355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панкеев » Копья летящего тень. Антология » Текст книги (страница 2)
Копья летящего тень. Антология
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:56

Текст книги "Копья летящего тень. Антология"


Автор книги: Иван Панкеев


Соавторы: Ольга Дурова

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)

– Почему я здесь? – спросил Юриков.

– Потому что мы оба хотели этого, – улыбаясь, ответила царица.

– Это сон? – продолжал не понимать он.

– Сон? – засмеялась она. – О боги, как же все мужчины одинаково наивны! Разве ты не знаешь, что сон – это всего лишь другая жизнь. Мне снится твоя жизнь, в которой обо мне говорят всякие небылицы, а тебе – моя. Люди мало живут на земле, чтобы потом долго, тысячелетиями встречаться друг с другом над землею. Вот мы и встретились.

– Но почему ты выбрала именно меня?

– Я не выбирала, я всего лишь ответила согласием на твое желание. Это ведь ты, новый Марк, хотел быть со мной. А почему нет? Ты нравишься мне – ты моложе Антония, у тебя такие загадочные глаза и такие сильные руки. Иди же ко мне, я хочу чувствовать твои руки на моих плечах, я хочу быть слабой, хочу, чтобы ты повелевал…

Юриков медленно подошел к постели, стал коленом на маленькую подушку, прикоснулся к подрагивающим пальцам Клеопатры.

Никаких искр. Но ее кожа! Ладонь Юрикова словно растаяла, растворилась, наполняясь томной негой. Какая–то возбуждающая его всего энергия стала быстро распространяться по телу. Ему захотелось схватить Клеопатру в охапку, прижать к себе, вжаться лицом в ее грудь, вслепую выискивая языком маленькие коричневые соски…

– Разве тебе неприятно со мной? – журчал ее голос. – Не лги, я сама все вижу. Какая странная одежда на твоих бедрах. Странная и ненужная. Я хочу снять ее.

Маленькие руки заскользили по бедрам Юрикова, приводя его в дрожь. Лежа на подушках, он извивался под ее ласками, едва сдерживая томящиеся в груди стоны. Никогда в жизни ему не было так хорошо.

– Я хочу быть твоей рабыней, – жарко шептала царица, – ты такой сильный… я люблю твои руки…

Юриков сжал ее плечи, опрокинул навзничь. Царице нравилось делать вид, что она сопротивляется, хочет вырваться, боится этого ложного насилия. Вдруг им овладело ранее неведомое чувство, вероятно, внушенное ему Клеопатрой – Юриков прижал коленом к постели ее руку, вторую завел за спину, лишив возможности сопротивляться, и впился губами в мечущееся тело.

– Да, да… – вырвалось из ее груди, – еще…

Этот неистовый четырехрукий и четырехногий зверь, барахтающийся в постели, хрипло дышащий, вздрагивающий, вскрикивающий двумя голосами, стонущий, извивающийся, был одновременно красив и безобразен. Притаившаяся за ширмой служанка не могла оторвать от него взора и боялась даже вздохнуть.

Наконец этот зверь успокоился, устал и снова разделился на мужчину и женщину. Со лба Юрикова струйкой стекал пот. Клеопатра приподнялась над ним, пальцем провела по этой струйке, тихо засмеялась. Потом погладила ладошкой его волосы. Юрикову были приятны ее прикосновения, приятна мысль, что этот прилив нежности в ней был вызван именно им.

– Хочешь красного вина? – спросила царица.

– Хочу, – ответил он, удивляясь тому, как изменился его голос.

Клеопатра хлопнула два раза своими узкими ладошками. Моментально появившаяся служанка наполнила два кубка, положила на поднос персики и кисть винограда, согбенно подошла к ложу и поставила поднос у ног Юрикова.

У него мелькнула мысль, что девушка все время находилась в комнате, видела их, но, как ни странно, он не испытал ни раздражения, ни стыда.

Он проводил уходящую рабыню безразличным взглядом, но Клеопатра расценила этот взгляд по–своему.

– Если она нравится новому Марку, я дарю ее тебе.

