Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
«Интересно, – подумал он о «боровичке», – какие горы смогла бы свернуть на моем месте эта пробивная дамочка?»
И тут же одернул себя: «Каждый – на своем месте. Разве не учишь ты своих студентов тому, что не надо завидовать, а надо делать так, чтобы тебе завидовали. Хотя, впрочем, не мной придумано, что сапожник всегда без сапог».
Воронцов редко бывал в этом парке по совсем уж смешной причине – парк назывался Воронцовским. Здесь были знаменитые каскадные пруды, красивая возобновленная церквушка, руины старого замка… Другими словами – все, что душе угодно для относительного уединения и покоя.
Но вот это название!.. Из–за него Воронцов чувствовал себя в парке бедным родственником, тайком забредшим, чтобы полюбоваться на чужое богатство.
И сейчас, вспомнив о названии парка, он понял, что настроение начинает портиться и самое лучшее, пока еще кто–нибудь не встретился, отправиться домой и посмотреть собственную передачу, тем более, что на монтаже он не был и понятия не имеет о том, что же в конечном итоге получилось из трехчасовой съемки.
Подходя к дому, он увидел, как на третьем этаже девяностолетняя соседка Александра Александровна, выглянув в окно, быстро перекрестилась – сколько ни объяснял ей Воронцов, но она так и не смогла взять в толк, как это можно в одно и то же время быть в двух местах сразу: на экране и на улице.
Передача шла уже минут десять. Экранный Воронцов увлеченно рассказывал о Шекспире, и было в его голосе, взгляде, жестах что–то такое, что заставляло поверить ему и тут же броситься заказывать еще неизданную книгу.
Глядя на экран, Воронцов в очередной раз поймал себя на мысли, что ни разу за два года существования передачи не поверил в то, что там, в телевизоре – он. Это был другой человек. С его лицом, его руками, в его костюме, но – другой, потому что в настоящем Воронцове не было столько энергии, убежденности, да и сами по себе фразы настоящий Воронцов не в состоянии был выстроить именно так.
«Без сонетов Шекспира я не умею представить любовь. Конечно, она существовала бы и без них, как была и до Шекспира, и – всегда. Конечно, любить можно и без Шекспира. Но зачем–то же мы дарим цветы, без которых вполне можно прожить? Я не стану говорить о ревности, о муках сомнений, о счастье взаимности. Не потому, что мне нечего сказать об этом, а потому, что лучше Шекспира все равно не скажу. Возьмите и читайте. А я завидую тем, кто впервые откроет для себя неотпускающую тайну его поэзии», – доносился из телевизора воронцовский баритональный бас.
– Ага, вот сейчас все и возьмут, и прочтут, – язвительно ответил он сам себе, пока шла музыкальная перебивка. Хотя точно знал, что на это его «шекспировское» предложение откликнутся самое малое тысяч десять книгоманов. А через час телефон будет беспробудно занят – господа издатели станут предлагать услуги.
Слушая собственные размышления о шекспировских трагедиях, о его театре, о тайне имени, Воронцов не мог избавиться от мысли, что кто–то другой, на него похожий, но ему неведомый, изрекает эти истины с телеэкрана, потешаясь над ним, настоящим – мол, взял я твою оболочку, и попробуй докажи теперь, что ты не верблюд; мол, что хочу, то и ворочу, а расхлебывать все равно тебе.
Досмотрев передачу до конца и немного попереживав из–за досадных сокращений, Воронцов впервые поймал себя на мысли, что пора прекращать это раздвоение, уже ничего не дающее ни уму, ни сердцу.
Больше всего ему хотелось на неделю остаться одному – без телефона, без обязательств, без необходимости ежедневно если не прочитывать, то хотя бы пролистывать два–три тома…
Хотелось уехать в лес, в теплый дом, к нормальной неторопливой природе, которая не пыжится бежать впереди самой себя, а живет несуетливо, размеренно, самодостаточно.
Дня три промаявшись, он предложил режиссеру снять сразу четыре передачи – на месяц вперед, чтобы все имели возможность передохнуть. На том и порешили. Неделю Воронцов начитывал материал и сочинял тексты, затем еще три дня почти не выходил из студии, обливаясь потом под софитами, и наконец ощутил себя свободным на целый месяц.
Сначала он не мог поверить в свалившуюся на него свободу, в возможность никуда не торопиться, не опаздывать, не ложиться в три часа ночи и вскакивать в восемь утра.
Потом как–то втянулся в новый ритм, во вкус созерцания и решил наконец–то поехать в деревню, куда уже года три зазывала его тетка.
Почти осенняя деревня встретила Воронцова настоящим половодьем последних летних деньков. Можно было только придумать более теплые дни, более вкусные яблоки и более свежий воздух. С самого утра все наполнялось светлой грустью замешкавшегося лета, не скрывающего, что через неделю от него не останется и следа. Желтеющие листья шуршали на ветру, готовясь расстаться с ветками. Сливы, холодные после ночи, висели чуть ли не гроздьями. В доме витал запах грибов – нанизанные на толстые нитки, они сушились на зиму.
Тетка обрадовалась Воронцову спокойной неистеричной радостью пожилого человека, который уже мало чему удивляется в жизни. Мол, приехал, и хорошо, и молодец, и давно пора.
Три дня он неумело помогал ей по хозяйству, не совсем понимая, куда заготавливается такая прорва грибов и лука, и делая вид, что его удовлетворяет короткое теткино объяснение: «Не пропадать же, если уродилось».
Три дня тетка поила его молоком, заставляла пить свежие яйца и есть сельдерей, приговаривая: «Хоть щеки–то вернешь, а то как с креста снятый».
Потом Воронцову стало скучно. Он бродил по лугу, забредал в лес, сидел на берегу речки, словно выискивая то единственное место, где ему стало бы уютно, душевно, покойно.
И не находил.
– Маешься? – уловила его состояние тетка. – А чего маяться? К нам вон специально из города едут, на такую–то благодать. А ты все, гляжу, места не найдешь. Сил бы лучше копил, а то ведь опять года на два ярмо на шею как наденешь, так и будешь тянуть, пока поджилки не порвешь.
Конечно, она была права, и Воронцов это прекрасно знал. Но знал он и то, что никаких особых сил тут не накопит, потому что в душе что–то стало прокисать, болотиться.
Надежда на общение с природой не увенчалась успехом, потому что природа не испытывала никакой нужды в диалоге с Воронцовым.
«Может быть, потому что нас – двое? – подумал однажды Воронцов, и стоило этой мысли возникнуть, как она уже не покидала его. – Двое… И природа не признала во мне, здешнем, своего. Наверное, я выжался, слишком много эмоций отдал тому, другому, который вещает всем… Но не может же быть, в самом деле, чтобы он был живее меня… Или? Или все привыкли к тому, второму, ведь он чаще появляется? И в результате его считают настоящим?»
Эта мысль, которая еще неделю назад показалась бы ему бредовой, не уходила. Более того, с каждым часом она все больше и больше овладевала им, давала корни, отростки.
Да, он сам когда–то говорил и доказывал, что всем – значит никому. Но неужели с ним произошло именно это – эмоциональная роботизация? Не просто усталость, а – усталость чувств, когда они, как загнанные лошади, умирают?
Воронцов понял, что там, в парке, когда он пытался найти причину, пошел не по тому пути поиска. Дело не в быте, а в бытии. Это как потеря крови – до какого–то предела еще возможна, а потом уже все равно – каплей больше, каплей меньше…
Он с ужасом представил, что даже если с ним что–то сейчас случится, то никто не поверит – ведь передачи записаны на месяц вперед, значит, он жив, здоров, бодр, существует.
Наскоро простившись с теткой, которая даже не скрывала, что ей жаль свихнувшегося племянника, ибо только ненормальный может в эту пору ехать их деревни в город, Воронцов примчался в свою столичную келью, заваленную книгами, и увлекся изучением «феномена второй реальности».
Получалось, что его подозрения имеют под собою все основания – на каком–то этапе электроника сама в состоянии смоделировать двойника. Тем более, что все необходимое есть – внешний образ, голос, жестикуляция, логика мыслей.
Но Воронцова занимала не сама эта фантастическая идея, а ее психологическая сторона – что, если действительно все, зафиксированное на пленке, изымается из человека и на этой пленке остается? Ну, не на самой пленке, а в каком–то особом поле? Значит, в конечном результате, в ноосфере уже существует не один Воронцов, а по крайней мере – два? И сколько таких как он – публичных людей–двойников?
Увлекшись, Воронцов пропустил несколько лекций. Каково же было его удивление, когда, включив телефон, от первого же позвонившего он узнал о том, что его вчерашнее выступление по крайней мере спорно.
– Какое выступление? – изумился он, зная, что больше недели не выходил из квартиры.
– Полноте, коллега, я говорю о вашей вчерашней лекции, где вы доказывали, что тайна гибели Пушкина кроется в «Пиковой даме». Неужто запамятовали?
Когда–то такая мысль мелькала в голове Воронцова, но он так и не сумел оформить ее, а уж тем более – высказать на публике.
– Кто вам об этом сказал?
– Да я ведь сам слышал, Юрий Никитич! Что с вами, может, я перезвоню позднее?
– Да–да, хорошо бы, простите, я сейчас не очень себя… как это… чувствую…
Ничего не понимая, Воронцов включил телевизор. Сначала послышался его голос, потом появилось изображение. Да, это, безусловно, был он. Тот же костюм, тот же неправильный узел на галстуке… Но…
Но он ничего подобного не говорил! Вернее – мог бы сказать, и даже готовился. Но совершенно точно – не говорил. Да и книги эти – вот они лежат, еще недочитанные, с закладками…
– Чертовщина какая–то! – пробормотал он, вглядываясь в самого себя. – Откуда все это?
Набирая номер режиссерского телефона, он уже предвкушал ту иронию, которую готовился вложить в свой вопрос.
– Юрий Никитич? – удивился режиссер. – Что–нибудь случилось, ведь вы только что уехали?
– Откуда я уехал, батенька?
– Как откуда? От нас, из студии…
– Да я вообще у вас месяц не был, вы в своем уме? Что это сейчас на экране происходит, где вы это взяли? Что вы молчите?
Трубка действительно молчала. Наконец, после очередного воронцовского «алле!» послышался испуганно–недоуменно–раздраженный голос режиссера:
– Юрий Никитич, это вы?
– Да я же, конечно, я, кто же еще?! Как это все объяснить?
– Извините, я не понимаю, о чем вы. В эфире передача, которую мы с вами снимали на прошлой неделе. Полчаса назад мы с вами сняли очередную… – режиссер усилено подчеркивал слова «мы с вами».
– Мы с вами, – вернул ему Воронцов это «подчеркивание», – месяц не виделись. Уж точно – я с вами.
«Через неделю я расскажу о новом многотомном проекте, родившемся благодаря вашим письмам, – вещал с телеэкрана Воронцов. – Это будет поистине уникальный многотомник, о котором многие из вас мечтали. Но – всему свое время. До скорой встречи в эфире!»
На мгновение забыв о режиссере, Воронцов пристально смотрел на экран, словно пытаясь что–то разгадать. Да, вот оно! Никакого напряжения, ни единой заминки! Он никогда не говорил так легко, словно считывал текст с телесуфлера. До последней секунды он менял слова, фразы, целые блоки, мучительно пытаясь втиснуть в минимум времени максимум информации и своего отношения к книге. И вдруг – так плавно, так заученно и бесстрастно!
– Алло, Юрий Никитич! – дала знать о себе телефонная трубка голосом режиссера.
– Да–да, – снова прижал ее к уху Воронцов, – к–кажется, я п–понял, я потом вам п–позвоню.
Он еще ничего не понял, но ощутил какой–то подступ к осознанию. Это ощущение его еще никогда не обманывало. Словно сейчас распахнется какое–то окошко и пролившийся из него свет все выявит, поставит на свои места.
Ему почему–то небывало захотелось в Воронцовский парк. Наспех одевшись, даже не взяв документы, без которых обычно не выходил из дома, Юрий Никитич выскочил из подъезда и быстрым шагом направился к темнеющим вдали деревьям.
Вход, два старых дуба, аллея, пруды, купальня, спортивная площадка, развалины замка… Где–то здесь, здесь, рядом. Как в детстве – «холодно–теплее–теплее–тепло–горячо».
Никогда ранее не приходило ему в голову забредать в эти руины, стоять под перекошенной крышей, которая того и гляди обрушится. И вот – на тебе, повлекло. Зачем? Даже когда молодежная газета несколько лет назад объявила, что где–то в этих руинах специально для читателей зарыт клад, Воронцов пришел лишь с единственной целью – посмотреть, как съехавшиеся со всего города три десятка человек поднимают кирпичи, заглядывают в щели фундамента, лезут на крышу – ищут.
Кстати, клад действительно был и его действительно нашли, хотя это сопровождалось не всегда приятными приключениями – где жадность, там и неприятности.
«Но сейчас–то, сейчас что тебе тут надо? – задавал он себе один и тот же вопрос, продираясь сквозь высокие сорняки. – Кто тебя гнал сюда?»
Предощущение разгадки чего–то неведомого, таинственного, жгучего не покидало.
Уже пробравшись внутрь и видя, что никого здесь нет, он все еще напрягал зрение в надежде увидеть ответ – то самое нечто, которое и привело его сюда.
Вместо ответа – высокие обшарпанные стены, дыры в потолке и в крыше, жестяные банки под ногами…
«Но не может же быть, чтобы здесь вовсе ничего не было! Что–то вело меня, или я сошел с ума?» – он обвел взглядом заброшенное помещение.
Наверное, раньше здесь был зал. Свисали с потолка хрустальные люстры, стены были украшены живописными полотнами, позолота и лепнина ублажали взор, а до блеска натертый паркет был похож на застывший светлый воск.
Куда все подевалось, почему исчезло, зачем надо было разрушать размеренное течение жизни? Чтобы превратить дворцы в руины и потом, через века, снова восстанавливать их – уже ложные, музейные, якобы настоящие?
– И ты ведь раньше был другим, зачем же надо было изменять, разрушать себя? – раздался голос.
Воронцов на мгновение застыл, чувствуя, как по коже побежали мурашки, потом медленно повернул голову в ту сторону, откуда доносился голос.
Если бы не многолетнее прослушивание самого себя, Воронцов, конечно, не узнал бы, кто говорит. Но теперь он спутать не мог – это был его, воронцовский баритональный бас, его интонации.
И стоял в проеме двери тоже он.
– Знаю, что не испугаешься, – продолжал Воронцов–второй, – потому что уже почти все понял. Зачем тебе над этим было голову ломать? Таких как ты – сотни, тысячи, и нормально ведь живут, потому что не пытаются лезть туда, куда их не просят. Ну, есть образ и есть, были эмоции – и нет их, тебе–то какое дело? Отработал свое, и гуляй. Нет же, мы не такие, во всем нам «хочется дойти до самой сути…»
– Зачем ты меня позвал? – устало и как–то обреченно спросил Воронцов, понимая, кто в этом диалоге будет победителем.
– Если я скажу, что нас стало слишком много, ты не поверишь, да и возмутишься.
– Конечно, ты ведь без меня никто и ничто.
– Так уж и никто? – поиграл голосом Воронцов–второй. – А как же ты со мной разговариваешь? Тебе же сообщили, что преспокойно, без твоего участия, я могу и передачу вести, и лекции читать, и еще кое–что делать.
– Можешь, – согласился Воронцов, – пока есть я. Без меня тебя надолго не хватит.
– А с чего ты взял, что мне надо надолго? Я не тщеславен, да и потом, мне ни к чему ваши условности – еда, например, жилье, проезд в транспорте…
– Тогда зачем ты вообще?
– Как тебе сказать… Наверное, для наказания. Вот если гений – парадоксов друг, то получается, что парадоксы – тоже друзья гения? И поэтому все ваши гении так часто сходят с ума.
– Слава Богу, я не гений, – парировал Воронцов.
– Это неважно. Главное, что я – парадокс твоего сознания. Ты же не можешь смириться с тем, что нас – двое? Я даже подозреваю, что ты и вовсе не хочешь верить в мое существование.
– Ты прав, не хочу. Все это – временно, я просто очень устал и ты воспользовался этим, все вы воспользовались тем, что я временно не могу сопротивляться.
– Так не надо уставать до такой степени. Можно подумать, что без тебя все на свете остановится, замрет, прекратится! Вот не выходил ты из своей кельи, и что изменилось в мире? Ни–че–го. Разве я не доказал это тебе? Доказал. Значит, все твои дела – ерунда. Ты же не кормящая мать, чтобы без тебя ребенок от голода страдал. Впрочем, и на сей счет искусственное питание предусмотрено.
– Значит, ты – мое наказание. А за что, позволь полюбопытствовать? – Воронцову вдруг действительно стало интересно услышать ответ на этот вопрос.
– Я же сказал – за то, что ты лез туда, куда не просили. Ну ладно, так уж и быть, пооткровенничаю, теперь мне это ничем не грозит. Понимаешь ли, уважаемый профессор, все эти твои размышления о публичности – довольно–таки опасная штука. Потому что мысль, как тебе известно – материальна. Но поскольку она материальна, то способна производить на свет подобных себе. Вот это в твою лысую голову не приходило. Ну да ладно, это ответвление, так сказать, нелирическое отступление от темы. А если по теме, то все просто – Всемирная Память так устроена, что в ней хранится действительно все. Кажется, умер человек – и нет его, ничего не осталось. Ан нет – вся его жизнь, от рождения до смерти, все мысли, эмоции хранятся в своей ячейке. Маленькая такая ячеечка, как атом. Ты думаешь, в среднем больше накапливается за вашу жизнь? Не обольщайся. Почти все одинаковы. Поэтому во Всемирной Памяти числители хранятся отдельно, а знаменатель – общий, зачем на него место тратить?
– Ну и зачем ты все это говоришь мне?
– Затем, что ты сам уже к этому подошел, да вот незадача – время еще не наступило для обнародования. Ты ведь догадался, что тебя «сканируют», что часть тебя уже тебе самому не принадлежит…
– А знаешь что, – решил схитрить Воронцов, – я тебе не верю, потому что ты – это мое собственное порождение, не более того. И ни одной новой мысли ты не изрек – только те, которые и без тебя были в моей голове. Тебя – нет.
– Фома неверующий. Вот там пруды. Вода. Кто уверен, тот, как тебе известно, пройдет по воде, аки по суху, и не утонет. Не хочешь ли попробовать? Вот я – пройду.
– Пойдем, посмотрим, – ответил Воронцов, потому что ему хотелось выбраться из этих развалин.
Подойдя к берегу, они остановились. Воронцов–второй насмешливо посмотрел на Воронцова, хмыкнул, ловко спрыгнул поближе к воде. Потрогав башмаком воду, словно проверяя, холодная ли, он вдруг сделал шаг, второй… Пруд держал его на своей поверхности, словно это было воздушное тело.
«Не верь, – твердил про себя Воронцов, – это провокация, он специально делает это, чтобы заманить…»
Взгляд его безотрывно следил за удаляющейся собственной фигурой, которая гипнотизировала, притягивала, звала за собой. Наконец он не выдержал, неуклюже спустился к воде.
Воронцов–второй обернулся, призывно помахал рукой. Видя, что Воронцов не решается следовать за ним, вернулся и, стоя у самой кромки, иронично спросил:
– Что, слабо? Значит, в меня ты веришь, а вот в себя, дорогого, не очень. Но я могу тебе помочь, тем более, что ты уверен в нашей неделимости. Ты ведь так описал эту нашу встречу и наш разговор в своем дневнике? И не побоялся, что тот, кто будет потом читать, подумает, что ты сошел с ума? Однако ж, кое–что ты все–таки не дописал…
Воронцов–второй быстро приблизился к Воронцову, обнял его, сливаясь в единое целое – так, что вместо только что существовавших двух фигур осталась одна.
Взгляд Воронцова заметался, пытаясь на чем–то сосредоточиться – в глазах словно двоилось, туманилось, плавилось. Его тело странно изгибалось, будто внутри шла борьба – оно то отшатывалось назад, то нагибалось вперед, то топталось на месте. Наконец Воронцов, отойдя несколько шагов назад, разбежался и прыгнул в пруд. В поднявшемся фонтане брызг было видно, как вода поглотила ноги, потом увлекла Воронцова по грудь. Не удержавшись, он упал на спину и ушел под воду с головой.
В этот самый миг над взбаламученной водой появилась фигура Воронцова–второго – в сухой одежде, словно он и не был под водой.
Тело Воронцова жило отдельно от умирающего сознания. Оно инстинктивно продолжало бороться – дергалось, барахталось, пытаясь выбраться к воздуху, на поверхность.
Но то ли вода превратилась в прозрачную плотную непробиваемую пленку, то ли кто–то невидимый удерживал воронцовское тело, одновременно увлекая его к той дыре в дне, через которую вода уходила из этого пруда в нижний.
Висящая над прудом фигура медленно двигалась над плывущим внизу телом, пока оно не исчезло в черном жерле бетонной трубы.
…Так эту сцену описывали потом две старушки, выгуливавшие в это время своих пуделей.
Естественно, никто им не поверил, потому что на следующий день Воронцов появился в университете, потом его видели на улице, потом он звонил матери.
Исчез он странным, как я уже говорил, образом, в присутствии нескольких свидетелей. Шла съемка очередной передачи. В тот день как никогда долго выставляли свет, потому что тени на лице то появлялись, то исчезали. Потом что–то не ладилось со звуком – сменили три микрофона, пока не убедились, что посторонние шумы исчезли.
Наконец, получив «отмашку», Воронцов поприветствовал зрителей и начал рассказывать о предполагаемой детской энциклопедии. Вдруг речь его стала невнятной, сбивчивой. Пока готовили аппаратуру ко второму дублю, «поплыло» изображение. Гримерша, войдя в студию, через секунду выскочила оттуда с душераздирающим криком.
Через стекло, отделяющее студию от аппаратной, было видно, как голова Воронцова расплывается, будто была соткана из дыма. Его руки продолжали передвигать бумаги на столе, грудь дышала, но от головы остался только подбородок. Потом растворился и он, увлекая за собою в безмерность и шею.
В аппаратной повисла напряженная тишина. Все приросли к креслам, боясь пошевелиться. Из динамика доносился легкий шум, совмещенный с высоким удаляющимся свистом – будто снаряд быстро улетает вдаль.
…Об этом случае потом говорили бурно, но недолго. Не то чтобы забыли, но старались не вспоминать, потому что заметили – как только разговор касается того дня, почему–то сразу становится дискомфортно и жутко, словно растворившийся Воронцов вот–вот снова возникнет из воздуха.
***
…Такая вот история приключилась с моим приятелем Юрием Никитичем Воронцовым. Насколько мог, насколько мне позволено разумом, я где описал, где домыслил ее.
Конечно, она имеет свое развитие и свое продолжение. Но чтобы понять, для этого надо полностью изучить оставшийся архив, а это дело не одного месяца, ведь люди творческих профессий обрастают неимоверным количеством всяких бумажек, каждая из которых им кажется важной. Но если мне удастся обнаружить что–либо новое, я тут же сообщу вам об этом. Так, на всякий случай. Вдруг пригодится.
1997