Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
…«Да ведь он же о Болерах говорил!» – дошло до меня, и я, не помня себя от злости, ударил мокрым от дождя кулаком в стекло. Но от удара почему–то не стекло разбилось, а все окно вывалилось. Неведомая сила оторвала меня от земли и головой вперед втащила в комнату: так космонавты в невесомости плавают внутри корабля. Сидящие за столом повернулись к окну, и вдруг я с ужасом увидел, как мгновенно меняются их лица. Тело продолжало двигаться по воздуху, и вопль застрял в горле.
Чем ближе я подлетал к столу, тем озлобленней становились лица сидящих. Да это уже были и не лица: глаза Татьяны Львовны впали, верхняя губа оттопырилась и из–под нее выглянули два острых тонких клыка; нос Юрия Вольфовича неимоверно вытянулся крючком и стало слышно, как заскрежетали его ужасающие желтые зубы; усач тянул ко мне руки, на которых с каждой секундой все увеличивались и увеличивались огромные, длинные, похожие на сабли, ногти; лысый толстяк хрюкнул и на месте его носа вдруг образовался поросячий пятачок, руки превратились в копыта, а маленькие заплывшие глазки выражали только одно: «сожрать, сожрать, сожрать…»
«Оборотни! – хотел закричать я. – Вампиры! Изыди, нечистая сила! Свят, свят, свят!» – но крик, как это часто бывает в снах, не прорывался сквозь какой–то комок в горле. Я понимал, что сейчас, вот сейчас они все сразу набросятся на меня, вопьются клыками в тело, станут жадно высасывать кровь, сдирать ауру, чавкать, упиваясь беззащитностью жертвы.
И, оказывается, не вокруг стола, а вокруг свежей могилы сидели все они. Затем вскочили, завращались, закружились, видоизменяясь с каждой минутой все больше и становясь все страшнее; словно шабаш поднялся; волосы их всклочились, а у лысого появилось гадкое фиолетовое пятно на голове; ногти превратились в когти, а на зубы лучше было не смотреть вовсе… Даже одежда изменилась – стала рваными яркими лохмотьями: будто не минута прошла, а десятилетия; и словно мертвецы передо мной, по недоразумению вставшие из своих могил и затеявшие эту нелепую пляску.
Пытаясь отдалиться от них, увильнуть, я хотел броситься назад, к окну, но опереться в воздухе было не на что, шелуха белых шариков сама парила без опоры, и потому тело оставалось неподвижным, глухо зависшим между полом и потолком. «Неужели это – все? – мелькнуло в голове. – И это – мой конец? Моя смерть? И жизни больше не будет? Жить для того, чтобы вся эта дичь сожрала меня? Какой кошмар, бред, идиотизм!»
– Н–е–е–т!!! – заорал я что было сил и вдруг понял, что сам вопль, сам звук нарушил что–то в комнате; и хозяева ее на мгновенье застыли, и я поднялся чуть выше к потолку и теперь они уже могли дотянуться до меня, лишь подняв руки.
– Не–е–т!!! – еще раз вырвалось из груди, и неведомая сила подняла меня еще на полметра. То ли это происходило от нежелания умирать так по–скотски, то ли – от того, что где–то в подкорке, в подсознании сидела мысль, что все происходящее – фантасмагория, что это не опасно, как не опасен маскарад.
– Да–да! Да! Да–да! Да! – зашипели, заклацали они зубами, прыгая и стараясь дотянуться до меня длиннющими, со следами засохшей крови, когтями. – Да! Да–да–да! Да! – Стало ясно, что они хотят убедить и меня, и прежде всего – себя самих в том, что все это – явь, реалия, и для этого им нужен я, нужна победа надо мной, нужна хоть капля моей крови и мое падение.
Желая достать меня, Юрий Вольфович вдруг резко протянул ко мне левую руку со скрюченными пальцами, и я увидел, что она удлиняется: становится тоньше и длинней, превращаясь в живую, управляемую веревку, которая сейчас схватит меня, и тогда – конец. С ужасом, забыв обо всем на свете, смотрел я на катастрофическое приближение щупальца. Одновременно Юрий Вольфович впился в мой локоть, а я, придя в себя, закричал «Нет!» и, подлетев к потолку, ударился о него головой.
