Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Копья летящего тень
СЛАВЯНСКИЙ THE GOTHIC NOVEL?
Известно, что мир в значительной мере состоит из условностей. В одних странах белый цвет – радостный, торжественный, в других он же – траурный. Одни поклоняются некоторым животным как священным, другие поедают этих же животных, не чувствуя никаких угрызений совести.
Значит, дело не в мире вообще, а в людях, которые и являются носителями этих условностей, к которым безразличны небо и земля, животные и деревья.
Готический роман в известной мере – тоже условность. Издавна непременными его атрибутами считались старинные замки, подземелья, привидения, тени предков, выступающая из стен кровь и прочие ужасы. Не зря же по–английски он так и называется – the Gothic novel – роман ужасов или, если угодно – черный роман, в котором сверхъестественное занимает основное место.
Это, безусловно, так. Но как африканец и в условиях сибирской зимы остается чернокожим, а китаец – узкоглазым и желтолицым, так и готический роман вполне может появиться на свет там, где никогда не было замков. Но в нем останется его неотъемлемость – состояние страха, попытка понять потусторонность, стремление победить черные силы.
Именно поэтому влияние таких классических произведений, как «Удольфские тайны», «Виланд», «Влюбленный дьявол», «Ватек» чувствуется в творчестве не только Скотта и Байрона, но и Виньи, По, Гофмана, и даже некоторых российских авторов, включая современных.
Как средневековый готический почерк – напряженный, острый, ломаный – противопоставлен округлому гуманистическому письму, так и сам по себе готический роман, особенно старый, ломает привычные человеческие представления о гармонии, о добре и зле, о прекрасном и безобразном, – ломает, чтобы заставить читателя создать самостоятельный мир.
В этом томе собраны произведения двух современных отечественных авторов, работающих в разных стилях, но в одном направлении и доказывающих, что славянское воображение способно не только осознать и переосознать традиции, заложенные Уолполом, Радклиф и Мэри Шелли, но и способно вырастить мягко–готический роман на нашей российской почве.
В самом деле, разве так уж важно для литературы и в конечном итоге для читателя, происходят ли описываемые события в действительности или в сознании героев? Ведь наше сознание – тоже действительность, и в нем нет ничего из того, что не могло бы случиться.
Киммерия, Карпаты, Воронеж, Москва, украинское село, Пермь, сибирский городок, здание университета – все это было и есть.
Герои и героини – любящие и ненавидящие, добрые и злые, красивые и не очень – все они тоже пришли на страницы этого тома из реальной жизни, в которой продолжают существовать под другими именами.
Ситуации… Здесь уж дело читателя – верить или нет, ибо дело не в самих по себе сюжетах или ситуациях, а в том, насколько убедительно удалось авторам их описать, донести до читателя, ведь не мною сказано, что мысль изреченная есть ложь. Так и боль – одна, а каждый рассказывает о ней по–своему.
Я не случайно назвал произведения, включенные в эту книгу, «мягкой» готикой. Если сравнить с изобразительным искусством, то это не жесткая одноцветная графика, а скорее нечто акварельное, как и само крымское побережье с его неповторимыми бухтами, холмами, горами, растительностью.
Может быть, в этой «мягкости» и заключена особенность славянского взгляда на the Gothic novel, – в первую очередь, на состояние души героев, на их чувства, мировосприятие, на умение сблизить обыденное и сверхъестественное, а уж потом – на антураж, на внешние проявления, на пейзаж и т.д.
Известно, что первому общепризнанному готическому роману «Замок Отранто» Уолпола, появившемуся в 1764 году, в Англии предшествовало произведение Смоллетта «Приключения графа Фердинанда Фатома». Провозвестники как правило остаются в тени. В лучшем случае, занимают место связующего звена между стилями, направлениями, жанрами. Кто знает, может быть, и представленная в этой книге проза тоже предвещает нечто, способное соединить в себе два подхода к готическому роману. Согласитесь, евразийский the Gothic novel – это уже и само по себе интересно. Тем более, что наша давно существующая сказка о Кощее Бессмертном – не что иное, как вариант готической сказки.