– Мне нравишься ты, – ответил Юриков, – и, пожалуйста, не называй меня новым Марком. Я хочу быть собой.

– Имя – условность, тебе ли этого не знать, лицедей. Я не хочу тебя обидеть и стану называть, как прикажешь. Ты – свет очей моих и музыка души, ты – запах лотоса и ветра дуновенье, глаза твои – как солнце, хороши, и ночь с тобой – единое мгновенье…

– Это же стихи! – изумился Юриков. – Кто их написал?

– Никто, но если хочешь, я прикажу записать. Это я сейчас сочинила для тебя.

– Ты умеешь сочинять стихи?

– Когда женщина любит, она умеет все.

– Но ведь Антония ты тоже любишь?

– Антоний… Я не его в тебе любила, а тебя в нем. Ты совсем другой. Зачем тебе воскрешать его там, в твоей жизни?

– Мне это интересно. Но ты не ответила.

– Я родила от него детей. Как странно, что после моей смерти их будет воспитывать Октавия, брошенная Антонием.

– Ты знаешь об этом?

– Сейчас знаю. Но когда закончится твой сон – снова забуду. Не спрашивай меня ни о чем больше – я многое могу сказать тебе, но кто много знает, тот плохо спит. А мне хочется, чтобы тебе было хорошо. А вот, кстати, и Марк…

Юриков был готов к чему угодно, но только не к этому. В спальню стремительно вошел невысокого роста мужчина, начинающий полнеть. Он вовсе не был похож на те портреты, по которым Агнесса Павловна пыталась гримировать Юрикова.

Увидев обнаженных любовников, Антоний остановился. Презрительная гримаса исказила его лицо.

– Я для тебя стал стар, Клеопатра? Ты изменила мне…

– С тобою же самим, – жестко ответила она. – Не злись, Марк, и не делай глупостей. Мы уже достаточно их совершили.

– Он не египтянин, – продолжал Антоний, словно не слыша слов царицы, – но он и не римлянин. Грек? Тоже нет – у него прямые светлые волосы. Кто ты?

– Он – Марк Антоний, – ответила Клеопатра.

– Самозванец? Я не стану убивать тебя, пока ты ублажаешь царицу. Я сделаю вид, что все, что приятно ей, приятно и мне. Но на самом деле это не так, и вы оба это знаете. Постарайся, Клеопатра, чтобы я не знал о ваших встречах – в твоем дворце достаточно много других комнат.

Юриков не испытывал страха. Он во все глаза смотрел на Антония, не смея поверить в реальность происходящего. Почему полководец не вонзит в него меч? Почему он не мечет громы и молнии? Почему так старательно изображает спокойствие, хотя видно же, какие страсти кипят в его душе? Его, Юрикова, не обманешь, когда речь идет об игре.

– Кто бы ты ни был, – продолжал Антоний, – ты в безопасности только тогда, когда рядом с ней. Я ухожу…

– Нет, Марк, ты остаешься! – голос Клеопатры стал звонким, и в нем слышалась не столько просьба, сколько приказ. – Я хочу, чтобы ты пил с нами вино и говорил. И еще я хочу, чтобы ты не ревновал меня к моим снам. Разве твои греческие философы не учили тебя тому, что человек не может быть невидимым? Смотри…

Она провела ладонью перед Юриковым, и он вдруг почувствовал, как что–то изменилось. Что–то?! Он стал прозрачным! Антоний удивленно таращился на то место, где только что полулежал обнаженный мужчина, в мгновенье ока исчезнувший.

– Но мне не хотелось бы расставаться с ним, – продолжала царица, снова проводя перед Юриковым ладонью, словно протирая невидимое стекло и возвращая актеру его тело.

– Это одна из твоих восточных хитростей? – недоверчиво спросил Антоний. – Ладно, я сделаю вид, что поверил.

Он сам налил себе вина, подошел к ложу, грузно опустился на подушки. Так близко, что Юриков уловил исходящий от него запах благовонного масла.

Антоний молча осушил кубок, поставил его у своих ног.

– Он лучше меня? – хрипло спросил у Клеопатры, не поднимая головы.