***
– Да что с тобой?! – тряс меня за локоть Макаров. – Уснул стоя, что ли? И не надо головой о вагон биться, это вредно для головы. Следующая – наша, Тверская.
Слава Богу, в вагоне было лишь несколько человек. Ну и глупо же, вероятно, я выглядел со стороны!
Эдвард появился в сквере вместе с нами – его длинная, долговязая фигура угадывалась издали. Без особой встревоженности, но с интересом он спросил, что же случилось, обращаясь, естественно, ко мне, но пришлось тут же переадресовать его к доктору, поскольку я и сам–то толком не мог ответить себе на этот вопрос.
Отнесшийся поначалу с недоверием к вопросу о снах, Эдвард гораздо быстрее, чем я, схватил какую–то суть в рассуждениях Макарова, и уже через пять минут Леонид Иванович знал от немногословного собеседника достаточно много. Впрочем, не меньше узнал и я, едва не воскликнув, что негоже воровать и пересказывать чужие сны.
Информация, сообщенная Эдвардом, во многом совпадала с тем, что слышал Макаров и от меня. Но важно было, что совпадало именно принципиально. То есть, повторялись шесть человек, суть доклада Юрия Вольфовича, превращение в вампиров и т.д. Вероятно, какой–то из аппаратов начал работать наоборот – так иногда бывает, пардон, даже с элементарной канализационной раковиной; почему же не быть такому и с аппаратом, где фазы могут сдвинуться, поменяться, или еще что–нибудь может произойти.
В любом случае, было ясно, что вместо того, чтобы брать от нас и передавать «666», поток, приобретший противоположные полюса, стал нести информацию нам, а не от нас.
Макаров, потрясенный услышанным от нас с Эдвардом, запретив нам кому бы то ни было еще говорить о снах и потребовав осторожности, умчался в ассоциацию: что–то там, видимо, замышлялось крупномасштабное, и новая информация, вероятно, была как нельзя кстати.
Выпив по банке выходящего из моды заморского пива, расстались и мы с Эдвардом – разговор не клеился; чувствовалось, что и ему, и мне надо остаться в одиночестве и подумать над тем, в какую странную историю мы ввязались.
«Господи, Боже всесильный, прости мне грехи мои, если я того достоин, наставь на путь истинный, дай просветления голове моей, не покидай меня, избави от лукавого, не дай впасть в отчаяние, охрани от одиночества и сиротства, пребудь в душе моей во веки веков!» – мысленно твердил я уже неделю, не находя себе места.
Чувство неприкаянности, ненужности, невостребованности миром не только не покидало, но и нагнеталось, сгущалось с каждым часом. Выпитая водка оставляла мозг трезвым, желанное забытье не приходило. Блуждания по ночным, вымершим улицам приводили к новым, совсем уж греховным и тоскливым мыслям. Получалось, что я испытываю судьбу, и в то время, как после полуночи люди укрываются в своих эфемерных комнатушках–крепостях, я наоборот – выхожу в ночную жизнь, непредсказуемую, дикую, лунную, пьяную, случайную, диктующую свои законы и правила поведения, мне неведомые.
Острые ощущения? Да какие же они острые, если даже элементарный страх не берет за душу, а напротив – что–то тянет к редким группам, уже подогретым общением или спиртным, – только для того, чтобы не быть одному, чтобы хоть на десять минут избавиться от мучительной пустоты, которая оказалась тяжелее тяжести.
Ну, казалось бы, что тебе еще надо, чего не достает? Раньше не было своей крыши над головой, можно было списать недовольство собой на неустроенный быт. Но теперь–то, теперь – в чем дело? Может, действительно, дело в квартире Болеров? Может, попросить отца Георгия освятить ее? Или – попытаться обменять на другую?