Итак, прозаики свое дело сделали и оставили на бумаге то, что Бог им на душу положил. Теперь дело за самыми строгими судьями – читателем и временем. Надеюсь, что хотя бы один из них будет милосердным.
Иван Панкеев
Иван Панкеев. ЛЮБОДЕЙНАЯ МИСТИКА
ПОСЛЕДНИЙ ЛЮБОВНИК КЛЕОПАТРЫ
Царица Египта нежно обнимала его. Ее узкие прохладные ладони скользили по упругому загорелому телу Юрикова, вызывая в нем мелкую дрожь. Закрыв глаза, едва сдерживая рвущийся наружу сладострастный стон, Юриков сам искал этих ласк, подаваясь вперед всем телом, подставляя плечи и грудь под ее ускользающие пальцы. Ему хотелось продлить эти мгновенья, сделать их вечными, нескончаемыми.
Рим, сенат, осуждение сограждан… Какое ему сейчас до всего дело – до всего, что не связано с любовными ласками, с терпким запахом ее тела, с его вожделением, с желанием слиться воедино, раствориться, растаять, как тает странная остекленевшая вода, которую северные люди называют льдом.
Какое дело до легионов, до флота, до надоедливого тетрарха Ирода, то и дело подсылающего томных гибких служанок в надежде, что Юриков забудет о Клеопатре.
Разве можно забыть о ней? Говорят, что царица владеет магией, может приворожить, знает заветные слова. Но разве сама она – не магия, разве те слова, которыми она только что называла Юрикова, не способны приворожить любого?
«К дьяволу Рим, – мелькнуло где–то далеко, на втором плане сознания, – останусь здесь, среди пирамид, буду счастлив, жрецы научат меня покою…»
– О–о–о, – тихо простонал он, когда тонкие пальцы Клеопатры скользнули по его напрягшемуся животу, – еще–е–е…
– Стоп! – раздался у самого уха Юрикова глубокий баритон.
Юриков хотел отмахнуться от него, как от наваждения, от галлюцинации, от издержки полусна–полузабытья, но голос не пропадал:
– Стоп, стоп, на сегодня все, можно одеваться!
Клеопатрины руки исчезли. Юриков, открыв глаза, увидел царицу сидящей на ковре и растирающей виски. Какие–то люди шныряли туда–сюда, выключали свет, о чем–то болтали, переносили с места на место приборы.
«Боже, это ведь всего лишь съемка! – дошло до Юрикова. – И это – всего лишь Валька, а никакая не Клеопатра! А я – кто? Что было со мной? Почему так было хорошо?»
Стало зябко. То ли потому, что выключили софиты, то ли оттого, что кончилась жаркая египетская сказка. Он пошарил рукой рядом с собой, нащупал что–то, похожее на покрывало, натянул на живот, стараясь закрыть хотя бы нижнюю часть тела.
– Где халат Антония? – продолжал громыхать усиленный мегафоном баритональный бас режиссера Лисицына, – не хватало, чтобы он простудился! Алла, если завтра у Антония будет насморк – вы уволены! Слава, спасибо, вы были прекрасны! Валя, вы превосходны, Клеопатра вам и в ученицы не годится! Спасибо, всем спасибо! Ничего не менять, оставьте штатив!
Лисицын после удачно снятой сцены всегда становился говорливым. Если хвалил, то без удержу. Чтобы оттенить успех актеров, он привычно покрикивал на ассистентов, грозил немедленным увольнением, хотя все знали, что это всего лишь дань игре и никого он не уволит.
Юриков тяжело вздохнул, наблюдая за накидывающей на плечи халат Валькой–Клеопатрой, за довольным Лисицыным, за Аллой, которая пыталась найти его одежду, за собирающей свои тюбики и кисточки гримершей.
Он уже почти пришел в себя и немного стеснялся хоть и прикрытой, но все–таки обнаженности. Ему подумалось, что все видели белый шрам на левой ноге, хотя операторам было приказано эту ногу в кадр не брать.
