А та женщина, что в доме, она тебе кто теперь?» Отвечаю, как оно и есть: «Помощница. Да, видно, не сойдемся мы с ней, все она после тебя не так делает». Повернулась Валентина ко мне, глаза светятся, и будто через меня, как через стекло, смотрят. Говорит: «Прости меня, Коля, я думала, что ты после меня другую себе нашел, женился. Дай я тебя обниму!» И так она стала меня жарко обнимать, так стала к себе прижимать! Утром просыпаюсь – и памяти про тот радикулит нет, все как рукой сняло. Может, оно, конечно, и скипидар помог, но я думаю, что не зря Валентина мне как раз в ту ночь снилась.

Или вот другой случай. Не слышал про мой пожар? Да было дело, зимой еще. Мороз – как на севере каком–нибудь. Затопил я печку, угля засыпал с вечера – чтоб на всю ночь, до утра хватило. А поддувало не закрыл. Наверно, головешка и выкатилась на пол, а там еще дровишки лежали, да кровать рядом, да ковер на стенке – и занялось. А я в другой комнате, возле теплой трубы сплю, знать ничего не знаю. И опять Валентина мне снится. Идет, вроде, мне навстречу, в руках что–то держит и говорит: «Я тебе, Коля, денег на уголь принесла. Нам тут уголь не нужен, а тебе холодно станет – ты и купишь». Я говорю: «Какие ж у вас там деньги, особые, наверно, они у нас тут и не ходят». А она: «Хорошие деньги, ты не беспокойся, я их в свою копилку положу, в погреб, под картошку, а ты не забудь, возьми!»

И рукой, значит, меня погладила. А рука – как огонь, горячая! Вскочил я – полна хата дыму, продохнуть нельзя. Спросонок ничего не пойму. Потом давай ведра хватать, заливать огонь. Двери настежь – а он еще сильней гореть! Залил–таки, сижу и думаю: вот, Валентина, ОБУГЛИЛА ты меня, так обуглила – в половицах дырка, стены в саже, полковра сгорело, что на кровати было – тоже. После этого неделю все вместе, с дочками, с соседями порядок наводили: мыли, белили, чистили. Что ни говори, а расход немалый. Ну, когда опять все в божеский вид привели, лежу я и думаю: «Наверно, это Валентина хотела разбудить меня, чтоб я не сгорел. И предупреждала, что затраты будут». Потом встал, взял фонарик и – в погреб. Расшурудил картошку по углам – ничего, один песочек. А внутри что–то покою не дает. Вылез наверх, взял лопату и опять в погреб. Раз копнул, два… И на тебе – что–то твердое. Тут я уже руками давай землю отгребать. Трехлитровая банка, крышкой закатана, как при консервации. Гляжу на свет – а в ней деньги бумажные, еще те, настоящие, не теперешние. И знаешь, вовремя достал – через две недели их менять стали.

Так что не знаю я, судьба, не судьба, но, видно, если всю жизнь вместе прожили, то и после смерти это не проходит. А то, что сейчас один, так сколько мне там уже и осталось, нечего людей смешить да детей обижать. Может, и Валентина не зря снится – к себе уже зовет, пора и о душе подумать…»

1996

Ольга Дурова. КИММЕРИЙСКИЕ ЦВЕТЫ

КИММЕРИЙСКИЕ ЦВЕТЫ

1

Прямо от виноградников, огороженных сеткой, начиналась степь. Степь, уходящая в море. Скудная, почти безжизненная земля, лежащая среди синих холмов. Словно лицо, изможденное зноем, эта земля несла на себе печать скорби: бурые, блекло–желтые, пепельные тона. Земля, кричащая о какой–то тайной боли в немоте своего запустения, вздымающаяся бесчисленными холмами и нагромождениями скал к огромному слепому солнцу – в страстной мольбе или в отчаянии…

Казалось, какой–то странный мираж остался в изгибах киммерийского берега, создал из ничего грозный массив Кара–Дага. Реальным здесь было только море: это оно своим дыханьем волновало ковыльные степи и пропитывало воздух мельчайшими частицами соли, когда зеленые волны швыряли на берег камни и водоросли и ветер носил над водой клочья пены. Киммерия, эта земля–призрак, уходила в никуда со всеми своими холмами, скрытая тяжелыми облаками и плотным туманом, и только грохот волн среди скалистых кара–дагских бухт нарушал эту иллюзию исчезновения.

