Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
Отложив в сторону письмо, Дэвид задумался. О чем, собственно говоря, она писала ему? И с какой целью? Может быть, она просто сумасшедшая?
Он снова взял письмо Лилиан, хотел читать дальше, но тут в палату пошла – нет, ворвалась, влетела! – Ингер.
В меховой куртке, в вязаной шапочке, не снимая толстых кожаных рукавиц, Ингер обняла Дэвида и поцеловала прямо в губы, обдавая его тонким ароматом лимона, духов, разгоряченного молодого тела. Дэвид тоже обнял ее, сев на постели. Ему всегда нравился запах лимона.
– Я вижу, ты привела сюда Тома, – усмехнулся он, кивая в сторону высокого двадцатилетнего англичанина. – Но все равно я рад, что ты пришла. Привет, Том!
Том, до этого державший правую руку на животе, словно у него была грыжа, по забывчивости полез в карман – и тут же из–под куртки у него выскользнула бутылка «Российской» и шлепнулась на пол, но не разбилась, а покатилась прямо к ногам Ингер, которая с визгом шарахнулась от нее, как от готовой взорваться гранаты. Том бесстрастно и деловито поднял бутылку, для верности встряхнул ее и молча протянул Дэвиду. Ингер вынула из пакета коробку с тортом.
– Это очень хорошо, что в больницу категорически запрещено приносить водку, торты и… что еще? – со слабой усмешкой произнес Дэвид.
– Хочешь, я останусь у тебя ночевать? – непринужденно спросила Ингер, нисколько не стесняясь Тома.
Дэвид с нарочитой грубостью оттолкнул ее.
– Ты ведешь себя как шлюха, – явно довольный ее предложением, сказал он, и все трое захохотали. В кармане у Тома оказались три бутылки пива – и очень кстати. Сняв меховые рукавицы, Ингер закурила и, запрокинув голову, приняла беглый поцелуй Тома, не глядя при этом на сидевшего возле нее Дэвида. Она смеялась, напевала что–то, отхлебывала из бутылки пиво, встряхивала роскошными белокурыми волосами, кокетничая сразу с обоими.
И когда Том и Ингер ушли, прихватив с собой четыре пустых бутылки, в палате снова стало тихо и пусто. За окном медленно кружились хлопья снега. Запах сигарет, лимона, тонких духов…
Скоро Рождество. Ингер будет веселиться с Томом.
Дэвид представил себе, как Ингер и Том выходят из больницы, идут, обнявшись, среди берез и сосен, к автобусной остановке, в расстегнутых куртках, подставляя разгоряченные лица холодному ветру. И, целуясь на заснеженной тропинке, они вряд ли вспоминают о нем…
И к Дэвиду снова неслышными шагами стала подкрадываться снежная меланхолия.
Он не заметил, как наступил вечер. На тумбочке все еще лежало письмо Лилиан. Взяв его, Дэвид принялся рассеянно читать дальше.
…не бойся, если я вдруг возьму тебя за руку и мы пойдем босиком по ковыльной степи. На этих холмах жило когда–то племя киммерийцев. Мир не знал еще о викингах, мир видел лишь свои первые грезы – песнь Гомера. Мы многому научились с тех пор, но самое удивительное, что мы еще не потеряли способность к удивлению, способность увидеть мир в миг его сотворения. Ты сам создатель, ты творишь красоту… Поэт беззащитен, как ребенок, держащий в руке одуванчик. И над головой поэта всегда нависает угроза уничтожения, даже если он заберется на самую недоступную вершину. Поэт неудобен окружающим, потому что он живет в другом – в своем собственном – времени. Поэт приходит неизвестно откуда и идет неизвестно куда, много раз проходя на своем пути через собственную смерть, в муках рождая самого себя – и так без конца…
Я зову тебя в Киммерию.