– Я же просила тебя не говорить глупостей. Он не может быть ни лучше, ни хуже, потому что он – другой. Разве я запрещаю тебе мечтать? Разве напоминаю о тех живых подарках, которые присылают тебе восточные цари? Ты просто устал, мой дорогой Марк. Давай я прикажу помассировать тебе спину, и мы уснем, обнявшись.

– Да, я устал. Ты права, я очень устал. И даже не телом. Я чувствую опасность и не могу понять, откуда она надвигается. Я стал сомневаться в себе. Подобно Александру Великому я хотел завоевать весь Восток. Но в результате потерял Рим. Мы с тобой любили Юлия. И он любил нас. Ты не думаешь, что мы закончим, как он? Люди звереют, когда рядом с ними – живые великие.

Юриков почувствовал себя лишним при этом разговоре. Ему было жутко от того, что он знает все наперед, но ничем не может помочь этому человеку в пыльных сандалиях.

– Ты не предашь меня, – скорее утвердительно, чем вопросительно произнес Антоний, повернув голову к Клеопатре, но глядя не на нее, а куда–то мимо, вдаль.

Юрикову захотелось крикнуть: «Предаст! Ты ничего не знаешь! Предаст!..» Но губы не разжимались, звуки застряли в горле, скопились вязким комком, от которого он начал задыхаться.

…Проснулся Юриков от собственного мычания. Не вполне понимая, где находится, обвел полутемную комнату взглядом. Медленно провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу, вспоминая, как недавно отирала его царица Египта.

Часы показывали семь. Подумав, что все равно через час вставать, а уснуть уже не получится, Юриков поднялся с постели, направился в ванную. По пути его ступня наткнулась на что–то жесткое, ребристое. Это был Татьянин камень. Какое–то смутное воспоминание пронеслось в голове Юрикова и погасло. Подняв камень, он вернул его на место, на книжную полку.

В ванной, бреясь, обратил внимание, что губы немного припухли, словно от долгого безудержного поцелуя, а на шее красуется едва заметный след укуса.

…На съемочной площадке он никак не мог войти в роль. Лисицын терпеливо ждал. Валька ела банан, время от времени торжествующе поглядывая на режиссера. Агнесса Павловна дымила «Беломором», не проявляя никакого интереса к происходящему.

«Господи, какая фальшь все это! – думал Юриков, испытывая отвращение к самому себе. – Зачем эта тень тени, жалкое подобие того, что когда–то было?»

– Слава, вы готовы? Может, начнем? – вкрадчиво спросил Лисицын.

Юриков промолчал.

– Валя, вы готовы? – теперь в голосе Лисицына уже не было вкрадчивости.

– Я всегда готова, – ответила Валька, дожевывая банан.

– Тогда начинаем. Поправьте свет. Звук проверили? Камера готова? Пошел мотор!

Юриков обвел окружающих пристальным взглядом. Кто они? Почему здесь? Они что, посмеяться пришли, пришли торжествовать его поражение? Да, он проиграл. Не Октавиану, не Риму, не Клеопатре. Он себе самому проиграл! Но разве им это объяснишь? Разве они поймут? Вот теперь бы начать жизнь заново, теперь, когда он на волосок от вечности! Сколько лишнего было, чужого, грязного, пошлого. Нет, он не отказывался ни от одной минуты своей жизни, даже самой постыдной, самой вульгарной, самой гнусной. Он всего лишь осознавал, что они – были, и что они теперь навсегда останутся. Ну так что же? Если нельзя изменить ту жизнь, которая прошла, значит, надо выбирать другую, еще неведомую. Ту, в которой Цезарь.

Ни слова не произнося, он медленно провел ладонью по лезвию меча, словно согревая его. Потом двумя руками взялся за рукоять и резко вонзил острие в живот.