Безлюдье давало Киммерии свой собственный ход времени: время, отмеченное присутствием киммерийских и эллинских поселений, вдруг заявляло о себе, блеснув воспоминанием, словно обточенный морем кусочек опала, лежащий на берегу. Здесь так легко ощущался переход от реальности к небытию: глядя в прошлое, человек вдруг осознавал, что именно сейчас решается его судьба, именно здесь и теперь будущее задает ему страшные и мучительные вопросы…

…Уже третий день ветер дул с суши, и по земле стремительно бежали к морю тени облаков. Солнце появлялось, блеснув на несколько минут, и вновь исчезало за тучами, не успев нагреть землю. За лето земля совершенно высохла и теперь, в конце августа, жадно впитывала в себя влагу. От ночного ливня размокла дорога, ведущая среди холмов в сторону Феодосии, и никто теперь не шел по ней, все отсиживались внизу, в поселке. Среди остатков травы торчали высокие, жесткие стебли колючек, перезревшие колосья диких злаков, полынь. В сухие дни степь полыхала от солнца, пламя ползло по светло–бурой земле, оставляя черные пятна; пожары полыхали на холмах и по ночам, и с моря казалось, что это зажжены причудливые, странные маяки. Но когда ветер дул с Кара–Дага, степь дышала запахами цветов, травы, деревьев, которые, сливаясь с запахом моря, давали особый, изысканный и чистый аромат Киммерии.

Лилиан шла по узкой тропинке вдоль обрыва. Мелкий дождь перестал, и ветер, налетая порывами, сушил ее длинные рыжие волосы. Она казалась обнаженной в своем коричневом купальнике, сливающемся с загорелой кожей. В каждом шаге ее была упругая сила и приспособленность к движению. Рыжеволосая киммерийка, идущая к морю.

Тысячелетиями стоящий мир вновь рождался у нее на глазах, и она в свои двадцать шесть лет с доверием входила в этот мир, не боясь дать больше, чем от нее потребуют.

…Вдоль узкого ручья буйно разросся камыш, и ветер зловеще шумел в его густых зарослях. Резко вскрикнула птица и замолкла, откуда–то потянуло гарью. Над Кара–Дагом низко плыли тяжелые тучи. С каменистых холмов веяло одиночеством.

– Какой печальный край… – тихо сказала Лилиан.

Какой печальный край!

2

Собственно говоря, это я посоветовала Лилиан отправиться в Киммерию.

Среди моих духовных яств неожиданно появился деликатес: стихи Максимилиана Волошина. Никакого открытия здесь, разумеется, не было, но Лилиан отреагировала на это неожиданным для меня образом: она не появлялась почти две недели. И это при нашем–то, можно сказать, непрерывном обмене мыслями! Да, она не пожелала даже откликаться на мои настойчивые, порой весьма тревожные сигналы, которые я посылала ей, сидя на кухонном подоконнике и глядя поверх деревьев в сторону ее дома. Ей хотелось быть одной, и я ничего не могла с этим поделать.

Сидеть на кухонном подоконнике и смотреть в окно на колышущиеся подо мной верхушки вязов – одно из моих любимых занятий. Или смотреть на облака, особенно во время заката. Напрягая свои близорукие глаза, я пытаюсь при этом увидеть окно Лилиан, и иногда мне кажется, что она тоже пытается увидеть меня…

Одно время мы жили в одном доме и даже в одном подъезде, пока мой отец, большой заводской начальник и член Великой Партии, не получил более удобную квартиру.

Мой отец никогда не проявлял особой радости по поводу моих встреч с Лилиан Лехт. «Она тебе не подруга», – говорил он обычно и хмуро смотрел куда–то в сторону, словно одно упоминание о ней было чем–то недозволенным и опасным. У моего отца вообще поразительное чутье на все, что хоть как–то отличается или может отличаться – от нормы. Чутье на «белую ворону». Возможно, это качество было ему дано от природы, а может быть, он сам, ценой героических усилий, смог направить свое развитие в нужное для страны – и всего прогрессивного человечества – русло. Во всяком случае, он старался не иметь таких, как он сам выразился, контактов с отцом Лилиан, Лембитом Лехтом. И я всегда давилась от смеха, когда Лембит, спускаясь с верхнего этажа под бурный аккомпанемент бетховенского концерта, который он сам же и исполнял, имитируя все оркестровые инструменты, фамильярно называл моего отца Петей и махал ему рукой.

