Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
– Я не это имел в виду. Просто еще действительно рано, все только съезжаются, и, поверьте, мне очень приятно, что меня будут видеть в обществе такой прекрасной дамы, – призвал я на помощь все дипломатические способности, стараясь скрыть, что мне в самом деле страшновато было остаться с нею наедине, о чем–то говорить.
– Что ж, это аргумент, – снисходительно согласилась она, – но прогулка все равно остается за вами, обещаете?
– Обещаю, – подставил я локоть под протянутую ею руку.
Публика, взбудораженная вальсами, находилась в том приятном состоянии возбуждения, когда эмоции еще не истощились и их хватает на каждую новую встречу: то в одном, то в другом месте слышались радостные возгласы, и в целом фойе напоминало огромную чашу с искрящимся, пенящимся шампанским.
Довольно часто приходилось раскланиваться и мне, ловя то удивленные, то восхищенные, но всегда заинтригованные взгляды, которыми знакомцы сопровождали мою спутницу.
– Теперь я понимаю ваше желание остаться, – прокомментировала один из таких откровенных взглядов Ника. – Но не совсем понимаю, в чем же заключается моя роль? Я ведь ничего не знаю о вас.
– Не женат, но и не бабник, в женском обществе появляюсь редко – поэтому все и смотрят: вдруг – невеста? Я ведь предупреждал, что вы привлечете внимание, а мне, как любому мужчине, это лестно.
– Смотрины для обманутых друзей?
– Пока Борис здесь, они не будут обмануты, – решил я отомстить за явную иронию.
– А его уже нет, – как о само собой разумеющемся известила Ника, – он предупредил, что до закрытия метро должен уехать, мы договорились с Натальей и Сергеем, что я остаюсь на их попечении.
Вот так новость! Признаться, к этому я был готов менее всего, и, вероятно, удивление мое не осталось незамеченным, потому что Ника спросила:
– Вы огорчены? Получилось, что меня навязали вам.
– Что вы, наоборот! – запротестовал я. – Просто не могу поверить…
– Пойдемте лучше искать Белозерцевых, – пришла она на выручку, – все–таки они, а не вы, обещали Борису Андреевичу быть сегодня моими покровителями. Я ведь действительно никого тут не знаю, кроме вас и их, – как–то беспомощно развела она руками.
– А Борис с чего вдруг ударился в психологию? – преодолевая неловкость, снова заговорил я об Академике: очень уж хотелось понять, на чем строились их отношения; конечно, Ника мне нравилась, но уводить девушку у приятеля представлялось вероломным и непорядочным.
– Ну, об этом лучше спросить у него. Думаю, ничего из этой затеи не выйдет. Борис Андреевич решил выяснить, насколько отличается сила биополя, когда я работаю и когда в обычном состоянии. Ну и что–то там еще: электричество, давление – я в этом не очень понимаю.
– Так вы действительно гадалка?
– А что, не похожа? Вам непременно представлялась громкоголосая цыганка, пристающая на улице?
– Это и есть нетрадиционная психология? – продолжал я удивляться, пропустив мимо ушей ее вопрос.
– Если хотите – да, я ведь не столько гадаю, сколько предугадываю, если угодно – прорицаю: по лицу, по руке, по глазам. Но это все давно известно, со времен Египта и Самофракии. А основное, что меня занимает, – наложение биополей, совместный прорыв из настоящего…
– Совместный – с кем?
– С теми, кто приходит ко мне. Я ведь далеко не всех принимаю – только тех, с кем чувствую контакт. Обмануть легко, но – зачем, мне это неинтересно. Надо добиться, чтобы мы оба видели то, за чем человек ко мне пришел. По отдельности и его, и моих сил для этого мало. Ну, как бы это вам объяснить… Вот есть бомба – большая, и к ней – маленький детонатор. Так вот без детонатора бомба не взорвется; я, в сущности, и есть такой детонатор, который должен взорвать привычные штампы психики, высвободить вольный дух человека из веками создававшихся оков; а там уж он сам, этот дух, найдет, где ему дышать и обитать, пока идет сеанс.
– Это гипноз?
– Не совсем. Внешне – похоже, но механизм другой, это долго объяснять, а мы ведь на балу.
– А мне вы можете погадать? – протянул я свободную ладонь.
Впервые за целый час она сделала резкое движение головой; глаза ее стали еще темнее, в них промелькнула не то обида, не то досада.
– А заплакать вы сейчас можете, Глеб? – спросила она, не отводя взгляда.
– Как это? – я почувствовал, как непроизвольно поползли вверх мои брови. – Без причин, здесь?
– Значит, вы думаете, что проникать в судьбу еще легче, чем плакать?
– Простите, не хотел вас обидеть, – пробормотал я, ругая себя за нелепую выходку, которая могла поставить точку на наших и без того зыбких отношениях.
– Ничего, не смущайтесь, вы–то как раз тут вовсе не при чем, просто в нашем деле на одного мастера – тысяча цыганствующих вульгарных шарлатанов. Отсюда – и мнение. Досужие разглагольствования в трамвае – еще не философия, а каждый мнит себя философом. Так и здесь. Доисторические греки были не глупее нас, а им вполне хватало Додонского оракула, за которым стояла целая коллегия жрецов. И египетские жрецы, терпеливо перенося идолопоклонство своего народа, сами веровали в Единого Бога, ибо знали то, чего не объяснишь всем. Знающих много, да посвященных мало. Цыганка на площади повторяет зазубренный плоский текст, а мастер каждый раз создает новое произведение, из души – как «Илиаду» или «Фауста».
Я уж и сам был не рад, что затеял этот разговор, хотя интересно было слушать то, за чем, безусловно, стояли долгие и серьезные размышления. Поэтому облегченно вздохнул, увидев у колонны беспечно обнимающихся Жениха и Невесту. Наташа, как и подобает женщине, тут же заметила приближающуюся Нику, и лишь потом – меня.
– Ой, а мы вас почти потеряли! – улыбаясь во весь рот, радостно пропела она. – Правда, Сереж?
Ника улыбнулась ей в ответ, отходя от нашего разговора… Что ни говори, но эта пара просто создана для того, чтобы вызвать у окружающих умиление. Их вечные счастливые улыбки, будто навсегда сцепленные руки, наивно–влюбленные взгляды иногда раздражали меня, замотанного, загнанного, измочаленного то кафедральными склоками, то лекциями, то семинарами, зачетами, экзаменами, лабораторными. Но раздражение тут же проходило, как только я понимал, что причина не в них, а во мне самом, что я просто по–человечески завидую им. И сейчас, глядя на нас с Никой, они улыбались так же счастливо, как будут улыбаться и завтра, позабыв о нашем существовании. Но каждый уверен, что улыбаются они только ему, и губы встречных сами собою растягиваются, а глаза начинают светиться.
– Ника, а ты про Изиду не дорассказала, – продолжала распевать слова Наташа, – так интересно было, да, Сереж?
Ее обращения к мужу в конце почти каждой фразы носили скорее ритуальный, чем смысловой характер, ибо дождаться от Сергея самостоятельной фразы было чрезвычайно трудно. Он ждал, когда в конце фразы жена повернет к нему голову, задавая привычный вопрос, после чего, показывая ослепительно белые зубы, радостно кивал головой.
– Про Изиду… – медленно, словно вспоминая, повторила Ника. – Еще будет время. Лучше я скажу гимн ей, в нем все есть.
Высвободив руку из–под моего локтя и снова замкнув обе руки с помощью веера, Ника прикрыла веки и тихим, но отчетливым полушепотом, как молитву, стала произносить, будто не было рядом ни нас, ни сотен других, монотонно гудящих о своем, как пчелы в улье; будто стояла она в одиночестве, и перед ней была лишь степь, а над ней – лишь безграничное небо:
– Будь благословенна, Изида – Мать!
Ты, которая так страдала, что заслужила право прощать.
Ты остаешься единственным божеством, которое спасет мир.
Ты была зарей Любви.
Ты, примирительница людей, богиня всемирного искупления и царица жизни и смерти, лучшая и красивейшая!
Ты – неизменно правдивое Сердце, стоящее выше могущего заблуждаться Ума.
Наступившая пауза длилась недолго, потому что Наташа не была бы Наташей, если бы тут же ни воскликнула:
– Ой, как здорово: «Ты была зарей Любви!» Правда, Сереж? Ника, ты нам обязательно расскажи о ней, я же ничего не знаю, а так интересно, да, Сереж?
– Расскажу, но прежде князь Глеб должен выполнить свое обещание – я просила его о прогулке под луной.
Не успел я ответить, как Наталья весело–просяще запричитала:
– Ой, а мы с Сережей проголодались, да, Сереж? В буфете только конфеты и шампанское. Мы тут стояли и думали, а вдруг у Глебушки ключ с собой? – Она так выразительно посмотрела на потолок, словно там была дверь, что даже Ника не выдержала и тоже запрокинула голову, вызвав у меня смех.
«Карфаген» соединялся переходом с высотным тридцатиэтажным зданием, часть которого была отведена под общежитие: обыкновенные однокомнатные квартиры гостиничного типа с огромной кухней в конце коридора – одной на всех: из–за чего многие предпочитали пользоваться электроплитками.
В одной из таких комнат, на одиннадцатом этаже жил мой аспирант–американец Брюс, который, уезжая на время каникул в Америку, всегда оставлял мне ключ. А поскольку засиживаться на факультете иногда приходилось до позднего вечера, я время от времени ночевал в этой келье и держал в ней запас продуктов.
О ключе от нее и спрашивала Наталья, которой, даже если захотел бы, отказать было невозможно. Поэтому, порывшись в кармане, я протянул ей невзрачный желтый ключик, но она замотала головой, заявив, что одни они не пойдут, а Петька с Пашкой до утра в видеотеке и т.д. При этом она так умоляюще смотрела на Нику, что та сдалась.
– Ладно, значит, не судьба сегодня гулять под звездами, – вздохнула она, и я заподозрил, что подумала, будто посещение Брюсовой кельи подстроено специально. – Ведите, Князь, где эта лестница в небо?
И еще раз сверкнул бриллиант на ее пальце – когда мы вчетвером шли по длинному гулкому коридору. Жених и Невеста были заняты друг другом; Ника с настороженным вниманием вглядывалась в облицованные мрамором стены, загадочно мерцающие и отражающие редкие светильники, в богатый лепной потолок с живописными плафонами. Несколько раз она останавливалась, присматриваясь к каменному рисунку, но казалось, что видится ей и нечто, спрятанное под слоем мрамора.
– Только рабский труд мог сотворить все это, – вдруг глуховато произнесла она, но в огромном пустом объеме голос прозвучал непривычно громко. – Пирамиды Египта, подземные дворцы метро и эти вот пирамиды современности. Когда выбора нет: или строишь, или умираешь. Большие тираны всегда тяготели к монументализму. Чувствуете, сколько замуровано здесь нереализованных жизней? Иногда хочется содрать все эти облицовки, мозаики, – чтобы увидеть там, на бетоне, фамилии. Они не могли их не написать – единственная возможность хоть как–то остаться, хоть в знаке…
***
Она подняла руку, чтобы пригладить волосы, и в это время очередная вспышка бриллиантика словно втянула меня в маленькое, ярко разверзшееся пространство, в наполненный колючими лучами раструб, за которым показались длинные краснокрышие здания, обрамленные стройными рядами белых колонн, изящные круглые беседки, огромная овальная чаша, напоминающая врытый в землю стадион, множество статуй с надменными лицами; затем все заволокло дымом, заплясали оранжевые языки пламени, фигурки людей заметались по лестницам, пытаясь найти убежище, ибо в них попадали стрелы, и белые широкие одежды обагрялись кровью; всадники с грубыми бородатыми лицами неслись по улицам и площадям, мгновенно утратившим строгость; и морда коня, словно снятая крупным планом, нервно подергивалась, скаля желтые зубы и тараща большой глаз, в котором отражались дымы пожарищ и руины…
***
Вероятно, и это видение длилось долю секунды, потому что я сделал за это время едва ли больше двух шагов. Но где я мог видеть нечто, похожее на Бог весть откуда взявшуюся только что передо мною картину? Ну конечно – это удивительно похоже на древний Рим – таким его изображают обычно в учебниках истории.
А с другой стороны, при чем тут Рим, какое я к нему имею отношение? Дело, вероятно, в камне – не случайно же и там, в фойе, и здесь, стоило ему как–то по–особому вспыхнуть, и начиналось наваждение.
Может, она и впрямь колдунья, каких раньше сжигали на кострах? А коль колдунья, то вдруг читает сейчас мои мысли? Это умозаключение отнюдь не радовало, надо было нарушить молчание.
– Ника, – все–таки, как гулко ночью в этом нескончаемом коридоре, – вас назвали так по имени богини победы?
– Что? – переспросила она, словно воссоздавая в памяти мой вопрос, видимо, ворвавшийся в какие–то ее размышления. – Да, вы правы. Папа настоял, он военный. У нас в роду все мужчины – военные: и дед, и прадед.
– До самого древнего Рима? – я все еще не мог отойти от недавнего миража.
– Н–не знаю, – с запинкой ответила она. – Древний Рим – это все равно, что другая планета, так давно он был. Зайдешь в музей – вроде бы вот они, материальные доказательства, а все равно воспринимаешь как сказку. А знаете, это потому, что мы не умеем пока понимать язык вещей.
Она оживилась и, размышляя вслух, стала доказывать то ли мне, молча идущему рядом, то ли себе самой:
– Вещи все запоминают. Вот мы сейчас идем по коридору и разговариваем, а стены впитывают в себя и звуки, и наше изображение. Так мы и будем храниться где–то там, в молекулах мрамора, пока дальние потомки не изобретут способ извлекать такую информацию из камня, деревьев, металла. Поэтому нельзя на людях быть одним, а наедине с собою – другим. Получается, что человек всегда – на людях, рано или поздно каждый его жест и каждое слово снова оживут. Я вот сейчас шла и вглядывалась в эти стены – думаю, а вдруг в каком–то узоре сокрыто лицо того, кто работал здесь полвека назад, под конвоем?
Смутная, испугавшая своей невероятностью, догадка осенила меня. Слова уже готовы были сорваться с языка, но, слава Богу, в это время, наконец, дошли до дежурного лифта, вызванного Белозерцевыми.
При ярком свете Ника преобразилась, вновь стала похожей на ту величественную незнакомку, которая заставила меня забыть о других. Только легкая тень озабоченности тронула безмятежное доныне лицо. Или – усталость: как–никак, уже часа два ночи, если не больше.
Комната Брюса произвела на Нику впечатление. Пока Наталья возилась с электроплиткой, давая Сергею указания, какие банки открывать, гостья окидывала взглядами высокий потолок, корешки книг, небольшую коллекцию серебряных рюмок. Особенно заинтересовали ее уральские камни – яшма и лазурит, сваленные горкой на подоконнике. Полгода назад я привез их в подарок Брюсу из города Полевского, где творил автор поразившей моего американца «Малахитовой шкатулки». Часть камней Брюс увез с собой, а эти со временем хотел отшлифовать и сделать из них подставки для серебра.
Показывая Нике обиталище Брюса, я дожидался повода, чтобы сказать о догадке, мелькнувшей еще в коридоре, на первом этаже. Лазурит и яшма как раз были таким поводом.
– Вы считаете, что и эти камни что–то помнят? – кивнул я на сине–зелено–коричневую груду.
– Конечно, – ответила она рассеянно.
– И ваш бриллиант?
– А чем же он хуже? Его память еще прочнее, потому что, если вспомните химию, структурные решетки графита и алмаза одинаковые. В течение веков погребенные под землей деревья превращались в графит, а тот, под огромным давлением – в алмаз. Вы любите драгоценности?
Вопрос застал меня врасплох. Не скажу, чтобы я был без ума от серебра и злата, но мне нравились дорогие изящные вещицы, будь то родовой подстаканник с вензелями или янтарные, в золоте, запонки, в которых еще прадед мой щеголял перед первой мировой войной.
– Я к тому, что вы уже не первый раз спрашиваете об этом перстне.
Рассказать ей о видениях? А были ли они? Еще на смех поднимет.
– Кстати, именно этот камешек и навел меня когда–то на мысль о памяти вещей. Глядя на него, я о многом думала, фантазировала. По семейной легенде, он кочевал от предков к потомкам несколько веков – был и в рукояти меча, и в диадеме, а к бабке моей попал уже в этом перстеньке. Я всегда ношу его с собой – пусть запоминает. Вдруг когда–нибудь моя праправнучка увидит в нем ваше лицо и скажет, что у прапрабабки был не такой уж и плохой вкус?
Впервые в ее голосе промелькнула игривость и в глазах появилась лукавинка: все–таки эта женщина знала себе цену и умела вовремя подбрасывать поленья в затухающий костер.
Мы пили зеленое вино, пахнущее тархуном, ели поджаренную Натальей ветчину с горошком, неторопливо вспоминали каждый о своем, подспудно вплетая друг друга в новый узор, который уже невозможно было сохранить, вынув из него хотя бы одну нитку. С каждой фразой Ника все больше и прочнее входила в нашу жизнь, и мы принимали ее, сами, вероятно, заполняя какие–то лакуны в ее душе.
Я понимал, что ночь кончится, как и все кончается в этом мире, и мы с Никой можем навсегда расстаться. Надо было обменяться телефонами, договориться о встрече: в конце концов, она мне нравится, и я ей, кажется, тоже небезразличен. Может, это и есть судьба, и от меня требуется всего лишь небольшое усилие? Но если судьба, то, значит, от нее и зависит – расстаться нам или быть вместе. Я решил не навязываться и не загадывать наперед. Будь, что будет, еще не утро.
Действительно, в сказках не зря говорится, что утро вечера мудренее. Мы успели еще потанцевать, вернувшись в фойе, выслушать новости от всезнающих Павла и Петра, побродить по оживающему скверу, наконец, посадить Белозерцевых на первый автобус. Встреть кто–нибудь в этот час на пустынной площади молодого человека в смокинге и даму в вечернем платье с веером в руке, подумали бы, что снимается фильм из жизни прошлого века.
– Такси не поймать, а так ехать по городу нелепо, – словно угадала она мои мысли и, кивнув на серое небо, предложила, – давайте–ка еще раз поднимемся туда, к вашему американцу, я переоденусь, да и поеду отсыпаться. Хороши балы, да жаль, отучили нас от них.
…Из Брюсовой кельи мы вышли только вечером. Обнаженная, при свете дня, Ника была прекрасна, как ожившая Галатея. Она нисколько не стеснялась своей наготы, и меня быстро приучив к тому же. В маленькой комнате оказалось очень много места.
Мы стояли под душем, то осторожно прикасаясь друг к другу, то сливаясь в объятиях под ласкающими струями, лежали на низком разложенном диване, дав волю рукам, и губам, и глазам. Провалившись на несколько минут в сон и затем вынырнув из него, я улыбался внимательно наблюдавшей за мной Нике.
– Представь, что здесь – зеленая поляна с высокой травой, – говорила она, очерчивая рукою круг, – там – лес и озеро, а над ними – горячее солнце.
Я представлял и даже ощущал движение ветерка и прикосновение теплых лучей к коже.
– Я боялась, что ты подумаешь что–нибудь грубое обо мне, – продолжала она без всякого перехода. – Но теперь благодарна. Я поняла, что нам нельзя расстаться, как расстанутся они, все прочие. А ты сначала испугался?
– Нет, – улыбнулся я, глядя в потолок и перебирая ее замечательные волосы, – не испугался, а – не поверил. Ты смелая.
– Не знаю. Глупо противиться природе – она мстит за такое: когда противишься любви, она обязательно потом заставит пожалеть, подсунув пошлое подобие любвишки. Я решилась в последний момент, когда сняла платье и еще не влезла в джинсы. Когда посмотрела на себя в зеркало – спасибо тебе, зеркало! А ты бы отпустил меня?
– Я тоже не знаю, – честно сказал я. – Наверное, пришел бы к тебе сам сегодня.
Наши губы снова сливались, растворяясь: словно с неведомой запотолочной высоты наблюдал я, будто отделившийся от своего, переполненного страстью тела, за любовной игрой Глеба и Ники, за их ласками, за их телами, которые были красивы, потому что были не рядом, а вместе. На краткие часы время отдало свои права пространству.
– Я не была такой, и больше такой не буду, – говорила Ника, и я понимал ее, не вдумываясь в смысл услышанного, ибо знал, что пространство сдвигалось и время спрессовывалось для того, чтобы мы встретились, чтобы родились не в разных столетиях и не в разных странах, – и все это для одного, для вот этого дня, для этих объятий и взглядов, для этой светлой любви, которая сможет завершиться, но не сможет закончиться, потому что над нею не властны ни боги, ни мы сами.
С каждым часом, чем ближе мы становились друг другу, тем более юным чувствовал я себя, словно не было в моей жизни прежде ни одной женщины, словно всех их вобрала в себя Ника – всю их искусность и наивность, нежность и трепет, ласки и сомнения. Хотелось забыть обо всем на свете, ограничить мир стенами этой комнаты, и лишь держать в ладонях ее руки, прижиматься губами к ее груди, животу, бедрам, и смотреть, смотреть, смотреть, не отрываясь…
– Ах, князь Глебушка, голубь мой сизый, сокол ясный, – произнесла она вдруг голосом, выдающим, что нечто томит ее, – думаешь, я увлекла тебя, или снизошла, или еще Бог знает о чем… А я ведь сама увлеклась. Боялась, что прогонишь. Или того хуже – часок–другой потерпишь, а потом – за ворота, до востребования…
– Зачем ты так? – попытался я возразить, но она, не слушая, продолжала:
– Но ты ведь – князь. Теперь поняла, почему девицы меня на балу так изучали: они ведь вон сколько по тебе вздыхают, да ты очень уж переборчив – лучше ни с кем, чем с первой попавшейся. Любить – так сразу королеву, да?
– Что тебе вдруг взбрело в голову говорить об этом? Разве нам плохо вдвоем, чтоб мы вспоминали о ком–то еще?
– Я ведь не просто гадалка, Глеб, я – талантливая гадалка. А талант – это или Богом или дьяволом дается, но не сам человек над ним властен. Вот и я не властна: не хочу думать, так оно само думается.
– О чем?
– О нас, – вздохнула она, давая понять, что мог бы и не спрашивать: о чем же еще можно думать сейчас?
– А отчего я умру, гадалка? – спросил я, опасаясь снова нарваться на резкую отповедь.
– От любви, – просто ответила Ника, глядя в потолок. – Но ты об этом не узнаешь.
Мы встречались еще несколько раз – в комнате Брюса; на даче; в Серебряном Бору, где купались и загорали на «диком» пляже; и не было случая, когда могли бы устоять друг перед другом. Меня постоянно тянуло к ней, она же, как я понял, боялась привыкнуть ко мне, или еще что–то удерживало ее от более частых встреч, от согласия пожить вместе хотя бы неделю. Я не находил никаких причин ее отказам, тем более, что по самим глазам ее видел, что нравлюсь ей и что ей тоже дороги и приятны проведенные вместе часы.
Одновременно все больше и больше приходилось мне верить в то, что прорицательство и многое другое, что Борис когда–то мягко назвал «нетрадиционными способами», занимает в жизни Ники важное место. Безусловно, мне было известно лишь о малой части того, чем она занимается, но и это поражало и, если бы я не был влюблен в Нику, непременно испугало бы меня.
Она знала десятки заговоров: от тоски, на укрощение злобных сердец, на утихание крови и от зубной боли, от запоя и от укуса змеи, заговаривала от воды и от лихого человека, от родимца и от бешеной собаки.
Глядя на любое растение, она, как заправская чародейка, могла сказать, когда траву эту собирать, и как хранить, и против чего употреблять: то ли под подушку класть, как сон–траву, то ли ртом ловить, как траву нечуй–ветер.
И заклинательная песнь над духами была ведома ей, и чародейская песня солнцевых дев, и отгад всякого испуга.
Но отдельной ее гордостью и особой радостью было, конечно, гадание. Мне не доводилось видеть, как она это делает, да и рассказывала Ника не слишком много, но стоило ей лишь вспомнить о гадании на картах или на воске, на воде или на иглах, не говоря уж о гадании в зеркале, как даже голос ее преображался, становясь таинственным.
Порою меня просто подмывало спросить, неужели она действительно, на полном серьезе верит во все это. Но я сдерживал себя, не желая омрачать отношения, мне вовсе не хотелось огорчать или, тем более, обижать ее праздным любопытством.
Как ученый, я знал, что одного лишь отрицания, неприятия мало – необходимы факты, знания, доказательства. Она вовсе не обязана была доказывать мне, что чародеи существуют, но если я не верю в это, то, значит, я и должен во всеоружии опровергнуть ее уверенность.
А как осмелиться опровергнуть, если именно от нее, от Ники, впервые услышал о птицеволшебствующих аваурах, о мистагогах, общающихся с призраками, о греческих пифониссах, оживляющих умерших, о двенадцати сивиллах, имевших дар прорицать. Именно она, Ника, рассказала мне и о двенадцати таинствах; некоторые из них были известны из исторических трудов, но я никогда не думал, что все они составляют довольно стройную систему и имеют столь красивые научные определения: аеромантия, гонтия, леканомантия, тератоскопия…
Казалось, нет в окружающем мире ничего, по чему нельзя было бы предсказывать и гадать: в ход шли падающие звезды и цвет воды, вызывание теней умерших и обычный дым, зеркала и воск, кости и куриные яйца, и зола из семи печей.
Честно признаться, для историка я непростительно плохо разбирался в этом чернокнижии – в кудесничестве, знахарстве, ворожбе. Хотя, конечно, никто мне, занимающемуся периодом смуты в Московском государстве, и не собирался ставить это в упрек. Но, в конце концов, магия – это ее увлечение, как история – мое, а вот наши отношения – это уже проблема общая. Слава Богу, мне тридцать лет, и, коль уж так повезло, что влюбился, хочется счастья полного, а не урывками. И во время очередной поездки в Серебряный Бор, на берег укромного залива, окруженного пышным кустарником, я решился откровенно поговорить с Никой о наших чувствах.
Она слушала меня, обняв руками свои восхитительные изящные колени и рассеянно глядя на ровную, как стекло, воду. Дождавшись, пока я выговорюсь, она, не меняя позы, вдруг сказала:
– Видишь, Глеб, справа от нас муравейник?
Я машинально повернул голову, отыскивая взглядом в траве небольшой серый холмик, вокруг которого суетились черные насекомые.
– При чем здесь муравейник, Ника?! – с отчаянием запоздало отреагировал я. – Речь ведь о нас…
– Смотри внимательно, – словно я ничего и не говорил, произнесла она, откидывая волосы на плечи и становясь на колени лицом к муравейнику.
Я смотрел на нее, не понимая, как расценивать столь странное поведение. Что это – шутка, издевательство? Ссориться не хотелось, но и мириться с явным игнорированием тоже не было никакого желания. Тем временем она протянула вперед руки, ладонями книзу – с таким напряжением, что пальцы мелко подрагивали, чуть наклонила голову.
– Смотри на муравейник! – настойчиво повторила она и беззвучно зашевелила губами.
Я послушно повернул голову. Насекомые продолжали проворно бегать. Со стороны их суета могла показаться хаотичной, но, присмотревшись, можно было увидеть свой смысл едва ли не в каждом движении. Вот один из обитателей выбежал из–за листа, у начала земляного вала встретился с собратом; они постояли, постукивая друг друга усиками, словно обнюхивая, и… каждый побежал назад; зачем надо было добираться до дома, чтобы снова, даже не зайдя, куда–то мчаться? Или в этом кратком «разговоре» и был смысл встречи: один, разведчик, передал информацию, другой принял ее и пошел передавать дальше, по цепочке… И так – во всем: каждый занят своим делом – разведчики, добытчики, охранники, няньки, кормилицы…
Но что это? Почему так заволновалось, закружилось, нарушая ритм, чернотелое семейство? То резво перемещаясь, то вдруг резко, как перед стеклянной преградой, останавливаясь и тревожно ощупывая воздух усиками–антеннами, муравьи напоминали ослепших или потерявших ориентацию существ. Наконец один из них, словно вырвавшись из замкнутого круга, бросился по направлению к ближней березе; за ним – второй, третий; и вот уже целая колонна, целая живая, блестящая на солнце лента, шевелящийся черный ручеек побежал к дереву, словно ища защиты в его тени…
– Видишь, они ушли, – спокойно сказала Ника, опуская руки на колени и пристально глядя на меня, словно это я сомневался в том, что муравьи убегут, а она доказала мне. Уголки ее губ заметно дергались.
– Почему? – спросил я потрясенно, не понимая, что произошло. – Это сделала ты?
– Нет, это сделал тот, кто дал мне способность чувствовать его волю.
– Но зачем ты это сделала? Что ты хотела доказать? И как это у тебя получается? – Я, подражая, протянул перед собою руки.
– Как – это не важно. А вот зачем… Коль уж ты требуешь серьезного разговора, я хочу, чтобы ты поверил. Впрочем, во что, я и сама не разобралась. Тогда, в «Карфагене», мне было весело. Я ведь не слепая, и видела, как на меня обращают внимание, видела, что нравлюсь тебе. Ну и шло бы все своим чередом, нет же, решила поторопить события, пошутить.
– Пошутить? – изумился я, подумав, что под шуткой она разумеет тот дивный день, при одном воспоминании о котором все мое тело до сих пор заливает томной волной.
– А может, и не пошутить. – Она обняла колени руками и уставилась на воду. Потом, словно на что–то решившись, твердо произнесла:
– Слушай.
Исполнена есть земля дивности. Как на море на Окияне, на острове Буяне, есть бел–горюч камень Алатырь, на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три доски. Мечутся тоски, кидаются тоски, и бросаются тоски из стены в стену, из угла в угол, от пола до потолка, оттуда чрез все пути и дороги, и перепутья, и воздухом и аером. Мчитесь, тоски, киньтесь, тоски, и бросьтесь, тоски, в буйную его голову, в тыл, в лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в его ум и разум, в волю и хотение, во все его тело белое и во всю кровь горячую, и во все его кости, и во все составы: в семьдесят составов, полусоставов и подсоставов. И во все его жилы: в семьдесят жил, полужил и поджилков, чтобы он тосковал, горевал, плакал бы и рыдал по всяк день, по всяк час, по всякое время, нигде б пробыть не мог, как рыба без воды. Кидался бы, бросался бы из окошка в окошко, из дверей в двери, из ворот в ворота, на все пути и дороги, и перепутья с трепетом, тужением, с плачем и рыданием, зело спешно шел бы и бежал, и пробыть без меня ни единыя минуты не мог. Думал бы обо мне не задумал, спал бы не заспал, ел бы не заел, пил бы не запил, и не боялся бы ничего; чтоб я ему казалась милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасныя, милее всех и даже милее сну своего, во всякое время: на молоду, под полн, на перекрое и на исходе месяца. Словом сим утверждается и укрепляется, и замыкается.
Она замолчала. Я тоже молчал, потрясенный не столько смыслом услышанного, сколько красотой и певучестью языка. Наконец, опомнившись, задал естественный вопрос:
– Что это было?
– Заговор для любви, – ответила Ника так просто и буднично, как если бы я спросил о времени и она сказала: «Три часа».
– Ну и что? – все еще не понимал я.