Дыхание на мгновенье остановилось. Брови поползли вверх. Губы дернулись и застыли. Юриков удивленно посмотрел на лезвие, полностью исчезнувшее в нем, на заливающую одежду кровь, покачнулся. Перед глазами проплыли лица – Лисицын, Валька, Алла, Агнесса Павловна… Потом они стали таять, расплываться, и на смену им пришли другие, более живые – Антоний, Клеопатра…

– Я… иду… к тебе, – отсекая одно слово от другого, тихо, но четко проговорил он, боком падая на пол.

Сквозь замутняющееся сознание до него доносились голоса Лисицына, оравшего, что это гениальная сцена, Вальки, спрашивающей, что ей теперь делать, Агнессы, уточнявшей, надо ли поправлять грим.

Потом и они исчезли. Юриков глубоко, полной грудью вздохнул и куда–то провалился – во что–то теплое, мягкое, соленое.

Очнулся он в больнице. Человек, представившийся следователем, долго пытался выяснить, кто бы мог подсунуть Юрикову вместо деревянного, муляжного меча настоящий.

Поняв, о чем речь, Юриков усмехнулся побледневшими обескровленными губами:

– Зачем вам? Все равно вы его не найдете.

– Мы всех найдем, если надо! – жестко ответил следователь. – Имя знаете?

– Знаю, – продолжал улыбаться Юриков чему–то своему, – Марк.

– Фамилия? – деловито уточнил следователь, записывая в блокнот.

– Фамилия? – переспросил Юриков. – Антоний.

– Это же не шутки! – возмутился следователь. – Вас убить хотели, понимаете вы это или нет?!

– Понимаю, – кивнул Юриков. – Вы не обижайтесь, я не шучу. Просто больше – некому. Она не могла…

– Кто – она? – снова напрягся следователь.

– Как – кто? – удивился Юриков. – Клеопатра, конечно. Не могла она, я точно знаю. Разве что еще раз встретиться хотела…

Последние слова он говорил самому себе, потому что следователь уже вышел – он не любил, когда люди так несерьезно относились к его вопросам.

– Значит, решил отомстить, Марк? – продолжал шевелить сухими губами Юриков. – Что ж, твое право. Я помню твои слова, что буду жив, пока рядом с ней… Валька – не она, ты прав. Но мы еще встретимся, встретимся… Не стыдно будет?

Его похудевшее, побледневшее, но какое–то одухотворенное, светлое лицо вызывало зависть только у одного человека – у Агнессы Павловны. Зайдя к Юрикову, она подумала, что никогда ей не добиться такого с помощью грима.

Выйдя из больницы, Юриков узнал, что сцену переснимали с дублером – в тот раз не сработала камера. Но ему это было уже безразлично, потому что совсем другая мысль овладела им – очень хотелось поехать в Египет.

1997

ЛЮБВИ ВСЕ ВОЗРАСТЫ…

Не лги, зеркало, не лги. Люди врут зачем–то: для выгоды, для смеха, для самого обмана. А тебе–то зачем лгать? Тем более, что мы знакомы с тобой уже тридцать лет.

Я понимаю, что ты не только отражаешь – ты живешь, играешь, переживаешь. Но сейчас, сейчас какой толк в твоей наивной лжи? Мне столько лет, сколько есть – они все мои, и все мне дороги; зачем же ты являешь мне восемнадцатилетнего юнца, вернее, меня, но – тогдашнего? Зачем с такой факирской легкостью разглаживаешь морщины на лбу, убираешь седину, возвращаешь локоны, о которых только ты одно и помнишь?

Ах, это не твои проделки, не твое лукавство? И во всем, оказывается, повинен я сам? Интересный поворот, конечно, но нельзя ли пояснее, подоходчивей – чай, не первый десяток лет друг на друга смотрим?

Ах, вон как – ты лик души решило отразить?! Ну не глупая ли стекляшка, пусть и посеребренная! Что за чушь ты несешь? Как можно отражать то, что и само не оставляет тени?

Да если уж на то пошло, обманище ты плоское, от тебя и осколков не осталось бы, умей ты и в самом деле отражать мою душу – в ней столько всего, что ты от стыда сгорело бы.

А, ненависть тебе и без меня опротивела? Что ж, верю, верю – не зря бабка говорила, что тебе все триста лет. Так что же тебя сподвигло на сегодняшний фокус?