Лембит Лехт добился всего в жизни сам, и он очень гордился тем, что не только выжил, когда другие гибли, но и пробил себе дорогу наверх.

Самостоятельную жизнь Лембит начал в пять лет.

Его родители, владельцы богатого хутора под Тарту, умерли от голода в товарняке, на грязной соломе, среди таких же, как и они, эстонских крестьян, обреченных коротышкой Сталиниссимусом на полное вымирание в Сибири. Их жизнь была разорена, ограблена, уничтожена, и единственным утешением матери Лембита было то, что она успела спрятать сына у надежных друзей. Но она так и не узнала о том, что среди двух третей эстонского населения, уничтоженного в ходе кровавого обращения в новую, коммунистическую, веру, оказались и эти ее надежные друзья. Их трупы – в длинной, жуткой шеренге непокорных – качались во время рождественских праздников на главной улице Тарту… И она так и не узнала, что ее пятилетний сын, скрывавшийся на чердаке опустевшего дома, был по малолетству отправлен в приют, в серую, унылую и безликую глубинку России.

Надев унизительную мышиную форму, Лембит слился с сотней других беспризорников, и очень скоро его безутешные слезы о маме, доме и игрушках сменились жесткой, уже совсем не детской усмешкой, адресованной людям и всему миру. Мир вышвырнул Лембита, словно полудохлого котенка, вон – и Лембит Лехт принял это так, как есть, без сострадания к себе и другим, без жалоб, без надежд. Впрочем, надежды изредка, тайком, все же появлялись и тут же гасли, принося напрасные муки.

Отупляющая возня с грязными, ржавыми железками на заводских задворках, жестокие драки с такими же, как и он, бездомными подростками, постоянное ощущение голода – все это Лембит ненавидел той холодной, как он впоследствии сам выразился, «северной» ненавистью, которая, единственно, и давала ему силы выжить. Он ненавидел общественно–полезный труд, завод, детдом, все это гнусное убожество. Его душа – единственное, до чего еще не смог добраться окружающий его социалистический мир – его душа жаждала свободы! Такой свободы, от которой перехватывало бы дыханье.

Лембит хотел стать музыкантом.

Он помнил игру матери на фисгармонии, и эти воспоминания были ослепительным контрастом мышиному детдомовскому бытию, были вызовом неуютному, подлому, бездомному миру, были отрицанием этого мира.

Лембит, разумеется, не знал, что труп его матери, так же, как и впоследствии труп его отца, был выброшен из товарняка, как ненужный хлам, и так и остался лежать среди продуваемой всеми ветрами казахской степи…

Уже в восемь лет Лембит Лехт понял, что в жизни ему придется рассчитывать только на самого себя – и он уже знал, чего хочет. Он хотел иметь «чистую» работу и еще – он даже самому себе редко признавался в этом – он хотел, чтобы у него остался хоть кто–то из родственников, живущих там. Да, там, где не было зловонной идеологии и этого всепожирающего убожества.

В восемь лет у Лембита Лехта уже была в жизни великая цель.

Он бегал тайком в музыкальную школу, где сторож, придурковатый старик, потерявший перед войной обоих сыновей–студентов, позволял ему сидеть за фортепиано в тесном, полутемном классе.

Никто из детдомовских учителей не поддержал Лембита, да он и не ждал ничьей поддержки. Ошарашив всех, в том числе и старика–сторожа, Лембит пошел прямо в обком партии и… одержал первую в своей десятилетней жизни победу. Его как сироту устроили в музыкальную школу – бесплатно, и даже дали какую–то стипендию. Эта внезапная доброта советской власти заставила Лембита задуматься, поселила сомнения в его душе, но ненадолго. Его определили не в класс фортепиано, как он мечтал, а в класс трубы. Но это его не смутило; по вечерам, пользуясь благосклонностью сторожа, он осваивал рояль. А через год, изумив учителей–пианистов, сдал экзамен в фортепианный класс. Пять лет музыкальной школы вместо положенных семи, концерт Эдварда Грига на выпускном экзамене, поступление в музыкальное училище… «Да, Лембит, – торжествующе говорил он самому себе, – теперь ты не будешь возиться на заводе с грязными железками, не будешь играть на трубе ужасные сталинские похоронные марши! Теперь ты почти человек!»