Среди густых ореховых зарослей тебя найдет солнечный луч и поведет наверх, через овраги, заросшие шиповником и кизилом, по каменистым осыпям и горным пастбищам, мимо родников и соленого озера, через Долину Роз – наверх, через кара–дагские леса и неприступные скалы… И если у тебя закружится голова от пряного киммерийского воздуха, как от старого вина, это хорошо, так и должно быть. Бродя среди синих холмов, ты пропитаешься солью моря… и в самую ненастную зиму будешь чувствовать полуденное дыханье степей, неизбывность синевы, тепло этой призрачной – и такой реальной! – земли. Мы пойдем с тобой вдоль берега по горячему песку – и расплавленное солнце будет лежать у наших ног. Тысячи солнечных зайчиков пляшут на скалах, а в прозрачной глубине воды отсвечивают белые камни. Ты будешь лежать на песке, наблюдая, как осторожные ящерицы подходят совсем близко и, пригревшись на солнце, лежат неподвижно возле твоих рук, закрыв глаза… Ты должен увидеть киммерийское небо ночью! Как много звезд! Как огромен наш мир! Да, это огромное южное небо закружит тебя, и ты поверишь, что есть Несбывшееся, к которому нужно идти всегда, даже если под ногами не земля, а морские волны!
У тебя есть я, Лилиан!
31
Последняя ночь года. Калейдоскоп быстро меняющихся картин, неразбериха настроений, ожидание чего–то необычного. Все, будто сговорившись, разом сбросили маски в эту триста шестьдесят пятую ночь, не стыдясь своего изначального облика, плыли в новогодней круговерти, словно щепки, обрывки старых газет и сухих листьев в пенящейся воде. Поток наполнял своим гулом каждую комнату, плескался в простенках, смывая с подоконников окурки и самих курильщиков, будоражил вечно сонного вахтера и, громыхая по лестнице, врывался в читальный зал, где стояла большая елка. Стены кухни ломились от запахов еды, в углу росла куча мусора. Девушки в бигудях, по пояс голый толстяк, араб в белой одежде, похожий на привидение, чей–то двухлетний ребенок, сосредоточенная возня англичан с каким–то умопомрачительным салатом, хлопающие крышки чайников, полупьяный голос, зовущий кого–то уже в седьмой раз… Себастьян, высыпающий в кастрюлю с рисом все свои прошлогодние запасы перца… Жиль–Баба в ослепительно белом бубу позирует, в обнимку с двумя француженками, фотографирующему его воронежскому поэту Бочарову… Привет, Венсан! Привет, Лилиан! Привет, подданные датской королевы!
Главное – не забыть, где ты оставил свое пальто и вещи, в эту ночь так легко заблудиться! Ни черта не поймешь, когда все напьются. В комнате Венсана полно негров; они танцуют со своими русскими подружками, прилипнув к ним животами – в тягучем полумраке видны их полуприкрытые глаза и полуоткрытые губы, потные лица и пестрые рубашки… В соседней комнате совсем тихо: строгие девицы в темных бархатных платьях молча сидят за столом и сосредоточенно пьют водку; недовольно взглянув на случайно заглянувшую Лилиан, они тут же закрыли дверь на ключ, не намереваясь больше никого впускать – ни стукачей, ни черномазых, ни капиталистов.
Англичане собрались в комнате Ингер. Шумная, орущая банда, ни одного русского слова. Одни почти голые, другие в рубахах а ля Толстой и в начищенных до блеска хромовых сапогах. Ингер сияет! Двухметровый Том орет кому–то на ухо, что в английском языке нет слова «коммунистический»… Все много пьют. На столе – датские свечи. Жарко. Ингер целуется сразу с тремя, но больше всех достается Тому. Танцуют рок–н–ролл. Нет, Лилиан сегодня не танцует. Откуда она знает, почему? Английский шоколад? Да, можно еще… Красавчик Том! Как он заигрывает с Ингер! Вернулся маленький веснушчатый англичанин с фотоаппаратом, он сделал много интересных снимков в комнате Венсана. Английский национальный флаг… Ингер ходит по комнате босиком, она совсем пьяная. В руке у нее бутылка виски, она то и дело прикладывается к ней. Роскошная копна спутанных белокурых волос… Она кокетливо подбирает кончиками пальцев подол длинной юбки, все смотрят на ее точеные лодыжки и маленькие, красивые ступни. Красивее Ингер здесь никого нет. Ее тело напоминает весенний цветок. Пьяная Ингер… Она сидит на стуле, обнимая ногами стоящего на коленях Тома. Поставив бутылку на пол, она целует Тома, и он, рыча, впивается в ее шею и грудь. Англичане редко удивляются… Лилиан одна. Совсем одна. Куда еще к черту! Она чувствует голод. Голод любви, голод тепла и общения. Она слишком много курит, будто этим можно заполнить пустоту в душе. Дымом заполнить провал! Выход… Выход! Лилиан мечется в своей неподвижности, поток подхватывает ее, несет вместе со всеми, она больше не сопротивляется, она просто чего–то ждет. Ждет чего–то неизбежного…
В полночь стали пить шампанское.