Любовь?

Моя?

Во мне?

Вот уж, если не заладится, то не заладится во всем сразу. Неделю – коту под хвост. В Киев не поехал, Петербург молчит, как в рот воды набрал, книгу в библиотеке потеряли, и в довершенье ко всему, погода – дрянь: слякотно, ветрено, промозгло. Хоть волком вой. Единственная отрада – добраться до дома, залечь в пенную ванну и, неспешно покуривая, читать любодейный роман или полчаса болтать по телефону.

А потом смять своим телом свежее постельное белье и забыться долгим спасительным сном, в котором ни тебе потерянных книг, ни грязных луж. Продолжение легкой фантастики, где все почти как в жизни, и вся–то прелесть, весь упоительный восторг в этом «почти» – ведь есть я, есть все, что окружает меня в реальности; ну разве что добавится чуть–чуть полета, чуть–чуть неожиданности и риска, чуть–чуть пророчества и волшебства.

Последний сон был и вовсе странным. Уж не о нем ли бормотало выжившее из ума зеркало? Но, действительно, я проснулся молодым и счастливым.

Все было так грустно, так жутко, и все же – так хорошо.

…Какой–то автобус, кажется, сорок пятый. Кунцево. Я направляюсь подышать осенним воздухом в полудикий заброшенный парк, по пути захожу в уютное милое кафе с банальным названием «Минутка» – согреться чашкой кофе, и приятно удивляюсь, что кроме кофе предлагают шампанское. Как тут устоять? Да и зачем? Гулять – так гулять, в кои веки выбрался, перестал считать часы, решил просто пожить – как дерево, которому не надо спешить на работу, на свидание, в библиотеку.

Вино пузырилось колдовским кипящим зельем. В кафе кроме меня – лишь трое: подростки, ждущие повзросления и похожие на гусят с длинными шеями, и – она.

Надо же: когда одиноко, когда появилось время, вдруг – теплое, почти пустое кафе, и – она. Разве мало для хорошего настроения или хотя бы для улыбки?

Я улыбнулся, не отводя от нее взгляда, поднял бокал, отпил глоток глухо шумящего, как морская раковина, вина.

– Ты улыбался мне? – спросила она, не вставая из–за стола.

Я крутанулся на вертящемся стуле у стойки. Странно, но подростки никак не отреагировали на ее звонкий голос. Может, померещилось?

– Они не слышат, – снова донесся ее голос, почему–то очень похожий на шампанское, – я ведь спросила у тебя, а не у них. Впрочем, кому же еще здесь можно улыбаться – разве что самому себе, но это одно и то же, ведь я, – это ты, потому что ты хотел меня встретить, и вот я появилась, – из твоего желания, из тебя.

Я спрыгнул с вертящегося стула и, держа бокал обеими ладонями, подошел к ней.

– Присядь, забывчивый Жанно, и выпей со мною, и вспомни…

Она продолжала улыбаться, и непонятно было, откуда исходил ее голос, ведь губы не двигались.

***

Жанно… Заветный пароль, маленький золотой ключик от большой хрустальной двери в прошлое.

Мне было тогда ровно восемнадцать лет. Мечты о славе, неясные грезы, кабаре в полуподвале, которое по тем, скорее ханжеским, чем строгим, временам называли притоном. Я не знал тогда, что такое притон, смутно догадывался, что кабаре служило своего рода клубом по интересам, куда захаживали вольные художники, вальяжные проститутки, вертлявые «голубые», бизнесменовская молодежь и два милиционера в штатском. Никаких безобразий: все пьют коктейли, шампанское, кофе, курят, вполголоса разговаривают, отдыхают.

Хозяину кабаре, дяде Сержу, приходилось туговато под неусыпным милицейским оком, но упрекнуть его было решительно не в чем, я это видел. «Пожрать и выпить везде можно, – говорил дядя Серж, – а подышать вольно, без оглядки – только у меня, ко мне плохие люди не ходят – не привечаем».