Он жил бедно и одиноко. Ни одного родственника, ни одной близкой души, ни одного письма. Ничего.

Перебиваясь случайными подработками, обедая дважды в неделю, имея один–единственный пиджак, Лембит мечтал. Мечтал о другой жизни. Он был уже студентом ленинградской консерватории, когда встретил молоденькую норвежскую вокалистку Осе – и сразу увидел в ней свою «скандинавскую судьбу». Они очень подходили друг другу: насмешливая, всегда веселая Осе, умеющая крепко выпить, не пьянея, и любить, не требуя от партнера никаких сентиментальных обязательств, и рослый, рыжеволосый Лембит, нравящийся женщинам и кокетливо–равнодушный к ним, вспыльчивый и быстро забывающий обиду, краснеющий, как вареный рак, во время игры на рояле, рычащий и сопящий. И его однокурсники были очень удивлены, когда он нехотя сообщил, что женится на Ане, студентке из пединститута, с которой его всего раз видели на вечеринке в общежитии. Это была непростительная сентиментальность с его стороны – жениться на девушке только потому, что она ждет ребенка. Его ребенка… «Я познакомился с твоей матерью средь шумного бала, случайно», – говорил он потом дочери.

…Холодным мартовским днем, когда в Питере некуда было деться от ветра, дующего с Невы и Финского залива, Лембит Лехт выскочил из общежития, на ходу обматывая шарфом шею. Он спешил в кассу Аэрофлота, от волнения пропуская все идущие в нужную сторону троллейбусы. С покрасневшими от холода лицом и руками, он почти бежал, лишь изредка заскакивая в какое–нибудь кафе, чтобы подышать теплым воздухом. Он спешил, забыв от радости обо всем. У него родилась дочь. Лилиан.

Он летел в Воронеж, мысленно виня в медлительности самолет. «Какая она?.. – думал он о ребенке. – Похожа ли на меня?»

И, взяв на руки свое рыжеволосое, настойчиво кричащее дитя, Лембит рассмеялся и хвастливо сказал:

– Это будет женщина–викинг!

3

Казалось, это Кара–Даг приближается к борту катера, к тонким белым периллам, возле которых на скрученных канатах сидела Лилиан. Она пыталась читать, но никак не могла сосредоточиться и в конце концов закрыла книгу – и больше уже не отрывала глаз от величественной каменной громады. Ни синий горизонт моря, ни солнце, слепящее миллионами бликов на поверхности воды, не могли заглушить суровой, сумрачной, сдержанно–страстной музыки этих гор. Ржаво–желтые лишайники, сиреневые, синие, черные пласты горных пород, неожиданно яркая зелень молодой крымской сосны, плешины выжженной солнцем травы, белые колонии чаек на неприступных скалах.

Зарываясь носом в темно–синюю воду, катер развернулся и пошел обратно к Коктебелю. Теплые от солнца канаты, киммерийский берег… очертания северных берегов… Кара–Даг и… огромный готический собор, крепость–замок… шотландский пейзаж или скандинавские берега: бурное море, пенящееся у скал, безлюдные холмы, по которым стремительно бегут тени облаков… Многоликость киммерийской природы, многоликость киммерийской истории… В этом пейзаже смешались краски севера и юга, подобно тому, как в человеческой истории этого кусочка крымской земли смешались различные цивилизации: племя киммерийцев, жившее здесь во времена Рима, скифы, эллины, генуэзцы, татары, славяне… Мир в миниатюре, вихрь жизни, пронесшийся над синими холмами, земля, дикая и безлюдная, как и много веков назад… Именно здесь, в Киммерии, Лилиан впервые услышала свой собственный поэтический голос, именно здесь увидела мир во всем его трагизме и стремлении к радости…