– А ты что не танцуешь? – весело воскликнула Ингер и потащила Лилиан на середину комнаты.
– С Новым годом, – сказала ей Лилиан, – и пусть сбудутся твои желания.
Они танцевали рядом, почти касаясь друг друга, но каждая – сама по себе.
– И твои желания тоже! – горячо откликнулась Ингер.
– А если мы хотим одно и то же? – впервые за весь вечер улыбнулась Лилиан.
Ингер остановилась.
– Пойдем поговорим, – сказала она и решительно потащила Лилиан к столу.
Они выпили еще, сидя друг против друга.
– Да, я спала с ним, – без всяких предисловий заявила Ингер.
Опустив голову, Лилиан промолчала.
– Я знаю, что ты его любишь, – опять сказала Ингер.
– Как ты можешь это знать? – тихо спросила Лилиан.
– Я знаю, – упрямо повторила та. – Ты думаешь, я ничего не видела? Не видела, как ты смотрела на него? Я все знаю. Ты любишь его. Он такой чудесный… Дэвид…
Припав щекой к столу, Ингер плакала. И Лилиан казалось, что это она сама сейчас так страдает, что это ей так больно. Она взяла Ингер за руку.
– Ты такая красивая… – мягко сказала она, глядя в заплаканное лицо датчанки.
– Ты слышал? – деловито бросила Ингер сидящему поблизости Тому.
Том тоже считал, что Ингер очень красивая.
– Ты очень красива! – повторила Лилиан. – Может быть, ты самая красивая девушка в Дании!
Ингер смотрела на Лилиан, улыбалась, вытирала маленькой ладонью заплаканные глаза, вздыхала.
– Да не–е–е–ет… – то ли плача, то ли смеясь, протянула она. – Это я раньше была красивая, а теперь нет… И вообще это несчастье, быть красивой… Из–за Дэвида я чуть не стала наркоманкой… Я такая слабая, я так увлекаюсь, а ведь дома, в Дании, у меня есть муж…
Ингер была совсем пьяна. Она ушла куда–то с Томом…
Два часа ночи. Держа в руках граненые стаканы, англичане стали посреди комнаты и хором пропели новогоднее приветствие. Лилиан была одна… Она летела все дальше и дальше в глубь пропасти, на дне которой была пустота. Невыносимо!
Она вышла из комнаты и побрела по коридору, шарахаясь от каких–то пьяных идиотов, обнявшихся парочек, танцующих вальс австрийцев.
В туалете, как ни странно, никого не было. Плеснув в разгоряченное лицо холодной водой, Лилиан открыла окно и стала жадно вдыхать морозный воздух. Пахло снегом, углем, досками. Такой северный запах! Голова у нее кружилась. Там, внизу, чернели крыши сараев, лениво лаяла собака, искрился снег. Выход! Так просто: шагнуть из окна прямо на эти крыши! Так тихо, так торжественно светят звезды. Сейчас!.. Это же так просто… Стоя коленями на подоконнике, Лилиан покачнулась, но инстинкт заставил ее ухватиться за оконную раму, голова опять закружилась… рядом была бездна, сверкал снег, сверху лилась тихая музыка звезд. Еще немного, немного осталось… И вдруг полились слезы, буйно и безудержно. Одинокий голос флейты, сочащийся из темноты!.. Грусть безысходна, как безысходна красота, как безысходно Несбывшееся… Печальная музыка звезд, бездомная собака на снегу, запах снега и угля, одиночество, достигшее своего исхода…
Лилиан плакала, стоя на коленях перед открытым окном, ее слезы падали в бездну, вливаясь в гармонию снежной ночи. Где–то совсем рядом звучала музыка Баха… Нет, не в коридоре общежития, а внизу, среди сверкающего снега и тишины. На крыше одного из сараев стояла хрупкая, прозрачно–невесомая женская фигура. В снежно–белом платье, деревянных сабо на босых ногах, с седыми или засыпанными снегом волосами… Грациозно изгибаясь и покачиваясь в такт тихой, печальной музыке, флейтистка временами даже привставала на цыпочки, словно желая дотянуться до замершей в проеме окна Лилиан… Или это она сама, Лилиан, была сверкающей в полутьме флейтой? Или это из нее самой струилась боль музыки, приносящая радость, возвращающая к жизни?