Но, если разобраться, при чем тут квартира – ведь нормально тебе жилось в ней до последних дней! Значит что–то иное причиной, иное, иное, иное…
Правильно говорят, что счастье–то есть, да нет ума искать его. А может, искать и не надо? Может, надо запастись терпением и просто ждать, просто плыть по течению жизни и верить в то, что тебя прибьет к нужному берегу, что судьба предопределена заранее, и нечего торопить ее, пытаться изменить?
Вдруг все, с чем рядом я существовал целую жизнь, резко отделилось от меня, обособилось, приняло роль особых знаков, символов, заговорило. Словно меня, как ноту, вырвали из общей гармонии, и теперь я мучительно пытаюсь вспомнить свое место в ней, найти его, занять; а мелодия–то звучит дальше, и нельзя вернуться в прошлое. В шуме листвы угадывались сожаление и тревога; грозовые раскаты звучали предупреждением; ливни смывали мои слабые следы на этой земле…
Почему раньше все это оставалось незамеченным, было напрочь лишено трагизма, воспринималось естественно, без надрыва, без труда? Может, этот их дурацкий вампирский прибор, не выходящий из головы, снова работает наоборот, на отдачу, и посылает мне чужие сомнения? Но нет же, нет, чужие не могут быть такими, – моими во всем…
Почему же тогда снова оживает в памяти все то, что так тщательно забывалось, затушевывалось, зарубцовывалось?! И наш изнурительный шестилетний роман, приведший к страху каждой новой встречи; и неродившийся ребенок, которому мы сдуру заранее придумали имя – Константин – Постоянный – и он действительно оказался мальчиком, и еще до рождения более мудрым, чем его сумасшедшие родители, и не захотел появляться на свет живым: и это ее немыслимое слепое злое предательство, которому суждено было длиться еще несколько лет, зля нас, унижая, растаптывая и отдаляя друг от друга навсегда?..
Почему все это роится в голове, жужжит, ворочается и жалит, жалит, как осы?
Не обманывай себя – от одиночества, удел которого – мазохистское наслаждение прошлой болью и прошлой несбыточностью. От него, ненавистного, которое завоевывает душу, как болезнь, делая жизнь пресной и бессмысленной. Вот и тикай, как будильник: повезет – кто–то уверенной рукой подзаведет, и еще, даст Бог, потикаешь или даже позвенишь; не повезет – что ж, придется останавливаться.
Сплин, выжавший меня за эту неделю так, что сухая луковая кожура по сравнению со мной казалась цветущей розой, закончился так же внезапно, как и возник. И здесь знак судьбы тоже угадывался во всем. В том, что утром я проснулся в спокойной уверенности, что уже началась новая жизнь, и мое дело – лишь войти в нее без сомнений и опасений. В том, что женщину звали Люба – Любовь, а ее сына – Максимом, и я вспомнил, как много лет назад с другой женщиной мы долго выбирали имя: Костя или Максим; Костя не захотел родиться, не захотел быть ошибкой, избавил всех троих от пожизненного стыда.
Мы сошлись с Любой легко и спокойно – не как два одиночества, а как две необходимости. Через три месяца я уже и представить не мог, как мы жили порознь. Зато точно понял, какая сила держала меня на земле – сила ожидания именно этой встречи. И совершенно ясно, четко осознал закономерность того, недавнего сплина, той непередаваемой депрессии, тоски, одиночества; все это необходимо было для того, чтобы очиститься от гнилой шелухи прошлого; для того, чтобы на контрасте оценить всю прелесть, все блаженство дарованного общения, которое так долго я боялся назвать истинным его именем – Любовь.
Наслаждаясь обретенной гармонией, я даже позабыл о кошмарном сне; какой–то фантасмагории с вампирами, уворованными аурами. Теперь сил в моих руках было столько, что и кресло ремонтировалось само собою, и все обретало смысл и место: любая вещь и любой жест.
О недавнем прошлом напомнила случайная встреча с Макаровым. Однако нет в мире ничего случайного, все – для чего–то. Он поинтересовался: не повторялось ли подобного тому, что было раньше в квартире Болеров. Я, в свою очередь, ответил, что квартира уже так обжита мною, что от Леры и Бори в ней осталась только благодарная память: вдруг, со спокойной уверенностью и невероятным подъемом я в течение одного дня поменял обои; затем переставил мебель, приволок из родительского дома картины, посадил цветы и заставил двумя десятками горшков все подоконники. Не знаю, что на меня нашло, но мысль, что так надо сделать, оказалась непреодолимой, она не допускала никакого анализа, требуя лишь слепого подчинения и реализации.
– А как ваша борьба? – скорее из вежливости, чем для информации, поинтересовался я у Макарова. – Извели вампиров?
– Зря иронизируешь, – ответил он серьезно, с ноткой обиды в голосе.
Уловив эту нотку, я тут же пожалел о своем тоне: действительно, кто мне позволил сводить до уровня ерунды то, о чем я на самом–то деле ровным счетом ничего не знаю. И потом – не хватало еще ни за что, ни про что обидеть человека, который кроме добра ничего мне не сделал.
– Извини, Лень, – мгновенно слетело с моих губ, и, вероятно, в интонации было столько испуга, что доктор с удивлением взглянул на меня. – Я правда не хотел тебя обидеть, просто вырвалось, я ведь давно уже позабыл о тех кошмарах. Есть что–нибудь новое?
– В том–то и дело, что есть. Лучше бы его не было. Мы сейчас отслеживаем больных, угасающих беспричинно и быстро. Но, во–первых, нас мало, а больниц в Москве – сам знаешь, тем более, что далеко не каждый считает такое недомогание серьезным недугом, и обратившиеся к врачам – это ничтожный процент от реального числа пострадавших. Во–вторых, мы ничего не смогли доказать.
– В смысле? – уточнил я.
– В том смысле, что действительно существует товарищество с ограниченной ответственностью «666», действительно там работают известные тебе Татьяна Львовна, Юрий Вольфович и прочие. Занимаются тем, что покупают и перепродают, а также выступают посредниками. Но что касается нашей темы – сплошной мрак. Как врач, экстрасенс, я уверен, что все именно так обстоит, как мы с тобой говорили. Понимаешь – уверен! Не на словах – мне об этом мои руки, глаза, голова, каждая моя клетка кричит: я ведь заходил в их желтенький особнячок.
– Что, действительно – желтый? – удивился я. – И стоит на окраине лесопарка?
– Представь себе – все именно так, как ты видел во сне, и даже стол в комнате для заседаний – круглый, а стульев – шесть.
– Фантастика! – выдохнул я. – Крыша едет от такого…
– У меня тоже скоро поедет. Кое–кто на нас уже смотрит как на шизиков. Мы – об опасности, о вреде для здоровья и жизни, а нам, естественно – доказательства на стол, мол, эти ваши биополя – не документ, их к делу не подошьешь и в суд не передашь. Нет такой статьи, мол, так, по подозрению, всех арестовать можно…
– М–да… – заполнил я возникшую паузу, одновременно подтверждая: мол, слушаю дальше.
– Вот и я теперь самому себе говорю: «М–да, Леонид Иванович, надо что–то делать, и экстренно, а – что делать?» Ну вот что делать–то? – развел он руками, словно я мог ответить ему. – Ведь ужас даже не в моральном смысле: что воруют чужое, необходимейшее, на что не имеют права – это все равно, что без спроса взять у человека глаза, легкие, сердце, печень – что угодно: мол, ты обойдешься, это наш бизнес. Да по какому праву?
Было видно, что это давно гнетет его – он нервничал, заводился, и я не знал, как и чем успокоить его. Разве что – дать выговориться.
– Понимаешь, я ведь не случайно спросил у тебя о свежих, если они есть, ощущениях. Мне кажется, что эти скоты изобрели что–то новое.
«Ну, уж если Макаров сказал «скоты», то довели его основательно», – ответил я про себя.
– Раньше они хоть детей не трогали – наверное, не насобачились, или сбыта не было, не знаю. А теперь пошли детишки – то обмороки, то бездиагнозное угасание, то полный упадок сил… И я ничего не могу сделать – мне никто не поверит, что такое возможно: воровать ауру. Потому что и в самое ауру эти тупицы не верят. Я ее телом чувствую, Михаил – глазами видит, приборы фиксируют, – усиленно жестикулировал Макаров, – а они, видишь ли, не верят, для них это – мистика, сказка про белого бычка! А дети – умирают. Я же видел их глаза – они меня в могилу сведут! Не глаза, а тоннели в смерть: «Дяденька, что со мной, я так любила играть в «Барби», а теперь почему–то не люблю». А глаза родителей: «Доктор, вы же врач – сделайте что–нибудь, ну сделайте же!»
Впервые за все время нашего знакомства я видел Макарова таким; обычно уравновешенный, даже бесстрастный, сегодня он говорил и жестикулировал нервно, возбужденно, не в силах справиться с эмоциями. Если даже в нем произошли столь значительные сдвиги, значит, дело действительно серьезное. И даже точно – серьезное, если все обстоит так, как он говорит; я–то знаю далеко не все.
– Ладно, если что – сразу звони, – стал прощаться Леонид Иванович. – Сразу, обязательно, – подчеркнул еще раз, протягивая сухую длинную ладонь для рукопожатия.
Много ли надо человеку, когда он счастлив? С одной стороны – конечно, много, никак не меньше, чем всем остальным: и еда, и комфорт, и любимая работа, и здоровье… А с другой стороны – всего лишь причина счастья и нужна: один–единственный человек. Но зато весь мир этого человека, вся его внутренняя вселенная, все привычки, заботы, – все это автоматически становится твоим, ложится на твои плечи, потеснив собственные заботы и планы; и странное дело – крест этот не тяжек, не обременителен, а даже наоборот – приятен.
Так было и со мною. Наконец–то я понял, что даже получасовая, пустая, в сущности, болтовня по телефону, которую я ненавидел раньше, может быть приятной и притягательной; хотя, если разобраться, какая в ней может быть ценность, какие чувства; «Проснулась?» – «Да». – «Я рад, боялся тебя разбудить. Завтракала?» – «Нет, еще в постели». – «А завтрак рядом с тобой, на столике». – «С ума сошел! Когда ты успел купить арбуз?! Спасибо, дорогой, я загадаю желание – этим летом еще не ела арбузов». – «У Макса сколько уроков?» – «Четыре. Но я занята, побудет в продленке». – «Нет, я сам его заберу». – «Но ты же на работе!» – «Но ему же приятно будет!» – «Я тебя люблю». – «Я люблю тебя». – «До вечера». – «До встречи».
Вдруг по–другому стали прочитываться старые, с юности знакомые романы – Толстого, Тургенева, Бальзака, Мердок, Саган… То, что долгие годы оставалось в тени, теперь вышло на свет Божий во весь рост, и оказалось, что жизнь–то, в сущности, состоит из множества маленьких мелочей, а не из всемирных, глобальных проблем. Так вот почему первые месяцы совместной жизни называют медовыми! – это когда и просыпаться не тоскливо, а – весело; и в магазин идешь не с раздражением, а с приятной озабоченностью: чем бы сегодня обрадовать, и любая, увиденная в киоске вещица тут же мысленно примеряется на близкого тебе человека; и внутри тебя постоянно живет не унижающее, а возвышающее, трепетное, ревностное желание угодить, сделать приятное; и взгляд сам собою становится нужным, руки – ласковыми, слова – единственными.
Мне нравилось возиться с Максимом, делать вместе уроки, разбирать будильник, чинить выключатель; нравилось беречь наши маленькие – только мои с ним – тайны: о драке во дворе, о соседке по парте, о собираемых к маминому дню рождения деньгах, о живущем в подвале коте Филиппе, которого мы подкармливали, возвращаясь из школы, и даже гладили, что мама никогда бы не позволила делать.
Я становился соучастником подобных педагогических «отступлений», не идя на поводу у Макса и, уж тем более, не стремясь завоевать временное дешевое расположение, а потому что мне самому было неописуемо приятно впадать в детство, оживлять его в себе, чувствовать, что оно пощадило меня, уйдя не насовсем.
Макс отвечал мне серьезностью отношений; едва скрывая стеснительность, он называл меня по имени: ни «дядя», ни имя с отчеством не приживались; называть меня папой ему не осмеливались предложить ни Люба, ни я сам, решив, что он сам должен решить этот вопрос для себя – без насилия, по движению души.
Все–таки люди, наверное, в самом деле умирают не от болезней, не от возраста, а – от одиночества и от того, что из их жизни уходит любовь. Да, я очень люблю маму, люблю сестру, друзей; но любовь к Любе и Максу – это другое; не лучше или хуже, не больше или меньше, а просто – другое, без чего я оставался в жизни не полным.
Наверное, именно поэтому мы бегаем по городу, вытаращив глаза, когда нашим близким плохо – мы способны все найти, всех поставить на уши, горы свернуть, но – помочь. Наверное, именно поэтому их насморки и зубные боли нас волнуют и тревожат куда больше, чем тайфуны на Тихоокеанском побережье или засухи в неведомых краях.
Максим не был болезненным ребенком, но его худоба меня пугала: я иногда просто боялся всего его изломать во время игры. «Да это нормально, перерастет», – успокаивала Люба. Но мне, до этого не имевшего таких близких, постоянных контактов с детьми, трудно было это понять, и сердце наполнялось одновременно умилением и тревогой, когда я смотрел на выпирающие ключицы, крылышки лопаток, торчащие ребра, тонкие, будто лишь из костей и кожи состоящие руки и ноги. Делать зарядку он упорно не хотел и моему личному примеру (который, кстати, существовал именно для него) следовал без особой отдачи.
Правда, со временем нам удалось заключить джентльменское соглашение: я совсем бросаю курить, а Макс начинает есть первые блюда и десять минут делает зарядку.
Как на мои, так и на его условия Люба смотрела с иронией и снисхождением: мол, что с них взять, детей непутевых – один все равно будет курить, прячась на лестничной клетке, а второй будет продолжать украдкой выливать суп в раковину и делать вид, что моет тарелку, хотя вымыть стоящую тут же чайную чашку ему в голову не приходит.
В один из утренних забегов трусцой мы с Максимом даже водные процедуры приняли на улице: не рассчитав время, попали под дождь: то–то было смеху и восторгов; да и что толку огорчаться, если одежда все равно уже прилипла к телу, волосы мокрые, а в кроссовках хлюпает вода.
Впрочем, радость и воспоминания о ней длились недолго: к вечеру стало ясно, что Макс простудился. Кашля и температуры еще не было, но уже пропал аппетит и появилась слабость; я сразу обратил на это внимание, как только за ужином он не проявил никакого интереса к компоту из ананасов (меня это даже слегка задело), а после ужина уснул, хотя мы хотели доделать флотилию парусных яхт из ореховой скорлупы.
Утром Люба не отпустила его в школу (впрочем, он и сам не выказал никакого желания не только идти в школу, но и вообще вставать с постели), сказав мне, что после обеда она вернется домой и, если состояние сына не улучшится, придется вызывать врача.
На работе до меня вдруг дошло: Макаров! Надо позвонить ему, пусть приедет; конечно, он не педиатр, но может ведь что–то посоветовать; к тому же – экстрасенс.
Стоило промелькнуть в голове этому слову, и – словно обожгло: а что, если с Максом плохо как раз по той причине, о которой говорил Макаров, из–за этих треклятых генераторов–дегенераторов?
Поистине, не имей сто рублей, а имей сто друзей. Леонид Иванович приехал сразу же, бросив все дела и отложив консультации. По его мнению, к сожалению, произошло именно то, чего он так опасался: энергетическое поле значительно повреждено, значительная часть жизненной энергии потеряна, аура предельно жухлая, аморфная.
Впервые я видел Макарова за работой: пытаясь восстановить целостность и насыщенность биополя, он так сосредотачивался, что напоминал туго натянутую, слегка подрагивающую струну, звука которой не слышно, но который, безусловно, есть – ведь струна дрожит, волны создаются.
Я не понимал, что происходит, видя лишь, что что–то изменилось в Максе и в докторе; Макс был похож на маленькую белую березку, листва которой то шумно зашелестит под порывом ветерка, то замрет, застыв и будто увянув; доктор же, наоборот, походил на ствол матерого дерева: вероятно, он очень устал – резко, в мгновенье, под глазами появились круги, кожа еще больше потемнела, губы побледнели, а на висках, подрагивая, заиграли жилки.
– Я понял, – вдруг сказал он совершенно не своим, каким–то пустым, деревянным голосом; сказал, не меняя позы. Затем обессиленно бросил свои ладони на колени – именно бросил, будто они существовали отдельно.
– Что, Леонид Иванович? – нервно, будто раненая, встрепенулась Люба.
– Понял… – не замечая никого и ни на что не реагируя, загробным, потусторонним голосом повторил Макаров. Его ладони вновь оторвались от колен, как два крыла, каждое из которых существует отдельно, но они стремятся обрести симметрию, приблизиться друг к другу, присоединиться справа и слева к невидимому воздушному телу птицы. Нет, не соединились, какая–то сила снова отбросила их друг от друга – отпрянули, будто побоялись обжечься, сгореть.
Меня насторожило отрешенное, полугипнотическое состояние Макарова. Не знаю, может быть, так и надо, им, экстрасенсам, виднее, но почему же он бросил Макса, почему ничего больше не делает; может, лучше дать мальчику таблеток, пока доползет этот педиатр из районной поликлиники? Почему он молчит, ведь врач же!
– Леня, – тронул я его за плечо. – Лень!
Он медленно, как робот, повернул голову на мой голос, и я увидел полностью отсутствующие, подернутые пеленой глаза. Когда–то я видел подобное у наркоманов, «переместившихся» в другой, миражный мир.
– Леня! – тряхнул я его сильнее, уже точно понимая, что так быть не должно. Не знаю, как, но – не так; что–то случилось.
Макаров пришел в себя быстро, секунд через сорок. Извинившись, он сказал, что с ним такое впервые в жизни – наверное, это озарение, если не сошествие с ума. Увидев, видимо, ужас на наших лицах – не хватало еще рядом с больным ребенком сумасшедшего колдуна! – он тут же стал успокаивать, заодно пытаясь пояснить случившееся.
– Сейчас, – он посмотрел на часы, – четыре часа дня; Миша и еще трое наших пошли наблюдать за этой чертовой «666».
Увидев недоумение на моем лице – мол, а мы–то тут при чем, а Максим как же?! – Макаров быстро пояснил:
– Я всех их только что видел, всех четверых – на подходе к желтому дому… Но дело не в этом… Хотя и в этом тоже… Понимаете, я понял: эти скоты, наверное, ставят свои приемники на автомат. Все мои заплаты на поле Максима разрывались; это не биологический вампир, а механический, искусственный. Наверное, когда конденсаторы уже насыщены, он превращает воруемую энергию в какой–то другой ее вид и, чтобы не потерять, начинает гонять ее по кругу; поэтому мы подсознательно – или во сне, как ты, или в отключке, как я, видим часть пути этой энергии…
– Да нам–то что делать? – одновременно испуганно, раздраженно и беспомощно воскликнула Люба.
– …И я, кажется, понял, – продолжал размышлять вслух Макаров, не обращая внимания на Любин вопрос, – я понял… что надо… центр квадрата… четыре угла… эмоциональное совпадение… направленный поток…
И вдруг его спонтанное, пугающее отсутствием логики бормотание завершилось четким и жестким приказом неизвестно кому:
– Нужен четвертый. Срочно!
– Не понял, – честно признался я.
– Я же все объяснил. Нас трое. Срочно нужен еще один человек, желательно близкий, который сочувствует вам, знает, что такое потерять близкого человека и поэтому умеет ненавидеть. Где Эдвард?
Максу не было ни хуже, ни лучше. Он лежал, безразличный ко всему, с безвольно протянутой вдоль худенького тельца ручонкой, и я, глядя на него, не мог сдержать слезы; время от времени я смахивал их украдкой, но скрывать было не от кого – Люба, застыв, сама сквозь пелену слез смотрела на сына, не спуская с него взгляда.
Пока Эдвард ехал к нам, мне в голову пришла мысль, заставившая подпрыгнуть на месте – так всегда бывает, когда понимаешь, что выход найден. Я предложил немедленно ехать в лесопарк и разворотить там все к чертовой бабушке под корень – вместе с приборами, сотрудниками и самим домом. Видимо, чувства действительно слепы и глухи. Макаров быстро отрезвил меня, сказав, что приборы могут стоять где угодно, и как раз менее всего – именно в особняке; а единственное, чего мы добьемся – это оставим Макса без помощи и угодим в тюрьму за погром.
Стоило Эдварду войти в квартиру, как доктор мгновенно преобразился. Не знаю, что он говорил моему приятелю, увлекши того на кухню, но через пять минут, когда они вернулись в комнату, я увидел Эдварда – с блестящими глазами, бегающими желваками и сжатыми кулаками. «Не хватало еще, чтобы они именно сейчас поссорились!» – мелькнула в голове мысль. Но Эдвард сухим надтреснутым голосом произнес:
– Я готов.
Леонид Иванович, тщательно вымеряя расстояния, поставил нас каким–то особенным образом, по ходу дела поясняя, что сейчас мы представляем собою своего рода коллективный лазер особого вида, что наши биополя взаимодействуют, накапливая внутри квадрата какую–то энергию.
Честно признаться, мне было не до терминов, я готов был висеть хоть на люстре, лишь бы Макс выздоровел. Затем Макаров попросил запомнить, по какому знаку мы должны плавно перестроиться в треугольник, внутри которого окажутся Макс и сам Макаров. И, лишь убедившись в том, что все поняли последовательность и смысл действий, Леонид Иванович, отметив, что времени прошло уже много, сейчас семнадцать часов, и Макс без помощи и защиты больше не продержится, заговорил о коварстве и низости вампиров, о том, сколько несчастий они могут принести, если им не противостоять; об обескровленных детях с ранками на шее от вампирских острых клыков; о разлученных навеки возлюбленных; о материнском горе…
Чем дольше он говорил, тем сильнее закипала во мне ненависть к Татьяне Львовне, к увиденной когда–то красной машине, к желтому особняку из сна, ко всему этому омерзительному сброду за круглым столом. Судя по лицам Любы и Эдварда, с ними происходило нечто подобное. Вскоре я уже не различал ни лиц, ни мебели – в сознании звучал лишь голос Макарова, и мне казалось, что я его не слышу, а вижу: этот все утончающийся золотой луч, состоящий из миллиардов микроскопических круглых вертких золотинок; луч этот не стоял на месте; удивительно, но я видел не только его все убыстряющееся движение по квадрату, от скорости превращающееся в движение по кругу, но видел и движение золотинок внутри фантастически быстро скользящей прочной, уверенной нити.
Наверное, это длилось долго, и мы в каком–то гипнотическом состоянии уже перестроились, потому что появились очертания треугольника, пространство внутри него стало заполняться ровным желтым светом, который с каждой секундой становился все более вязким и тяжелым; потом он стал обретать какую–то упругость, пульсировать, пытаясь выйти за пределы границ; цвет на всех трех углах потяжелел…
– …И воткнутых шпаг, и осинового кола боитесь вы меньше, чем этого света, этой любви, которой у вас нет, и этой ненависти, которая больше вас самих, – где–то вдали и одновременно во мне и вокруг меня звучал заклинающий, убеждающий, требующий голос Макарова, – так тьма боится света и гибнет в нем; так нечисть коченеет при виде чистоты и святости; так – есть! Есть и будет, и ваша сила – ничто перед волей света, ненавистные упыри! Стрела света, копье света, меч света пронзят ваши темные сердца вернее кола осинового, и не будет нигде вам спасения – ни в земле, ни в железе, ни в камне, ни в воде, ни в дереве, ни в воздухе!