Сойдя на пристань, она прошла вдоль берега и спустилась к морю. Внизу ветер дул со стороны гор, волны неслись друг за другом, вспениваясь у берега. Обходя лески рыбаков и вздрагивающую на песке кефаль, Лилиан шла к своему обычному месту купания. Высоко заколов волосы, она бросилась в воду и, едва почувствовав глубину, поплыла. Она любила плавать в холодной воде, подставляя лицо ветру, она ныряла, вертелась в воде, переворачивалась… Выходить из воды было холодно, ветер жег покрасневшую кожу, а волны, набегая сзади, вновь и вновь обдавали спину пеной и брызгами. Предки Лилиан не боялись моря. Живя веками на низких прибалтийских землях, они рыбачили вдали от берега, встречая корабли викингов…

4

Целых две недели Лилиан не реагировала на мои сигналы. И, потеряв всякое терпенье, я села на кухонный подоконник и, устремив поверх кряжистых вязов свой энергоемкий, как луч лазера, мысленный взор, сердито передала ей: «Можешь отправляться в Киммерию хоть сейчас! Проверить, все ли там на месте! Тем более, что часть киммерийцев в свое время присоединилась к войску Водана, перемещавшемуся с юга на север в поисках подходящего жизненного пространства, так что в жилах скандинавов – и наверняка в твоих тоже! – течет, можно сказать, капля киммерийской крови!»

Сделав это крайне безответственное с исторической точки зрения заявление, я придала своему лицу ехидное выражение, зная, что Лилиан способна воспринимать не только мысли, но и картины.

«В самом деле?» – тут же отреагировала она, и я ощутила в ее внутреннем голосе какую–то беспомощность и растерянность. Наверняка она думала о своем отце, ведь Лембит Лехт, вопреки всему реализовал свою скандинавскую мечту.

«Жаль, что племя киммерийцев давно вымерло…» – передала мне она, и связь между нами надолго оборвалась.

Мой отец, Петр Яковлевич Зенин, не напрасно избегал встреч с Лембитом Лехтом. Десятилетиями вырабатываемое чутье и на этот раз сработало безотказно: у Лембита и в самом деле обнаружились родственники там… Там, где ни я, ни мой уважаемый всеми отец, ни какой–нибудь другой нормальный социалистический человек никогда не бывали и быть не могли. То, что Лембиту раз в год, к Рождеству, писала Осе – сменившая двух мужей и снова ставшая свободной, – было еще не так страшно. Но то, что у него вдруг обнаружилась в Швеции престарелая тетка, сбежавшая в свое время на обычной весельной лодке к ним, на тот берег, это было просто неслыханно! И, заботясь о моем светлом будущем, отец категорически не советовал мне общаться с дочерью «эмигранта», как он стал называть Лембита, хотя тот и не сразу покинул «этот» берег.

Около двадцати лет Лембит провел в той центральной части России, которая всегда вызывала у него недоверие и неприязнь. Отгороженная от свободного мира огромными расстояниями, эта «глубинка» аккумулировала в себе всю ту энергию подавления и повиновения, которая исходила от Москвы. Почти двадцать лет Лембит Лехт прожил в Воронеже, в просторной, сталинского образца квартире своей жены, Анны Андреевны, находил «нужных» людей, примеряя свою «северную хитрость» к новому окружению.

С Анной Андреевной он никогда не ссорился, и другие женщины его не интересовали. В музыкальном училище, где он работал, его считали «старомодным» – и он всячески культивировал это мнение, стараясь выглядеть настоящим профессором. Он и в самом деле был в училище кем–то вроде профессора: любой преподаватель чувствовал себя в его присутствии недоучкой, и Лембит охотно консультировал всех, кто обращался к нему, даже саму директрису, Галину Борисовну Маринову, – со снисходительным добродушием, с хитрым блеском голубых, близко посаженных глаз, с подчеркнуто корявым эстонским акцентом. Он много и охотно возился с учениками, и попасть в класс к Лехту было куда труднее, чем попасть в училище. И Лембит не стеснялся хвалить самого себя вслух, в присутствии каждого, кто изъявлял желание его слушать:

– Я настоящий советский педагог!

Рассеянно перебирая его многочисленные почетные грамоты, Лилиан однажды спросила у него:

– Ты считаешь, что только советские педагоги могут быть хорошими?