Эта боль вынесла Лилиан на киммерийский берег…
Она стояла на коленях у самой воды, и позади нее вздыхала ветром степь. Она поднялась и села на ребро рассохшейся лодки. Вдали, у самого горизонта, вырисовывался силуэт парусника. Как долго она уже сидит здесь! Как долго… Она все смотрит и смотрит на корабли, а они все плывут и плывут, словно тени облаков, плывут к горизонту и никогда, никогда не пристанут к этому безлюдному берегу. А она так и будет сидеть у моря, глядя на эти далекие паруса, будет чего–то ждать, пока сама не сольется с этой печальной землей, пока не станет одним из неприметных диких цветов призрачной Киммерии…
32
Зачем я забрела на эту улицу, похожую на грязное шоссе? Ни людей, ни деревьев, кучи мусора на месте недавно снесенных частных домишек, унылое однообразие серых девятиэтажных чудовищ.
Свернув с тротуара, подошла к одному из недостроенных зданий и, словно бродячая кошка, скрылась в темном проеме двери. Переступая через доски и кучи кирпича, я шла дальше, углубляясь в полумрак будущего человеческого жилища. Остановилась, прислушалась. Вокруг меня была глубокая, потусторонняя тишина, прерываемая редкими, монотонными звуками: это капало сверху, с потолка. Капли разбивались о поверхность воды, налитой в большой круглый бак, вода постепенно замерзала, капли падали все реже и реже… Среди этих голых стен падающие капли казались частью каких–то жутких песочных часов: в мерных звуках падения таилось полное безразличие к беспокойной и сомневающейся человеческой душе. Приближалась ночь.
Последняя ночь года, вобрав в себя всю усталость пройденного двенадцатимесячного пути, в изнеможении распростерлась на своем скудном ложе, ища покоя и не находя его. Последняя ночь года… Каким будет новый день? Откуда придет он? Чем он будет рожден – отчаяньем или надеждой?
Замерзающие капли, летящие в пустоту.
Пошел снег. У проемов окон и двери быстро росли сугробы. Я сидела на сырых досках и замерзала. Я хотела замерзнуть.
– Лю–ю–ю–ю–ю–ди–и–и–и–и–и! – донесся до меня чей–то истошный вопль.
Я мигом выскочила из своего убежища. Снаружи было темно, пустынно и безлюдно. Слабый свет качающегося на ветру фонаря едва доходил до забора, в проеме которого темнела человеческая фигура. Этот проем был единственным выходом со стройки, так что я могла оказаться в западне.
– Эй, мужик… – хрипло позвал меня новоприбывший, – п–п–п–поди–ка сюда…
В куртке, брюках и ушанке, я вполне сходила за парня. Это меня немного успокаивало. Сделав несколько шагов к забору, я остановилась. Новоприбывший был вдребезги пьян и никак не мог пролезть в дыру, хотя и упирался всеми четырьмя.
– П–п–поди–ка сюда… – хрипло повторил он, – Не видишь что ли, что я не вписываюсь в эти рамки? Дай руку!
Шагнув к нему, я с силой потянула его за рукав и за воротник – и новоприбывший ввалился, словно мешок с картошкой, на территорию стройки, куда вход был строго воспрещен.
– Ну вот, вписался… – пробормотал он, становясь сначала на четвереньки, а потом усаживаясь на сваленные в кучу доски. – Теперь отдохну…
Дыра была свободна, и я шагнула в проем.
– Лю–ю–ю–ю–ди–и–и–и–и!!! – завопил он за моей спиной. – Про–сни–и–и–и–и–те–е–е–е–есть!!! Вами же дура–а–а–а–ак пра–а–а–авит!!!
Я остановилась, обернулась, уставилась на него.
– Вы имеете в виду Леонида Ильича? – вежливо спросила я.
Повернув в мою сторону нахлобученную на самые глаза лисью ушанку и, громко икнув, он сказал:
– Врешь! Ты не мужик… голос бабий… Ты… – он запнулся, делая попытку встать. – Ты знаешь, с кем ты сейчас разговариваешь?
– Нет, – с опаской ответила я, снова шагнув в проем.
– Постой! – рявкнул он. – Я тебе сейчас скажу… – он с трудом зажег спичку, закурил. – Ты, может, никогда в жизни не разговаривала с живым поэтом! Эй, как тебя там… ты знаешь, кто я?
«В самом деле, – подумала я, – кто бы это мог быть?»
– Я – Михаил Кривошеев!!! – заорал он так, что наверняка разбудил мертвецки пьяного сторожа стройки.
После этого он надрывно закашлялся, и мне показалось, что его сейчас стошнит. Поэтому я быстро переступила через широкие доски проема.
– Эй, ты! – снова позвал он меня. – Ты знаешь, сколько у нас в Воронеже настоящих поэтов?
На всякий случай я высунула голову из–за забора.
– Два–а–а–а–а–а! – снова заорал он, – Всего два–а–а–а–а поэта! Я… и одна баба. Но она не русская и к тому же диссидентка, ее никогда не будут печатать! Значит, остаюсь один я… Я–я–я–я–я–я–я–я!!! Оди–и–и–и–и–ин!! Единственный воронежский поэ–э–э–э–эт!!!
«Поэт, поэт, поэт…» – звенело у меня в ушах, пока я бежала по безлюдной, заснеженной улице. И когда я подошла к своему дому, новый год уже наступил.
33
Воспоминания умирают, как и люди. Лилиан знала об этом.
Был уже март, но Лилиан пыталась жить декабрем, пыталась заморозить в себе образ Дэвида, временами выплывавший из тьмы и становящийся живым и ярким, но тут же гаснущий, уходящий от нее все дальше и дальше.
Она не искала больше встреч с ним, не стояла под его больничным окном, перестала бывать в общежитии.
Одинокое солнце
в поисках двойника,
день, ослепший от пустоты…
Почему я несу этот свет,
почему бесконечно скитаюсь
возле тех забытых следов,
что уже никуда не ведут?
Так безмолвна,
так медленна
замерзающая река,
и на набережной перилла
уже ни о чем не расскажут,
даже шорохи листьев умерли.
Только лед испуганно вскрикнет,
раненый чьим–то шагом.
Мир одинокого солнца…
Лилиан шла по набережной, глядя на замерзшую, сверкающую под мартовским солнцем реку. Кособокие домишки с залатанными крышами, крохотные садики, стены полуразвалившейся церкви, стаи ворон, промерзшие на ветру деревья… Единственная улица, сохранившаяся со времен ее детства. Лилиан помнила покрытые битым стеклом и раскрошенным камнем пустыри, полуметровых зеленых ящериц, паровозы, тащившие составы с углем и поднимавшие тучи черной пыли под окнами сталинских домов, широкие половодья не знавшей шлюзов реки… и жестокие игры в войну, дом на дом, улица на улицу, разбитые в кровь головы, грязные детские руки, сжимающие куски кирпича… и фестивали шестидесятых годов: толпы людей на улицах, в костюмах со всего мира, с белыми бумажными цветами – целый яблоневый сад над людьми… и она сама бежала следом, подбирая эти бумажные цветы, обрывки песен и воздушные шары… и один из них, самый легкий, полетел далеко, через бугры, к маленьким, вросшим в землю, довоенным домишкам, и дальше, на луг, и никто, кроме Лилиан, не гнался за ним, и даже ей не удалось поймать его – шар так и улетел за реку…
Воспоминания из совершенно другой жизни. Из жизни мало знакомого, возможно, уже давно умершего человека…
…Моя келья сразу наполнилась сияньем морозного дня и запахом снега. Лилиан! Перепуганные насмерть девственные старцы шарахнулись в пыльные углы, подозрительно уставившись на незнакомое рыжеволосое существо; изъеденные красным паучком кактусы ощетинились остатками хилых, белесых колючек. Лилиан?
Я протянула ей письмо от Дэвида.
…Уже почти три месяца я пытаюсь удержать в руках драгоценную влагу воспоминаний о тебе, о каждой нашей встрече. Я сижу на кровати в больничной палате, скоро полночь. Здесь так тихо, как никогда не бывает в общежитии. Я смотрю на бледно–фиолетовые, давно высохшие цветы, которые ты мне когда–то подарила, и мне кажется, что я вижу их впервые. Я опять научился удивляться! И мне так не хватает тех дребезжащих роялей, на которых мы играли с тобой в тот далекий декабрьский вечер! Честно говоря, я не знаю, чем заняться. Сегодня читал одну монографию по истории Англии шестнадцатого века, делал записи, потом бросил. Не могу фаршировать свою голову фактами, хотя и знаю, что придется это когда–то делать. Играю сам с собой в шахматы. Чувствую себя на распутье: куда я пойду, пока не знаю… Моя жизнь раскололась на две части: годы, когда я не знал о тебе, и эти последние три месяца… Твое письмо заставило меня взглянуть на все иначе. А вообще–то ты, скорее всего, просто сумасшедшая!
Из моего окна я вижу, как грачи вьют на деревьях гнезда, а солнце, снег и дождь так часто сменяют друг друга, что кажется, будто природа смеется и плачет… Нет, это я сам, наверное, плачу, потому что снова весна и я живу…
34
Поздний апрельский вечер. Прошел мокрый снег и тут же растаял. Остро пахло землей и снежной свежестью. Земля, обнаженная в своем страстном порыве к теплу, еще такая холодная и пустая, дышала нетерпеливым ожиданием новой жизни.
Во дворах, полутемных проездах между домами, на заборах, на влажных асфальтах, возле подъездов и скамеек – всюду сидели кошки, вылезшие из подвалов и с чердаков. Они сидели совершенно неподвижно, уставясь друг на друга, или вдруг срывались с места и стремительно бежали в темноту, или дрались, пронзительно вопя.
Открыв окно, Лилиан села на подоконник. Влажная земля дышала весной, ожиданием, любовью. Лилиан смотрела на звездное небо, и ей хотелось – в порыве благодарности судьбе – молиться этим далеким звездам, молиться горячо и восторженно…
На земле была тишина. Звездный свет, шорохи, вопли кошек. Тишина, преисполненная звучания жизни.
35
Апрельское солнце светило Дэвиду прямо в лицо. Сев на постели, он заметил на подоконнике зеленую букашку, невесть как попавшую в палату: то ли она проснулась, как и он, от солнечного света, то ли вылупилась в положенный ей срок. Как бы там ни было, это зеленое создание проявляло большую активность: усердно шевеля еще не окрепшими лапками, насекомое карабкалось вверх по деревянной раме, стараясь пробраться к стеклу. Букашке почти удалось добраться до цели, но тут она упала на подоконник, отчаянно маневрируя светло–зелеными, прозрачными крыльями – и все началось сначала. Так повторялось несколько раз, и Дэвид в конце концов решил помочь насекомому: оторвав полоску бумаги, он стал поддерживать странницу, но та, по ошибке изменив курс, поползла по бумажке. Тогда Дэвид решил больше не вмешиваться. Он посмотрел в окно: из подвала вышла черная кошка, держа что–то в зубах, и побежала к штабелю дров, где на самом верху, на сухих досках, сидели котята – все разномастные. Дэвид улыбнулся, вдохнул струящийся из форточки утренний воздух, пахнущий снежной свежестью и угольным дымком, и подумал: «Хорошее утро…»
Зеленой букашке удалось наконец выбраться на стекло. И теперь она сидела, блаженствуя в солнечных лучах, и чистила лапками длинные зеленые усы. Ее прозрачные крылья радужно переливались и, словно догадываясь о своей привлекательности, насекомое кокетливо перебирало ими, словно шевеля лепестками цветка. И Дэвиду показалось, что насекомое косит в его сторону своими прозрачно–зелеными глазами.
Ему оставался всего один день в больнице – самый последний, самый длинный день.
36
Лилиан просыпалась теперь каждое утро от громкого крика грачей. Птицы начинали свою шумную, беспокойную жизнь еще засветло, и их пронзительное карканье проникало в тихие, спящие дворы, неслось над крышами, над шоссе, над старыми тополями… Лилиан нравились эти звуки: повторяющиеся изо дня в день, в одни и те же утренние часы, они давали ей особое, спокойное ощущение жизни – рядом, под ее окнами, шел бесконечный процесс созидания. Поколения птиц веками делали одно и то же: выбирали партнеров, строили гнезда, выводили птенцов… Да, весна уже наступила! Апрельский лес, пронизанный полуденным солнцем… Лилиан идет по рыхлому снегу, увязая по колено, держась за ветви деревьев, наступая в быстрые, веселые ручейки, бегущие из–под осевших сугробов, размывающие протоптанную в снегу тропинку.
Природа ошеломляла Лилиан своей ослепительной новизной: яркое голубое небо, фиолетовые тени на тающем снегу, тонкие ветки с еще не набухшими почками, дрожащие в чутком лесном затишье, таящие в себе мажорную и в то же время печальную мелодию, словно флейта пела в лесу баховскую сарабанду… Нет, это не мотив смерти, это сама жизнь, просвечивающая через небытие, это сожаление об ушедшем, превращающее утерянное в другие формы, в другую жизнь…
Ручейки, бегущие из–под снега, все чаще сливались, образуя извилистые полосы воды и широкие лужи, в которых, как в осколках зеркала, отражался солнечный весенний лес и голубое небо. Ручейки бежали вниз, весело предлагая Лилиан следовать за собой – туда, где у просыпающейся реки набухали вербные почки…
Как далеки весенние горизонты! Они напоминают человеку о его призвании: идти. Вставай и иди! Скоро, скоро запетляют среди лугов тихие, сонные речки, с желтыми ирисами и нежными незабудками, с тонкой вязью белых цветов, над которыми возвышаются, вздрагивая на ветру, коричневые колокольчики… Побегут по пологим склонам еще не укатанные глинистые дороги, внизу, возле мутной весенней воды, закружатся над цветами пчелы…
Распахнутое навстречу весеннему ветру пальто, развевающийся, словно флаг, шарф, медно–рыжие волосы, движенье, движенье… Впереди, за молодыми березами и голубыми подснежниковыми полянами, белели многоэтажные корпуса больницы. Через несколько минут она увидит Дэвида! И они вместе пойдут обратно через этот весенний лес…
37
Сирень расцвела раньше обычного, в двадцатых числах апреля. Старые домишки, вросшие в землю так, что окна отступали от тротуара всего на полметра, отделялись друг от друга тесными двориками и покосившимися заборами, из–за которых на улицу свешивались ветки цветущей сирени. В конце улицы был пустырь. Развалины старых домов, углы комнат, окрашенные в разные цвета, кучи кирпича, досок, строительного мусора. И над всем этим убожеством цвела сирень!
Лилиан и Дэвид остановились.
– Как это странно видеть, – сказала Лилиан. – Развалины весной… Могила чьей–то прежней жизни – в буйстве сирени!
Кусты сирени, высокие, как деревья, росли здесь уже лет тридцать, и теперь, в эту весну, они цвели в последний раз.
– Все это уничтожат, – печально продолжала Лилиан, – и на этом месте построят какую–нибудь серую уродину, похожую на тысячи других безликих домов…
Они стояли неподвижно, не решаясь ступить на это будущее кладбище. Наконец Дэвид шагнул вперед. Остановившись посреди мокрой от недавнего дождя лужайки, заросшей одуванчиками, в странно застывшей позе, он улыбнулся, вдыхая весенние запахи, и в его светлых, не стриженных с декабря волосах висели чешуйки от тополиных сережек… Он подошел к кусту сирени, потянулся носом к цветущей ветке и, словно приняв мгновенное решение, сорвал эту ветку и протянул Лилиан.
Она рассеянно улыбалась, глядя в сторону уже зеленых Чижовских холмов. Дэвид тоже посмотрел туда, но не заметил ничего особенного. Одноэтажные дома, одуванчики, играющие на солнце дети…
– Разве ты не видишь? – удивленно спросила его Лилиан. – Не видишь этот замок?
– Замок? – в свою очередь удивился Дэвид. – О каком замке ты говоришь? И вообще, разве в Воронеже есть какой–то замок?
Лилиан опустила голову, значит, Дэвиду не дано это видеть!
На одном из зеленых, заросших одуванчиками холмов стоял старинный, похожий на крепость замок. Башни его были так высоки, что Лилиан приходилось запрокидывать голову, чтобы рассмотреть трепещущие на ветру флажки. Узкие, высокие окна напоминали продольные щели, а самая высокая башня вообще не имела окон, и это наводило Лилиан на мысль о том, что в замке–крепости есть какие–то свои тайны.
Странствующий замок Бегущей По Волнам.
Если она скажет кому–нибудь об этом, ее примут за сумасшедшую. Ведь никто, даже Дэвид, не способен увидеть это. Разве только та маленькая девочка, гулявшая здесь осенью с дворняжкой… Высокая каменная крепостная стена стояла прямо над обрывом – и через нее тоже перехлестывало буйство сирени!
– Неужели ты ничего не видишь? – снова спросила Лилиан. Дэвид непонимающе посмотрел на нее. И тут они оба услышали веселые крики детей. Там, за крепостной стеной, среди сиреневых зарослей… Может быть, пользуясь свободой и безнаказанностью, дети устроили настоящий разбой – ломали самые красивые ветки, залезая в гущу сирени? Тяжелые, массивные ворота крепости распахнулись, и навстречу Дэвиду и Лилиан выскочили маленькие мародеры, среди которых Лилиан сразу же узнала ту самую девочку…
В руках у девочки была огромная охапка сирени. Узнав Лилиан, она тут же подошла к ней.
– Вот, – сказала она так, словно они виделись только вчера, – бери! Я нарву еще!
От неожиданности Лилиан уронила половину букета, а девочка побежала обратно, к воротам крепости…
38
Что происходит со мной?
Пауки, домовые муравьи и другие, более таинственные насекомые наверняка запомнят этот день как Судный день их многолетней истории: ужасные аэрозоли, жутчайшие запахи, страшный грохот передвигаемой мебели. Я оказалась победителем в этой молниеносной химической войне – и на следующее утро я смела веником более семидесяти трупов: лапки кверху, усы врозь.
Потом пришла очередь пыли. История моей собственной жизни, годами оседавшая на корешки книг, на полки, стены и абажур. Безжалостно стираю ее мокрой тряпкой! Теперь у меня, можно сказать, нет никакой истории – лишь обрывки воспоминаний в виде реферата по философии и двух–трех статей. Теперь я нахожусь в самом начале неведомого пути. Пути в большой мир?
Перетряхиваю всех своих великих старцев, сортирую их по степени полезности, разъединяю, невзирая на протесты, годами устоявшиеся компании: одних сваливаю в кучу, обрекая на ссылку в подвал, других почтительно водворяю в шкаф.
Как следует изучать «Материализм и эмпириокритицизм»? Гениальный труд Ленина «Что делать?». – Эти трехкопеечные пособия, рассчитанные на полудебильных, политически выдержанных недоумков, я собираю с особой тщательностью: за двадцать килограммов этой дряни можно получить какой–нибудь современный антисоветский роман, вроде «Возрождения целины» или «Целины возрождения»… Меня просто передергивает, когда я сметаю в кучу трупы черных тараканов. Как я могла терпеть все это? Раскрываю настежь окно…
Влажный апрельский ветер. Весна. Революция. Любовь. Фредерик Шопен. Целая пачка записок. Беру ее так, словно бумага пропитана ядом. Записки от Дэвида Бэста. Осторожно кладу их на самую верхнюю полку. Отец туда не долезет.
Три дня назад он сказал мне:
– На каком основании тебе пишет этот иностранец?
В самом деле, на каком?
– Ты отдаешь себе отчет в том, что это может отразиться на твоей работе в университете, на работе твоего брата, на репутации нашей семьи?
Да, моему старшему брату, которого я вижу два–три раза в год, наверняка придется отчитываться в первом отделе за интимные подробности записок этого шотландца! А репутация нашей семьи, с восьми до семнадцати голосующей «за», а в остальное время суток – «против»?
– Я не допущу, чтобы в моей квартире хранились записки иностранцев! – сказал отец.
Мы сидели за столом, друг против друга, и обедали.
– Вот такие вы все, коммунисты, – сквозь зубы произнесла я и, взяв короткий нож, отрезала кусок соленого огурца, – перепуганная насмерть сталинская отрыжка!