Вдруг вспомнилось, как лет десять назад он ужасно стеснялся первого своего киношного поцелуя на съемочной площадке. Сколько ему тогда было? Двадцать три. Слава Богу, попалась опытная партнерша. Часа два они репетировали наедине, и до того дорепетировались, что на площадке Юриков спокойно делал сотую часть на практике объясненного ею.
А теперь чего стесняться? За плечами – пятнадцать фильмов, столько же премий, три жены и Бог весть сколько всяких–разных романов и романчиков.
Еще раз вздохнув, Юриков отбросил покрывало, поднялся с ковра и направился к Алле, которая наконец–то отыскала его красный халат.
– Слава, грим снимать будем? – прошумел вслед ему сиплый прокуренный бас гримерши Агнессы Павловны, дамы вне возраста, которую почти все называли дамой вне пола из–за ее мужеподобного вида, жестких усиков и пристрастия к папиросам «Беломор–канал».
– Спасибо, Агнесса Пална, я сам, – ответил Юриков, отметив про себя эту странность с гримом: до съемок ему нравилось, как она за ним ухаживает, укладывая каждую прядь, тонируя щеки, убирая блеск кожи, а после съемок ее прикосновения становились неприятными, жесткими, чужими.
…Если бы многотысячные поклонницы Юрикова знали, что режиссеры, столь охотно его снимающие, поначалу остерегаются приглашать его даже на пробы, они бы ни за что не поверили в это.
Впрочем, и Юриков соглашался работать далеко не с каждым. Даже когда нужны были деньги, он предпочтение отдавал не выгоде, не самой по себе роли, а симпатиям к группе. Если в ней были те, для кого Юрикову хотелось выложиться, он соглашался сразу. Это было похоже на какой–то неосознанный, чувственный, но бессюжетный, бесцельный роман – влюбить в себя игрой, увлечь собою и отстраненно наблюдать за почтительно–трепетным отношением к собственной персоне.
Режиссеры же, осмелившись пригласить Юрикова, отдавали себе отчет в том, что иногда придется прикусывать язык и терпеть его странные выходки.
Дело в том, что он был одним из немногих, кто не просто вживался и роль, но жил в ней, и спорить с ним было бесполезно, потому что временами он даже забывал собственное имя: мог откликнуться на Антония и совершенно не слышать, когда называли его родное имя.
– Слава, завтра в полдень снимаем сцену смерти, – заговорил, еще не приблизившись вплотную, Лисицын, – надеюсь, все пройдет так же хорошо, как и сегодня. Только очень прошу вас быть в пределах досягаемости – вдруг что–то изменится.
– Хорошо, Андрей Васильевич, – на редкость спокойно отреагировал Юриков, – не волнуйтесь. Всего доброго, до завтра.
Ему ни с кем не хотелось говорить. Ни о чем. Казалось бы, за столько–то лет давно можно было привыкнуть к этим неизбежным «погружениям» и «выныриваниям», но по сей день такие «путешествия» давались ему с трудом. Вот и сейчас не хотелось покидать тот, еще до нашей эры, Египет и снова становиться современником Чубайса, Немцова, Жириновского и прочих личностей, чьи имена не сходят со страниц газет.
«Клеопатра, – повторил он про себя. – Интересно, как будет ласкательное – Клео? Говорят, лучше всех играла ее Элеонора Дузе. Надо же – еще в 1888 году играла, а по сей день помнят! Вряд ли про Вальку, да и про меня так говорить будут».
Юрикову всегда мало было только сценария. Готовясь к роли, он старался прочитать все, что можно было – о герое, о том времени, о быте, нравах, костюмах, отношениях, языке. Нередко это приводило к спорам со сценаристами и художниками, но, надо отдать должное, они нередко соглашались с доводами Юрикова, и со временем стали еще до съемок уточнять у него некоторые детали.