Лембит смутился, рассмеялся и сказал:

– Я говорю только, что я настоящий… понимаешь, настоящий советский педагог. Я индивидуален, понимаешь? И мне наплевать на постановления центрального комитета чиновников… Знаешь, почему ко мне толпой валят ученики – и мои, и чужие? Потому что я даю им глоток свободы – в музыке, через музыку, осторожно, незаметно, как бы между прочим, я веду их туда, к той пропасти, откуда начинается полет или… падение! Понимаешь, Лилиан? Если бы чиновники могли расшифровать, скажем, симфонию Чайковского или бетховенский концерт, они бы расстреляли эту музыку из пушек! Но к нашему счастью они ни фига не смыслят в этом, так что мы можем беспрепятственно наслаждаться революционными идеями, эмигрантско–ностальгическими рахманиновскими откровениями, диссидентским прокофьевским смехом…

Лилиан тоже училась в его классе, и он даже дома не давал ей спокойно жить. Из–за сильного эстонского акцента его даже безобидные замечания звучали как ругательства. «Папу Лембита» не смущала домашняя обстановка, и он мог, как в училище, запустить в рояль или в ученицу нотами, карандашом или газетой, всем, что попадалось под руку.

– Разве так можно играть? – с негодованием кричал он, словно его самого только что оскорбили, – Это же душа! Воспоминания жизни!

Он отталкивал Лилиан, сам садился за рояль и, сопя и рыча, показывал, как, по его мнению, должны были звучать воспоминания жизни.

Воспоминания и мечты самым парадоксальным образом соседствовали в жизни Лембита Лехта с крайне меркантильными начинаниями. Лембит копил деньги. Ему нужно было много, очень много денег. Потому что рано или поздно должен был наступить день, когда он, всеми уважаемый воронежский «профессор», вместе со своей дочерью Лилиан – оставив в сталинской квартире Анну Андреевну – сядет в московский поезд, обязательно в мягкое, двухместное купе, а из Москвы поедет дальше, на север, где на берегу Балтийского моря его будет ждать скромная, но вполне приличная вилла с ванной на первом и втором этажах, с видом на сосновый лес… Это должно было быть неподалеку от Таллинна, ведь дорогу туда ему больше уже не преграждали страшные воспоминания.

Когда Лилиан исполнилось девятнадцать, Лембит неожиданно для всех развелся с женой. Это произошло без всякого шума, и еще год после развода они продолжали жить вместе – пока он не получил вызов из Швеции и не оформил документы. Лилиан проводила его до Таллинна. Дальше он ехал один. Она сомневалась, медлила, раздумывала. Ведь в Воронеже оставалась ее мать… И вместе с отъездом отца от Лилиан уходила ее прежняя жизнь.

…Дом среди сосен на окраине Таллинна – типично эстонский дом – двухэтажный, с высокой острой крышей и с внутренней винтовой лестницей. Во дворе – круглый каменный бассейн, цветочные клумбы, теплица, за окнами – сад, где вперемежку с яблонями росли сосны.

Комната Лилиан на втором этаже погружалась ночью в голубоватый лунный полумрак. Луна висела прямо перед окном на фоне бледного северного неба. Лилиан не могла спать в белые ночи. Она вставала, надевала халат, наощупь спускалась вниз по скрипучей лестнице. Вот в большом овальном зеркале перед ней мелькнуло отражение луны, светящей в окна гостиной. Лунный свет, задерживаясь на всех блестящих предметах, отражался от поверхности фортепиано, обдавая инструмент голубоватым свечением. Белые занавески приподнимались от движения воздуха, за окнами темнели деревья… Лилиан остановилась, вдохнув в себя запах дома: пахло теплым деревом, сухими цветами, яблоками, уходящим, коротким северным летом. Большая собака коснулась влажным носом руки Лилиан и, лизнув пальцы, ушла куда–то в темноту. Осторожно повернув дверную ручку, Лилиан вышла в сад. Ночной воздух был наполнен запахами сосновой смолы, петуний, сухих дров; слышался прерывистый скрип сверчка, какие–то шорохи. В бассейне странным двойником луны плавало ее отражение. Лилиан пошла по узкой дорожке в глубь сада, к скамейке возле кустов смородины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю