Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
– Вы не поняли… Вы совершенно ничего не поняли! – сокрушенно произнес Мишуля, не обращая никакого внимания на подозрительные, недоверчивые взгляды Алексея Алексеевича. – Вы не поняли, что вы – избранная! В ваших рисунках есть та гениальность, которая…
– Ты же взрослый, зрелый человек, Миша! – строго оборвал его Алексей Алексеевич. – Ты же офицер, человек образованный, а несешь такую чепуху! Ну какая может быть у Ларисы гениальность? Я прожил с ней тридцать лет, я знаю, что она прекрасная домохозяйка – и это все! Понимаешь? Она домохозяйка! И не морочь ей голову, она и так последнее время не в себе!
Мишуля пробормотал что–то, сердито, исподлобья взглянул на Алексея Алексеевича и, торопливо, словно опасаясь, что его выставят за дверь, сказал, обращаясь к Ларисе Сергеевне:
– Соприкоснувшись с этим внеземным объектом, вы обрели способность… – он торопливо, с опаской, взглянул на Алексея Алексеевича и сбивчиво продолжал: – способность материализовать некоторые ваши мысли, связанные с глубокими эмоциональными переживаниями. Ваши рисунки и музыка…
– Разве ты не понимаешь, что она больна? – раздраженно перебил его Алексей Алексеевич. – Ты только подливаешь масла в огонь! Не надо было мне доставать эти дурацкие рисунки!
Лариса Сергеевна встала, рассеянно прошлась по гостиной, словно ища что–то, и вышла в коридор. Несколько рисунков, задетые краем ее платья, так и остались лежать на ковре.
– Вы не хотите меня понять, – вполголоса, уже стоя в дверях, сказал Мишуля, – но я скажу вам вот что: вы помешали Ларисе Сергеевне реализовать себя в жизни. Рисовать узоры для вышивок и вязания, разве это ее призвание?
– Думаю, что это именно ее призвание, – негромко, но твердо, ответил Алексей Алексеевич. – Дом и семья. Она никогда ни в чем не нуждалась, я полностью обеспечивал всех…
– Ничего себе, не нуждалась! – неожиданно захохотал Мишуля, чуть не уронив со своего мясистого носа очки. – Еще как нуждалась! Это вы жили иллюзией полного благополучия – а она, я уверен, нет…
Мишуля вдруг замолчал, о чем–то задумавшись. Лариса Сергеевна стояла чуть поодаль, прислонившись плечом к стенному шкафу и пристально глядя на уходящего уже гостя, словно он именно ей должен был сообщить что–то очень важное.
– Кстати… – тихо, почти шепотом, сказал Мишуля, – …это не так безопасно, как вы думаете, подавлять в человеке природные стремления с помощью, так сказать, иллюзии полного благополучия… Если у человека нет возможности реализовать свои, скажем так, прекрасные мысли, то в конце концов материализуются его тревоги, кошмары и страхи…
Лариса Сергеевна не слышала этих слов – она думала о лесном, нагретом солнцем пригорке, о спящем рядом с ней молодом муже, о новой жизни, которую она уже вынашивала в себе – и улыбалась…
***
В середине сентября началось солнечное бабье лето. Под ногами шелестела сухая листва, ветер относил к реке тонкие, сверкающие паутинки. И глядя на них, тоже хотелось куда–то невесомо лететь, растворяясь в солнечном великолепии последних теплых дней…
Лариса Сергеевна любила это время года, напоминающее ей ее собственный возраст: время тихой, почти безболезненной смерти всех надежд и иллюзий…
Она жила теперь на даче вместе с Алексеем Алексеевичем, в деревянном двухэтажном доме, стоящем в тени старых яблонь.
Мед и в самом деле был в этом году замечательный: густой, с обилием пыльцы, с запахом яблоневых и грушевых цветков. Он был слегка терпким на вкус, потому что поблизости росло множество диких груш и черемухи. Мед жизни… Много ли его еще осталось у Ларисы Сергеевны?
Она не испытывала желания что–либо делать. И даже когда Алексей Алексеевич, румяный и бодрый, пек к обеду блины, которые она всегда любила, она безучастно наблюдала за его действиями и так же безучастно макала потом теплые блины в тарелку с медом, жевала, не чувствуя вкуса.
Целыми днями она бродила по саду, не зная, чем заняться, или просто сидела на скамье возле веранды, глядя на кусты шиповника. Ее мысли стали неяркими и рассеянными, словно лучи осеннего солнца, она не в силах была напрячь воображение и сосредоточиться на чем–то одном. Иногда она видела обрывки картин, торопливо сменяющих друг друга, порой она даже засыпала, пригревшись на солнце, ей снились такое же быстрые, стремительно летящие сны… какие–то незнакомые ей города, в которых она никогда не бывала и где ее никто не ждал, извилистые реки, над которыми она неслась с огромной скоростью, над самой водой, видя непрерывно меняющийся по берегам пейзаж… большой, совершенно пустой концертный зал с огромными окнами, смотрящими на освещенные утренним солнцем деревья, и на сцене этого зала сидела за роялем она сама – юная, полная нерастраченных сил и надежд…
Лариса Сергеевна открывала глаза, щурясь от полуденного солнца, и снова отдавалась течению своего отпущенного на волю воображения.
По вечерам соседние пригорки, заросшие молодым лесом, затягивались туманом, в садах жгли листья, и синеватый дым полз по дороге и по тропинкам между заборами; в траве неслышно пробегали ежи, настороженно прислушиваясь к отдаленному лаю собак…
В вечерние часы Лариса Сергеевна ощущала какое–то неясное беспокойство. Ей хотелось куда–то идти, словно кто–то звал ее вдалеке, хотелось избавиться от какой–то неотступной тяжести, хотелось стать легкой, как сверкающая на солнце паутинка, ощутить невесомость полета.
Но Алексей Алексеевич запирал вечером калитку. Он доставал из погреба выращенную им самим картошку, соленые огурцы, срезал на навозной куче несколько шампиньонов, готовил ужин. Все это он проделывал с удовольствием, проворно и ловко. Подсушивая на тостере ломтики белого хлеба, он весело посматривал на жену, будучи совершенно уверенным в том, что дачная тишина и свежий воздух излечат ее от странной, болезненной тоски.
Но Лариса Сергеевна по–прежнему отчужденно и бесстрастно смотрела на сочные ягоды рябин, алеющие на фоне ярко–синего неба распускающиеся хризантемы, на последних осенних бабочек… Все это становилось ей ненужным, ее эмоциональная жизнь оскудевала, в ее душе поселялось сознание смерти.
Каждую ночь, прислушиваясь к чуткой тишине, Лариса Сергеевна лежала под толстым ватным одеялом и думала о прошлом. Напрягая слабеющую память, она вновь и вновь возвращалась к первым месяцам замужества, к той ни на что не похожей ночи под звездами, на цветущем лесном пригорке… она выстраивала, год за годом, свою последующую, счастливую, обеспеченную жизнь, и все чаще ей приходила в голову одна и та же мысль: эта жизнь была не ее жизнью! Каждый день, каждый миг принадлежал не ей самой, а ее семье – мужу и детям. Каждое ее усилие было ответом на их – а не на ее собственные – запросы. Ради любви к ним она разрушила себя, свою индивидуальность.
Но теперь, когда она поняла и осознала все это, она будет поступать иначе! Теперь она будет делать все по–своему! За ней следят, запирают калитку, со всех сторон ее окружает высокая металлическая сетка, но она больше не позволит им всем распоряжаться ее судьбой!
Лежа по ночам с открытыми глазами, Лариса Сергеевна прислушивалась к равномерному посапыванию мужа, спавшего на старом диване, к шороху мышей под полом, к постукиванию веток о стекло веранды. Но сон не приходил к ней. И она безмолвно плыла по извилистым рекам своего много лет подавляемого воображения, всматриваясь в незнакомые берега и нигде не находя себе пристанища…
А днем она покорно принимала все, что ее окружало. Она по–прежнему бесцельно бродила по саду, надкусывала и бросала твердые зимние яблоки, собирала в ладонь ремонтантную землянику, подолгу смотрела на хризантемы – устремленным в какую–то иную даль взглядом.
И Алексей Алексеевич, с его простодушным оптимизмом, считал, что его жена выздоравливает.
***
Ночи стали холодными, приходилось топить печку и включать электрокамин, но только в конце октября Алексей Алексеевич решил вернуться в город. Дома их ждало письмо от дочери: она собиралась привезти к новому году внука.
– Внука? – тревожно произнесла Лариса Сергеевна, – Которого я целых три года воспитывала одна и которого потом у меня отняли? Да, я знаю, почему меня покинули обе дочери: у меня неизлечимая болезнь, я всем в тягость, от меня хотят избавиться…
Алексей Алексеевич молча смотрел на нее, поняв, что рано пока надеяться на выздоровление.
– И на этот раз они отнимут его у меня… – продолжала Лариса Сергеевна, но вдруг осеклась, вспомнив о своем недавнем решении жить теперь только для себя, жить своей собственной жизнью.
Но что осталось у нее от этой так называемой собственной жизни? Какие усилия она прикладывала для того, чтобы отстоять свое право на эту жизнь? Разве она не разменивала свою подлинную, ей одной предназначенную жизнь на будничные пустяки? Повседневное воспроизводство физической и социальной составляющей жизни оттесняло на задний план жизнь ее духа, то самое «личное», что единственно и придает жизни смысл. И теперь, когда эти, физическая и социальная, составляющие жизни потеряли для Ларисы Сергеевны свое былое значение, на их месте стала образовываться пустота. За свою почти пятидесятилетнюю жизнь Лариса Сергеевна так и не построила себе внутреннего убежища – не построила своего дома!
Остатки ее духовных сил, в свое время соприкоснувшихся с космосом, теперь несли в себе только деструктивность, порождая внешне ничем не обусловленный страх. Великий страх!
***
Однажды ночью Ларисе Сергеевне снился долгий, изнурительный сон. Она летела в пропасть, мимо проносились черные, влажные уступы, каждый из которых мог стать для нее гибельным, отовсюду доносился гул голосов, какое–то непонятное, жуткое бормотанье – и пропасти этой не было конца. Лариса Сергеевна знала, что на дне пропасти ее ждет мучительная смерть, и ужас близкой гибели наполнял все ее существо. «Вот сейчас, сейчас…» – думала она, но пропасть была бездонной.
Открыв глаза, она долго лежала без движения, будучи не в силах унять сердцебиение. Волны смертельного страха по–прежнему накатывали на нее, притупляли ее волю, лишали сил сопротивления. Она чувствовала себя жертвой, безраздельно отданной во власть какого–то незримого палача, и знала, что спастись уже невозможно.
Она лежала, судорожно сжимая под одеялом похолодевшие руки, и ждала. Ждала исполнения приговора.
У нее за спиной похрапывал во сне Алексей Алексеевич, но она этого не замечала. Окаменев, застыв, она напряженно ждала. Ждала совершения таинства, ждала перевоплощения, ждала встречи с самой собой.
Неотступно глядя в темноту, она постепенно стала различать очертания притаившейся там фигуры – да, там кто–то был! В последние месяцы она часто ощущала присутствие иного, постороннего существа, пристально следящего за ней, имевшего к ней какое–то отношение. Фигура зашевелилась и приблизилась к ней, вздрагивая и колыхаясь в темноте. Глаза Ларисы Сергеевны остекленели от ужаса: это был огромный паук!
Фаланга.
Насекомое подползало все ближе и ближе. И когда наконец паук приподнялся на задние, мохнатые лапы и на клешнях у него задрожала мутная, фосфоресцирующая в темноте капля яда, Ларисе Сергеевне показалось, что фаланга улыбается.
Этот паук был неотъемлемой частью ее существа, материализацией ее скрытых, разрушительных желаний, он был ее двойником – он был ею самой!
И он улыбался ей.
Начиная с этой ночи, она стала встречать фалангу повсюду. Паук вылезал из–под ванной, когда она стояла под душем, сидел на ее махровом полотенце, скребся в спичечном коробке, который она, ни о чем не подозревая, брала с плиты, заползал в ее домашние туфли; иногда фаланга принимала огромные размеры и висела за окном, покачиваясь, словно вертолет, в дождь и в снег, пялясь на Ларису Сергеевну своими злобными зелеными глазами.
Просторная, благоустроенная квартира превратилась для Ларисы Сергеевны в камеру пыток.
Она почти перестала спать по ночам. И единственным ее желанием стало бегство из дома.
Она никогда раньше не обманывала Алексея Алексеевича, но теперь, стараясь вырваться из своей квартиры–тюрьмы, придумывала множество хитроумных и изощренных причин для одиноких прогулок. Алексей Алексеевич не очень–то верил ей и отпускал с большой неохотой, словно несмышленого ребенка. Гулять с ним вдвоем она категорически отказывалась, опасаясь, что он увидит… ее паука! Да, она теперь считала фалангу своей! И она смертельно боялась, что ее муж, проживший с ней тридцатилетнюю, безоблачно–счастливую жизнь, увидит ее в ее подлинном, ненавистном ей самой обличий…
***
Миновав военный городок, Лариса Сергеевна торопливо перебежала шоссе и направилась прямо к соснам. Там, под деревьями, она чувствовала себя в большей безопасности. Ей казалось, что сосны вбирают в себя часть ее великого страха, облегчая ее непосильную ношу. Сосны были ее единственными союзниками в эти сумрачные и ненастные ноябрьские дни. И фаланга никогда не появлялась в тесном, пахнущем сырой хвоей пространстве сосновых посадок.
Но всякий раз Ларисе Сергеевне приходилось возвращаться домой – и там ее неизменно поджидал ее двойник.
***
Прогулки Ларисы Сергеевны становились все более далекими и долгими; она бродила по заснеженным, вспаханным полям, спускалась в заиндевелые, покрытые сухим бурьяном овраги, брела по шоссе в противоположную от города сторону… Но иногда ее тянуло в город, на шумные улицы, в переполненные троллейбусы. И она брела среди знакомых и незнакомых ей людей, никого из них не замечая – и никому не казалось странным, что эта хорошо одетая женщина куда–то так спешит…
И если бы кто–то спросил Ларису Сергеевну, куда она идет, она не смогла бы ответить.
***
В один из морозных ноябрьских дней Алексей Алексеевич снова уехал на дачу – починить на веранде пол, который в прошлый раз прогрызли мыши. Перед уходом он заглянул в спальню: Лариса Сергеевна спокойно спала, щеки ее порозовели, на губах то появлялась, то исчезала легкая улыбка. Ей снилось что–то хорошее, и Алексей Алексеевич счел это признаком выздоровления. Собственно говоря, она ничем и не болела…
Это утро и в самом деле было для нее радостным. Она приготовила себе завтрак, чего давно уже не делала, вымыла и высушила феном волосы, соорудила высокую, замысловатую прическу, брызнула на виски французскими духами. Она была совсем еще молодой, она ощущала в себе столько нерастраченных сил!.. Достав свои рисунки, она принялась разглядывать их. И то, что она видела, впервые удивило ее. Неужели это нарисовала она сама? Какая бездна фантазии! Какие изысканные представления о красоте! Неужели она когда–нибудь еще будет способна на такое? Она должна, должна восстановить в себе все это! Восстановить во что бы то ни стало! Вопреки всему! Только в этом, единственно в этом и заключен подлинный смысл ее жизни! У нее впереди двадцать… тридцать творческих лет! Да, она должна попытаться! Немедленно! Сейчас!
Порывшись в набитом всякими ненужными вещами ящике письменного стола, она нашла сточенный угольный карандаш, взяла лист бумаги… Какие образы жили теперь в ее сознании? Она пыталась поймать стремительно ускользающие от нее мысли, пыталась сосредоточиться, но у нее ничего не получалось. Ее пальцы, в отчаянии сжимавшие толстый угольный карандаш, чертили на бумаге какие–то линии, и они делали это сами по себе, помимо ее воли… Закрыв глаза, она напряженно смотрела в глубь своей души и… ничего там не находила. Ничего, кроме пустоты. И когда она, открыв на миг глаза, взглянула на изрисованный ею лист бумаги, она с ужасом увидела то, от чего ей нигде теперь не было спасенья: фалангу! Нарисованный углем паук протягивал к ней свои ворсистые лапы…
– Нет… – еле слышно произнесла Лариса Сергеевна. – Нет… я не могу здесь больше оставаться!
Торопливо, но, как всегда, тщательно, словно собираясь в гости, она оделась и спустилась на лифте вниз.
***
Она шла и шла по запорошенным снежной крупой дорогам. Прочь от дома, от этих выселок… Ветер отворачивал полы ее дубленки, щеки покраснели от холода, руки в кожаных перчатках заледенели. Но она шла и шла… Слегка наклонив вперед голову, чтобы не сдуло ветром норковую шапку, Лариса Сергеевна спешила к какой–то ей одной известной цели.
На проспекте дорогу ей преградила толпа людей, вышедших из троллейбуса. Соскочившие с проводов штанги раскачивались на ветру, задевая провода, осыпая на землю и на проезжающие машины каскады искр. Выскочивший из кабины шофер тщетно пытался подтянуть штанги и поставить их на место. Внезапно из троллейбуса повалил дым – густой, черный, с едким запахом жженой резины.
Лариса Сергеевна в страхе остановилась. Вернуться назад, в пустую квартиру?..
Густой, черный, удушливый дым…
Кто–то шел за нею по пятам… Собравшиеся на тротуаре люди не обращали на нее никакого внимания.
Из окон и раскрытых дверей троллейбуса вырывалось желтое пламя, густой дым доходил теперь до четвертого этажа соседних зданий. Шофер в подпаленном оранжевом жилете беспомощно метался от одной двери к другой…
Лариса Сергеевна смотрела, не мигая, на продолжавшие раскачиваться на ветру штанги. И между ними, на крыше горящего троллейбуса, сидел огромный оранжевый паук!
Пламя охватило троллейбус целиком, превратило его в огромный пылающий факел. Черный дым, удушливый запах гари, желтое пламя, толпа людей, вой пожарных машин… Лариса Сергеевна перестала понимать происходящее. Она видела лишь, как паук соскользнул с горящего троллейбуса и пополз прямо в ее сторону…
***
Она бежала по улице, то прижимаясь к стенам домов, то вклиниваясь в самую гущу прохожих, мимо троллейбусных остановок, мимо магазинов и кафе, мимо парка и школы, где когда–то учились ее дети…
Она не ощущала ни усталости, ни холода, все ее чувства молчали, она знала лишь одно: бежать! Бежать от преследующей ее фаланги! Бежать от своего страха!
Холодный ноябрьский закат напоминал ей пламя только что виденного пожара, тучи ворон с криком носились над парком, ища себе место для ночлега, в воздухе мелькала колючая снежная крупа.
Несмотря на усиливающийся ветер, Лариса Сергеевна шла все быстрее и быстрее. Окна, люди, собаки на поводках, ряды подстриженного кустарника, ярко освещенные киоски… – во всем этом она не видела теперь никакого смысла. Ей нужно было как можно скорее добраться до цели, скорее, скорее… И она шла и шла, почти бежала. Наконец, выйдя на открытое пространство набережной, она остановилась. Серый сумрак поглощал последние отсветы дня, асфальт и вскопанные газоны покрывал толстый слой снега, на мосту уже зажглись фонари.
Лариса Сергеевна вспомнила это место: летом она ходила сюда на пляж с внуком. Нагретый солнцем песок, веселые голоса, плеск воды… Колючая снежная крупа больно ударяла в щеки, набиваясь за воротник дубленки. «Дети…» – тревожно и в то же время удивленно подумала она. Ее дочери!.. Они бросили ее, потому что… Она вдруг почувствовала – через толстый слой меха дубленки, через сложенную вдвое шаль и пушистый свитер – прикосновение холодной, ворсистой лапы. Фаланга!
Она бежала по мосту, и со всех сторон ее преследовал долгий и протяжный, нечеловеческий вой. Этот вой она слышала в самой себе, этот вой жил в ней уже много лет.
Фаланга преследовала ее: Лариса Сергеевна слышала за своей спиной отвратительное шуршанье множества когтистых лап. Оставалось совсем немного до последнего, смертельного броска… И ожидание этого момента наполняло Ларису Сергеевну неописуемым ужасом. «Я не могу больше, не могу, не могу…» И она бежала дальше, бежала и бежала… Она совершенно выбилась из сил, она задыхалась, она умирала… Ухватившись за чугунные перила моста, Лариса Сергеевна зажмурилась, втянула голову в плечи… Далеко внизу медленно перекатывались черные, замерзающие волны… И возле самого своего уха она ощутила судорожное дыханье фаланги, и в следующий миг ядовитые челюсти паука вцепились ей в затылок…
Лариса Сергеевна пыталась освободиться, пыталась кричать, но страшные челюсти все ближе и ближе подбирались к ее горлу. Напрягая последние силы, Лариса Сергеевна перевесилась через перила моста – и паук отпустил ее…
Она летела легко и свободно, как в утреннем сновидении, и ее крик, отразившийся эхом от бетонных перекрытий моста, не встречал больше никаких препятствий: этот крик жил теперь своей собственной жизнью.
Порыв ветра отнес норковую шапку Ларисы Сергеевны далеко от того места, где черные, тяжелые волны скрыли навсегда ее великий страх…
1986 1996
НЕУМИРАЮЩАЯ
Тихо, медленно, крадучись, в город приходил волчий час. Смутное время между ночью и днем, между тьмою и светом, время абсолютной предрассветной тишины, таящей в себе все, что угодно. Время самых глубоких, сияющих или мрачных снов. Время, смешивающее сновидения с действительностью и выталкивающее человека в какую–то иную реальность, о существовании которой он лишь смутно догадывается, но преступить границы которой никогда не решается…
Пустые, продрогшие улицы, зарывшиеся в осеннюю листву собаки, покрытые инеем скамейки, безжизненно поникшая в газонах трава, черные глыбы домов – все замерло в ожидании… В этот час между полночью и рассветом муки рожениц становились особенно нестерпимыми, у тяжелобольных начинались приступы, а тех, кто способен был любить, преследовали лихорадочные эротические видения.
Волчий час длится всего несколько мгновений, но от него зависит, каким будет рассвет.
***
Утро было морозно–свежим, ярким и сияющим. Красные рябины, трепещущее золото тополей, паутинки в воздухе, радостные голоса детей, бодрый лай собак – все это говорило о том, что продолжается бабье лето, что до настоящих холодов еще далеко, что можно на полдня уйти в лес реке, развеяться… Да, Леониду Павловичу было от чего развеяться! И в это утро, распахнув, как всегда, окно и выглянув с пятого этажа на улицу, он твердо решил провести эти выходные на свежем воздухе. Он так устал за последние месяцы! И если бы кому–то можно было пожаловаться на несправедливость судьбы, он наверняка бы излил свою душу – но жаловаться было некому. Его жене – все еще спавшей у стены, завешенной ковром – тоже приходилось не сладко. Да, Люба терпеливо делила с ним невзгоды – его невзгоды – и никогда не пыталась увильнуть от тех неприятных обязанностей, которые последнее время ей приходилось выполнять.
Размяв плечи и сделав несколько приседаний, Леонид Павлович встал в одних трусах возле окна и принялся глубоко дышать, как это научил его делать участковый врач Полищук. Вот так: предельно растягивая воздухом грудную клетку и потом резко выдыхая… Леонид Павлович прислушался: в соседней комнате было тихо. «Слава Богу, – подумал он, – по крайней мере можно спокойно принять душ… – еще один резкий вздох. – …Господи, как же это все надоело!..»
Надев на босу ногу шлепанцы, Леонид Павлович торопливо пошел в ванную, стараясь даже краем глаза не смотреть на громоздкий и жуткий предмет, занимающий половину прихожей. Но все–таки, как ни старался он зажмуриться, проходя мимо, глаз на какую–то долю секунды приоткрывался и выхватывал из полумрака прихожей контуры отвратительной, вертикально стоящей штуковины.
«Уфф! – мысленно произнес Леонид Павлович, вламываясь в ванную. – Сейчас же под холодный душ!..»
Он открыл было кран, достал бритвенный прибор, но тут же снова закрыл воду и прислушался. Да, в соседней комнате было совершенно тихо! Торопливо положив на место помазок с полоской крема, он вышел из ванной. Шагнул через коридор, подошел к двери. Этот тошнотворный запах! Запах мочи, экскрементов, немытого стариковского тела. Немного подождав, он толкнул дверь.
Она лежала, не двигаясь. Под скомканным, сбитым в кучу, пропахшим мочой одеялом. Лицо ее, как в течение всех последних недель, было нечеловечески–страшным: глубоко запавшие глаза, беззубый рот, хищно заостренный нос, пергаментная кожа в обрамлении седых, клочковатых, давно не мытых волос. Однако теперь ее лицо показалось ему еще более страшным: на нем отпечатались следы недавней агонии, последней в этой земной жизни напрасной борьбы.
– Она умерла… – еле слышно прошептал Леонид Павлович, глядя на ее опустившуюся челюсть и неподвижно смотрящие куда–то вбок, невидящие глаза. «Наконец–то…» – пронеслась у него в голове предательски–эгоистическая мысль, и тут же устыдившись ее, он торопливо прикрыл покойнице глаза и неуклюже подсунул под подбородок сложенное вчетверо полотенце.
Некоторое время он стоял возле развороченной, смятой постели – упитанный, коротконогий, волосатый, в широких семейных трусах – с сожалением и страхом глядя на покойницу.
Смерть матери не была для него неожиданностью. Еще неделю назад Полищук сказал ему, что надежд нет никаких и что не мешало бы заранее купить гроб и мясо для поминок. Леонид Павлович так и сделал: говядиной были забиты оба морозильника, а в прихожей стоял гроб. Но все–таки! Все–таки это была его мать. Та, что тридцать девять лет назад родила его в муках. Глаза Леонида Павловича вдруг стали влажными, и он, словно когда–то в детстве, заплакал – бездумно и безутешно. Но это продолжалось недолго. Смахнув волосатой ладонью слезы, Леонид Павлович вытер мокрую руку о трусы и пошел сообщать новость жене.
Люба уже встала. Она никогда не выходила на кухню непричесанной, и теперь, стоя возле зеркала, сооружала из своих длинных, покрашенных хной волос очаровательно–небрежную утреннюю прическу, всегда так странно волновавшую Леонида Павловича. И даже теперь в нем шевельнулось что–то вроде желания – хотя о каком желании можно было говорить в день смерти матери! – да, желания запустить руки в эту солнечную копну, растрепать эти рыжие космы, пробраться под халат, ощутить шелковистое тепло молочно–белой, молодой, ухоженной женской кожи. Эти женские волосы!.. Сколько в них скрытой чувственности!..
Люба была на восемь лет моложе него, но в ее зеленоватых, ребячливо–веселых глазах в последнее время стало что–то угасать, в сочных малиновых поцелуях появилась какая–то горечь, веснушчатый румянец поблек. Каждый день, приходя из своей библиотеки, Люба стирала загаженное белье, обмывала воющую, ненавидящую ее старуху… Впрочем, вряд ли можно было назвать ненавистью последние остатки эмоций полностью склеротизированного мозга; скорее всего, это был неосознанный, вывернутый наизнанку протест гибнущей материи – протест против самой жизни, приносящей человеку куда больше страданий, чем радостей.
– Люба, – сказал он, останавливаясь в дверях, – мать умерла…
Она, казалось, не поняла. Повернувшись к нему со щеткой для волос в руке, она только приоткрыла красиво очерченный рот, приподняла одну бровь. Потом молча вздохнула. Вздохнула с облегчением.
– Когда?.. – спросила она, словно теперь это имело какое–то значение.
Он пожал плечами.
– Думаю, ближе к рассвету… – хриплым, далеким голосом произнес он, чувствуя, что глаза опять наполняются слезами. – Тело еще не окоченело…
Люба подошла к нему, ослепительно–женственная, пахнущая утренним кремом и постелью, взяла его за руки, и он, словно ребенок, уткнулся лицом в вырез ее халата, словно тепло и запах молодого тела могли отвратить от него ту жуткую картину, которую он только что видел.
Через час пришел Полищук. Сел за стол, выписал свидетельство о смерти. Поливанова Таисия Карповна, шестьдесят девять лет… Врач вопросительно посмотрел на Леонида Павловича.
– Бальзамировать будете?
Леонид Павлович задумался. Его сестра, жившая в Омске, вряд ли смогла бы добраться за два дня, даже самолетом.
– Придется… – вздохнул он.
Деловито открыв дипломат, Полищук вынул резиновые перчатки, пузырьки…
– Нет, вам лучше уйти, – сказал он, обращаясь главным образом к Любе.
В этот день им не нужно было спешить на работу.
Весь день дверь в квартире не закрывалась: люди приходили и уходили, что–то приносили, что–то готовили на кухне, вымыли в квартире полы, достали из шкафов всю имевшуюся посуду. Леонид Павлович видел все это сквозь какой–то туман: голоса, шепот, угрюмая суетливость… и ему не было среди всего этого места, он самому себе казался лишним в этой квартире. Отправив сына к родителям Любы, Леонид Павлович сидел в кресле и тупо смотрел на колышущееся под окнами золото тополей. Он пытался думать о смерти матери, о последних разумных словах, сказанных ею, о том, что она умерла в одиночестве, на своей зловонной постели… Но мозг его отказывался думать в этом направлении, мысли устремлялись совсем не туда, и он ощущал что–то вроде тоски – тоски по нормальной, здоровой жизни, в которой нет места тлетворным запахам и унылому увяданию и разложению. Полтора года назад умер его отец – неожиданно, работая у себя на даче, от сердечного приступа, и Леониду Павловичу пришлось перебраться вместе с Любой и мальчиком в эту квартиру, где бродила, как какая–то полубезумная тень, его мать. Она не узнавала никого. Любу она принимала за цыганку, воровски проникшую в ее квартиру, но Леониду Павловичу всегда улыбалась, спрашивая, где он теперь живет. Он отвечал, что здесь, с ней, но она недоверчиво качала головой и спрашивала, жива ли его мать… Этот вопрос всегда ставил Леонида Павловича в тупик. Пристально глядя на нее, словно желая вернуть ее к реальности, он говорил, что да, жива – пока еще… И она одобрительно кивала ему. Конечно, она принимала его за какого–то знакомого. Но хуже всего было с отцом, когда тот еще был жив. «Какая гадкая рожа, ты только посмотри! – говорила она сыну, когда тот приходил. – Какая мерзкая физиономия! И он постоянно торчит здесь, никуда не уходит! Он занял всю квартиру! Ты только посмотри, какой мерзавец!» Леонид Павлович смиренно пытался убедить ее, что это ее преданный муж, но эти слова приводили ее в ярость. «Муж? – с высокомерным презрением говорила она. – Нет у меня никакого мужа! У меня вообще никогда не было мужчин! Я честная девушка!»
Когда он рассказывал об этом Любе, та, не стесняясь, хохотала. Возможно, это и в самом деле было забавно.
Но, слава Богу, теперь ее душа была, как говорится, в раю – и Леонид Павлович был уверен, что именно в раю, потому что в жизни Таисия Карповна была на редкость смиренной, исполнительной и кроткой женщиной.
Она была химиком и всю жизнь проработала в заводском виварии – или «крысарии», как называл его Леонид Павлович. Терпеливо и усердно, год за годом, она испытывала на бессловесных тварях действие тех химических продуктов, которые выпускались на заводе. Крысы в массовом количестве гибли, на их место привозили других – и так, на протяжении многих и многих крысиных поколений, было выявлено, что местная химическая продукция чрезвычайно ядовита и влияет в первую очередь на мозговые функции, что может привести к непредсказуемым результатам.