И сейчас, заново перечитав «Антония и Клеопатру» Шекспира, Юриков понял, что ничего у Лисицына не получится из этой затеи. Потому что Валька, как бы она Лисицыну ни нравилась до и после съемок, на площадке все же никакая не Клеопатра VII. Та – прежде всего царица, политик, а потом уже – любовница. Все эти ласки–поцелуи для нее – лишь часть грандиозных замыслов. А Валька добросовестно шпарит по сценарию, держа в памяти – где надо улыбнуться, где – изобразить гордость. Ей, наверное, и в голову не приходит, почему она завтра должна «умереть». Не потому ведь, что так написано в сценарии, а потому, что не может Клеопатра, покорившая его, владыку полумира, его, Антония, да и не одного его, – не может она даже помыслить о предстоящем позоре – идти по Риму за колесницей победителя Октавия Цезаря.
Это все прочие должны быть побеждены ею – не умом, так хитростью, не хитростью, так коварством, не коварством, так силой, не силой – так обманом. Пусть называют как хотят – ведьмой, колдуньей, развратной обольстительницей. Ей–то что? Главное – цель, победа. Хотя кто знает – может, она действительно в него влюбилась по–человечески, по–женски, безоглядно?
Юриков пока не совсем представлял, как он станет завтра бросаться на меч, что при этом будет чувствовать, сумеет ли, зная, что самоубийство Клеопатры – мнимое, сразу поверить в эту весть?
Размышляя об этом, он машинально показал охраннику проездной билет вместо пропуска и вышел за ворота киностудии. Охранник только покачал головой ему вслед – зная Юрикова в лицо, он уже не первый раз прощал актеру рассеянность. Особенно после случая, который по сей день вызывает у него приступы смеха: едет он однажды в метро, и вдруг видит – входит на «Курской» в вагон задумчивый Юриков, окидывает взглядом пассажиров и громко произносит: «Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста!» Потом, видимо, понимает, где он и на следующей станции пулей вылетает из вагона.
Оказывается, Юрикову показалось, что он вошел в аудиторию театрального училища, где преподавал.
Теперь Юрикова десятки подобных случаев уже не смущали. Более того, ему даже нравилось слышать интерпретации, домыслы. Он учил студентов тому, в чем сам был убежден – если герой тебе безразличен, найди в себе силы отказаться от роли. Но уж если согласился – живи, а не играй. Потому что актерство – опасная профессия, мистическая. Кто знает – не возвращаешь ли ты на время спектакля или съемок своего героя с того света? Не тело, конечно, а – дух, какую–то силу, астрал. А если так – то будь готов к любому повороту событий, знай о герое как можно больше – так много, что и без сценария мог бы повторить его жизнь.
К примеру, Марк Антоний, триумвир, сын претора, внук оратора. Понятно, что он поддерживал Клодия, был противником Цицерона и утверждал на престоле Птолемея II Авлета. А вот какая у него была походка, какое вино он любил, каких женщин, был ли подвижен, быстро или медленно говорил? Это не мелочи, это – человек, характер, жизнь.
Студенты любили Юрикова и за то, что он талантливо играл роль преподавателя, и за то, что никогда не ставил двоек, умудряясь каждого убедить в том, что ничего не знать невозможно. Когда кто–то уж полностью проваливался на экзамене, Юриков просил: «Сыграйте, пожалуйста, студента, который не знает, как ответить на данный вопрос». И в результате восторгался: «Вот видите, как хорошо, как правдиво у вас получается! А вы зачем–то пытались доказать, что не умеете». И ставил четверку. Потому что у него было всего две отметки – хорошая, то есть, пятерка, и не очень – четверка.
Когда в деканате за это ему однажды сделали замечание, он искренне удивился: «А я думал, что повар – это тот, кто умеет готовить, а не тот, кто рассказывает, как это надо делать». Больше к нему не приставали.
Размышляя об Антонии и Клеопатре, Юриков не заметил, как добрался до дома. Он любил свою старую квартиру – и высоченные потолки, и длинный коридор, и потускневшую медную ручку на двери, и сотни книг, в беспорядке разбросанных там и сям, и тяжелые зеленые шторы… Когда ему предложили переехать в двухкомнатную, о которой сам он мечтал, Юриков отказался. Не потому, что боялся переезда, а потому что не сумел представить себя на новом месте – без именно этих стен. Ему вспомнилось вдруг, сколько всего произошло с ним здесь, в этом доме – и любови, и ссоры, и одиночество, и засилье гостей, и болезни, и счастье… Кажется, еще живут в кресле, на диване, у окна тени тех, кого любил, и тех, кого по сей день не может разлюбить. Как же оставить их здесь? А в новый дом с собой не возьмешь – не поедут.
Закрыв дверь, Юриков стал медленно раздеваться, бросая одну вещь поверх другой – плащ, пиджак, брюки, рубашку… Остановился лишь тогда, когда из одежды на нем остались только носки. Посмотрел на себя в зеркало и расхохотался. Понял, что, раздеваясь, он смотрел на дверь ванной, и потому подспудно, по привычке руки сами сняли все, готовя его к принятию душа.
«Валька – не Клеопатра, а я – Антоний? – продолжал он самокопание, стоя под жесткими струями воды. – Впечатлителен? Безусловно. Люблю наслаждения? Да, люблю. Насчет необузданных желаний… Грешен, и это есть. Все же интересно – Марк Антоний провел юность среди развратников, в распутстве, грубых наслаждениях, был кутилой и пьяницей, даже не пытался обуздать свою похоть, все растранжирил, и вдруг – такая карьера, слава… Ну, слушал философов в Греции, хотя вряд ли чему научился. Ну, Цезарь ему покровительствовал – не только за красивые глаза, хотя и это не исключено для мужа всех жен и для жены всех мужей. Хотя надо быть справедливым – не зря же Цезарь на время своего отсутствия всю власть отдавал именно Марку, который и в галльских походах самым смелым был, и против Помпея выступил, и Арреций захватил, и в испанском походе был пропретором… Если бы не эта связь с Фульвией, вдовой Клодия, так и остался бы он любимцем Цезаря на веки вечные. Слава Богу, вовремя одумался. Что Фульвия? Таких – треть Рима, а Гай Юлий – один…»
Юриков сам не заметил, как вошел в роль. Подставляя лицо под струи воды, он уже не вспоминал о Марке, не думал о нем, а думал как он.
«Цезарь скоро вернется из Испании. Не может быть, чтобы он продолжал обижаться, чтобы не думал обо мне, не соскучился. Разлука часто приводит к охлаждению, но еще чаще – к примирению. А что, если увенчать его диадемой? Он ведь по сути – монарх. Неплохая идея. Хотя, впрочем, не столь уж она и хороша, ведь кроме Цезаря есть еще и народ, этот плебс, с которым тоже надо считаться, и Октавиан…»
Мысль о наследнике Цезаря заставила Марка–Вячеслава Антония–Юрикова открыть глаза. Как это нередко с ним бывало в таких ситуациях, он поначалу не сразу сообразил, где находится.
Потом, придя в себя, насмешливо хмыкнул – мол, надо же, расфантазировался! Еще немного – и 700 миллионов систерций, захваченных после убийства Цезаря, вспомнились бы, и завещание, которое заставило всех плясать перед ним, Марком Антонием…
«Понятно, что Цезарь усыновил своего племянника Октавиана и назначил его наследником, – уже вытираясь, вернулся Юриков к своим размышлениям, – но почему победил не Антоний, вот вопрос. Ведь все же было в руках этого консула, особенно после речи в день похорон, у погребального костра, пожиравшего тело Цезаря – тогда возбужденная толпа готова была выполнить любой его приказ. Значит, он не понял, что именно надо было приказать, значит, не хватило воли. И пришлось согласиться на триумвират – что еще оставалось делать после того, как Октавиан победил его при Мутине?»
Превратив большое вафельное полотенце с розовой каймой в тогу, Юриков пошел на кухню за любимым джином с тоником. Одной банки показалось мало, он достал из холодильника следующую – благо, друзья не забывали и время от времени пополняли запасы.
Переливая пузырящуюся жидкость в длинный стакан, решил добавить туда и водки – чтобы поскорее уснуть. Уже допивая, вдруг почувствовал, что хочется чего–то необычного. Это странное, сильное, не желавшее формулироваться желание влекло его в комнату. Юриков не стал сопротивляться, даже наоборот – пошел, как в полусне, боясь потерять призрачную нить.
Идя, он словно настраивался на какую–то волну, какое–то излучение, не пытаясь понять, что же это может быть. Главным для него было – не потерять, не упустить. Так бывает, когда в подсознании вертятся мелодия, строка, имя, и страдаешь, пока они не оформятся, не прозвучат.
Войдя в комнату, он остановился, медленно повернул голову к дивану, к окну, к столу, к телевизору… Все не то, не то. Не оттуда идет этот необычный зов. Стеллаж. Книги. Нет, не книги. Но что–то там, на стеллаже.
Юриков–сомнамбула направился к деревянным полкам, остановился, медленно провел ладонью сверху вниз. Странно, зачем ему сейчас этот небольшой серый камень, привезенный в подарок из Антиохии? Что ему, Юрикову, в этом камне? Он едва чувствуется на ладони – граммов пятьдесят, не больше. Но ведь зачем–то же он позвал!
Юриков знал, что для него любая вещь – это материализованные воспоминания. Вот и этот камень – память о Татьяне, о ее возвращении из той поездки, о незабываемой неделе, которую они провели, почти не выходя из квартиры, наслаждаясь обострившимися за время разлуки чувствами.
Но не это, не это сейчас было главным. Более того, впервые за несколько лет, держа эту вещицу в руке, Юриков даже не вспомнил о Татьяне, хотя всегда камешек ассоциировался только с нею – даже при случайном взгляде на него.
– Я дарю тебе Сирию и Кипр, – вдруг не раздался, а как–то почувствовался голос, словно он рождался в самом Юрикове, как рождается мысль.
– Ты призвал меня сюда, в Антиохию, чтобы сообщить об этом? – появился рядом с мужским баритоном женский грудной голос.
– Нет, царица, не только за этим. Даря, я хочу видеть ту, которой царю. Помнишь, как четыре года назад ты сама, по доброй воле, приехала ко мне в Тарс, чтобы оправдаться?
– Повелитель не всегда приказывает. Но кто подвластен, тот сам приказывает себе повиноваться. Ты явился как бог, власть твоя безгранична – можешь казнить, можешь миловать. Но та зима, проведенная с тобою, была приказом судьбы.
– Не знаю, кто теперь кому подвластен. Мне сорок шесть лет, тебе – тридцать три, но я не чувствую разницы. Ты вернула мне юность. Но ту, первую, я прожил дурно, и потому благодарен тебе, что эту провожу с тобой.
– А как же Октавия?
– Ты задаешь вопрос, на который знаешь ответ. Октавиан мой союзник так же, как и мой противник. Союз этот зыбок и вот–вот готов прерваться. Мы можем объединиться только против общего противника, но не друг с другом. Поэтому брак с сестрой Октавиана – политический. Ты ведь знаешь, что только благодаря ей удалось продлить договор о триумвирате. Не с нею же я, а с тобой сейчас, перед войной с парфянами.
– Кстати, о парфянах. Не моего женского ума дело давать советы такому прославленному полководцу, как ты, но есть еще и армянский царь Артавасд…
– Он мой союзник в этом походе. Или ты что–то знаешь, мне неведомое? Скажи.
– Я знаю только, что армянский царь может быть лишь своим собственным союзником.
– Довольно об этом. Обними меня. Я люблю, когда ты меня обнимаешь. Давай уйдем отсюда. Ты ведь хочешь, чтобы мы ушли? Хочешь говорить о другом?
…Раздался глухой, мягкий стук. Голоса стали исчезать, растворяться, как растворяется в воздухе дым.
Юриков с трудом, преодолевая некую преграду, открыл глаза. Камень, вероятно, выпавший из ладони, лежал на ковре. Та же комната, те же стены. Что это было? Откуда взялся вдруг этот разговор?
«А ведь она оказалась права, – подумал вдруг Юриков, – Артавасд действительно предал, и поход завершился разгромом. Собрав силы, Антонию пришлось воевать с Арменией, и уж тогда, захватив царя в плен, он отпраздновал победу – давно старая Александрия не видела такого триумфа! Она оказалась права… И не только в этом. Не зря же он бросил к ее ногам и Крит, и Кирену, и прочие провинции, оставив за великим Римом лишь Азию да Вифинию. Интересно, что же в ней такое было, что Марк сошел с ума – ведь не мог же он не понимать, что ни Октавиану, ни Риму это не может понравиться, что его уже ненавидят. Вот и додарился до domnatio memoriae – до преданной осуждению памяти. Только при Калигуле и вспомнили о тебе – ему нужны были такие исторические примеры. И все же, почему она сбежала тогда, второго сентября, во время морской битвы? Надеялась, что Октавиана покорит так же, как покоряла Юлия и Марка? Ну ладно, она сбежала, флотилию увела. Но почему он помчался вслед, почему обрек флот на поражение? Ведь у Октавиана было всего 80 000 человек и 400 судов, а у Антония – 100 000 пехоты, да 500 судов, да еще 15 000 всадников. Полное преимущество! Чего не хватило ему? Воли? Клеопатры? Что подкосило? Предательство? Обманутые надежды? Тогда отчего же он сумел простить ее?»
Размышляя об этом, Юриков направился на кухню – выпить чаю перед сном, все–таки завтрашняя сцена потребует напряжения.
…Допивая чай, Валентина ждала, когда Лисицын обратит на нее внимание. Поняв, что так можно просидеть два часа, решила подать голос:
– Андрюш, а можно завтра без змей обойтись? Я их с детства боюсь.
– Что? – вскинулся Лисицын, оторвавшись от своих мыслей, – какие змеи?
– Ну завтра, на съемке, которые Клеопатру кусать должны, – жалобно прогундосила Валентина, – я их терпеть не могу!
– Но не могу же я из–за этого ее удушить или зарезать!
– А знаешь, можно взять игрушечных, я видела, есть такие – за хвост держишь, а она вся извивается, как живая.
– Ага, и кукольный фильм снимать.
– А если укусит? – не унималась она, одновременно думая, что самое лучшее – забеременеть от него, тогда он пойдет на все уступки.
– Не укусит. Снимем отдельно и смонтируем. Или вот – снимем змею на Зоиной руке, ее руки похожи на твои.
Лучше бы он этого не говорил. Валентина обиженно поджала губы. Конечно, она сейчас все высказала бы ему, но еще не время. Он тоже понял, что допустил оплошность, но не подавал вида. Валентина давно уже стала раздражать его какой–то своей пресностью. Если бы не фильм, он давно бы нашел повод тихо–мирно расстаться с нею. Но сам же, дурак, предложил ей сниматься. Что он тогда в ней нашел, с чего взял, что сможет научить, увлечет ролью, идеей? А теперь она замуж хочет – видно же. Сейчас распатланная сидит за столом, а что будет, если женой станет?
– Налей еще чайку, а? – попросил Лисицын.
Валентина молча встала из–за стола, подошла к плите, потрогала рукой чайник, прикидывая, подогревать ли, потом решила, что и так сойдет, плеснула в чашку, пролила воду на плиту.
«Снять бы завтра последнюю сцену, и – привет. Смонтирую, и полгода ни за что браться не буду, – думал Лисицын, сидя спиной к Валентине. – И больше – никаких блатов, знакомств, просьб. Хорошо еще, что Юриков вытягивает, а то вообще болото было бы, одна массовка».
– Андрюш, – донесся голос Валентины и перед ним появилась сначала чайная чашка, потом рука, потом живот Моревой, которая, вероятно, решила сменить гнев на милость, – ты скажи завтра Славке, чтоб он от сценария не отклонялся. А то я путаюсь.
– А ты не путайся, – ответил Лисицын, тоскливо подумав, что за нее время их знакомства Валька ничего без бумажки толкового не сказала. – Импровизировать умеешь?
– А зачем? – искренне удивилась она. – Расписано же все. Ему что, выучить лень? И вообще, не понимаю, что вы все в этом Юрикове кашли, носитесь с ним… Просто ему роли выигрышные достаются.
– Можно подумать, что Клеопатра – не выигрышная роль, – съязвил Андрей Васильевич. – Зачем же тогда соглашалась? Ладно, пойдем спать лучше, пока не поссорились.
Он отодвинул от себя совсем остывший чай и встал из–за стола.
Валентина поставила чашку в раковину, подумала, не вымыть ли посуду, махнула рукой и направилась за Лисицыным.
…Юриков поставил чайник на огонь и машинально закурил. Вообще–то перед съемками он не курил, приберегая драматический баритон для работы. Но сейчас это получилось неосознанно.
«Октавиан завидовал Антонию – его легкости, умению проводить целые ночи в попойках и оргиях, его способности вызывать симпатии. Октавиан ненавидел Марка за тот давний подлый слушок о том, почему дядя Гай Юлий так любил своего юного племянника, да и не только Гай Юлий. А это его письмецо, ставшее известным всему Риму: «С чего ты озлобился? Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, – да и не все ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься?». Может, поэтому он так долго ждал, пока Марк совершит оплошность, и наконец подставится? Да, Клеопатра оказала Октавиану неоценимую услугу. Этот расчетливый мускулистый наследник Цезаря не упустит своего. Не зря же его еще при жизни стали называть божественным Августом. Но она–то, она… Не могла же не понимать, что после январского выступления в сенате Октавиан уже не остановится. Что не только ее поведет на цепи по Риму за своей колесницей, но Цезариона, ее сына от Юлия, убьет, и, быть может, детей от Антония».
Чайник позвякивал крышкой, но Юриков не слышал этого звука.
«Не может быть, чтобы она перестала быть царицей и отдалась только любви. Она ведь, отдаваясь, брала – вот ее характер».
Выключив газ, он снова направился в комнату, забыв о чае. Нога наступила на тот же камень.
– Я не сойду с этого места, – снова послышался внутри Юрикова уже знакомый голос Антония, – пока ты не поклянешься мне в верности до смерти.
– Такие ночи, как эта, что еще не кончилась, – разве не клятва? – ответил грудной женский голос. – Ты ненасытен, тебе мало этой жизни? Хорошо, и в той я тоже буду с тобой.
– Мне не надо той, где будут все – и ты, и я, и Цезарь. Я хочу, чтобы здесь ты была только моей. Везде – в Египте и в Финикии, в Сирии и в Парфии…
– А в Риме?
– Ты же знаешь, что триста моих сенаторов бежали из Рима, что я лишен всех полномочий, что западные войска дали присягу Октавиану. Разве мало нам с тобой Востока – я завоевал его для тебя! Я объявил Цезариона своим наследником! Я назвал тебя царицей царей!
– Не бушуй, Марк, в гневе нет правды. Твоя ревность не имеет оснований. Если тебя волнует смерть, я обещаю, что мы уйдем в другой мир вместе.
Камень врезался гранями в босую ступню. Юриков приподнял ногу. Голоса удалились, затихли. Он осторожно прикоснулся к камню снова. Но что–то в нем, вероятно, сдвинулось, нарушилось – теперь он оставался просто серым камнем, подаренным когда–то Татьяной.
«А ведь обманула, – подумал Юриков. – Вместе, вместе… Дождалась, пока он бросится на меч, а сама еще пыталась вести игру с Октавианом… Ну да ладно, Бог ей судья. Мне–то что завтра делать? Или все же утро вечера мудренее?»
Выключив свет, он улегся и почти сразу уснул.
… – Ты все–таки пришел, лицедей. Давно я ждала тебя, новый Марк. Давно мне хотелось обнять тебя и прижать к своей груди. Иди ко мне, не бойся, иди же…
Клеопатра протянула к нему руки. От них словно исходила какая–то магнетическая сила, притягивающая Юрикова. Казалось, прикоснись он к кончикам ее пальцев, и брызнут искры. Роскошная спальня царицы была специально создана для любви. Особые цветы издавали пьянящий, возбуждающий запах, постель под прозрачным пологом поражала огромными размерами – миниатюрная женщина почти терялась в ней, как в поле. Привстав, она тянулась навстречу Юрикову, и изгиб ее тела уже сам по себе волновал и притягивал.