И действительно, как я уже потом понял, здесь жили второй половиной жизни хорошие люди, которые в первой, «официальной» половине жизни не могли быть полностью свободны – во встречах, словах, взглядах, движениях, мыслях.

Меня же, начинающего шансонье, дядя Серж пригласил за огромную по тем временам плату – четвертной за вечер – петь под гитару.

Деньги, конечно, были нужны, из–за них, в сущности, я и согласился петь. Но через месяц понял, что прихожу в кабаре не только работать.

Мне нравился сам полутемный подвальчик на восемь столиков, нравилась моя низенькая круглая эстрадка в углу, но более всего привлекало то, что каждый вечер я видел одних и тех же людей. Изредка кто–то приводил гостя. А чужих, случайных не было вовсе: наверное, «притонная» слава отпугивала.

Вскоре я знал почти всех завсегдатаев по именам, и петь халтурно язык не поворачивался. Приходилось писать и учить все новые и новые песни, и это даже радовало: надоедает ведь пластинкой работать, одно и то же петь.

Мне нравилось, как меня слушают, и умиляло, когда просили спеть исполненную месяц назад песню, вспоминая целые куплеты.

Нравилось, что меня ждали и, входя в кабаре, справлялись, буду ли я сегодня.

Нравилось, что меня называли Жанно.

Ее я приметил в первый же вечер – белокурую, в черном платье, с красной косынкой на шее. Еще стесняясь, я не мог петь для всех сразу, и потому выбрал в слушательницы ее одну, и весь вечер мы смотрели друг на друга, даже когда я молча пританцовывал под собственный гитарный перебор.

Недели через две, поняв, что я прижился, дядя Серж специально для меня поставил между эстрадой и постоянным местом двух милиционеров в штатском маленький столик, на котором красовалась карточка с единственным, каллиграфическим почерком выведенным на ней словом – «Жанно».

Вот на этот самый столик официант и поставил смутившую меня бутылку «Твиши», сказав: «Презент от слушателей». «От кого?» – наивно поинтересовался я. «Просили передать, что от всех Маргарит города».

«Вот те на! – думал я, не решаясь прикоснуться к бутылке. – Дамы присылают вино, а я что должен делать в такой ситуации? Послать бы цветы – да где их взять?»

Наконец, решившись, занял свое место на эстраде и, найдя взглядом первую свою слушательницу, объявил:

– Песня для Маргарит, которые сегодня с нами.

И спел написанную накануне:

«Не обещай, не надо обещать!»

Твои слова, как музыка звучали.

Но мы себя друг другу обещали,

Чтобы потом назад не возвращать.

Она слушала удивленно и грустно, опершись подбородком на ладонь и отстранившись от подруги, прикуривавшей одну сигарету от другой.

Вместе с последним аккордом я улыбнулся ей, и так получилось, что эта улыбка заполнила собою всю паузу – от умирающего звука до рождающихся аплодисментов.

– Ты улыбался мне? – спросила она потом, на улице.

– Тебе. И себе тоже, ведь я тебя немного придумал.

– Вот как?! И что же ты придумал?

– Что ты мне, кажется, нравишься.

– Жаль.

– Почему?

– Потому, что придумал. А ты мне без придумывания нравишься. Особенно, когда поешь – тогда в тебе какая–то другая жизнь, интересно смотреть и додумывать.

Подмывало спросить, чем она занимается, но я уже знал, что этим невинным вопросом можно поставить в неловкое положение. Однако она сама, будто угадав мою мысль, ответила:

– Додумывать всегда лучше, чем знать. Я, когда рисую, тоже додумываю. Многим не нравится, говорят, в жизни так не бывает: ну, чтобы у человека крылья были, или вместо волос – цветы.

– А можно посмотреть твои картины?

– Прямо сейчас?

Я пожал плечами, сам не зная, что ответить: двенадцатый час ночи все–таки.

– Ну, пойдем, если не боишься.

– Кого?

– Меня, кого же еще. Придумал одну, а на деле могу оказаться ведьмой. Или – вампиром, – она растопырила и скрючила пальцы, словно собиралась царапать ими воздух.

– Ну, если так, тогда лучше в другой раз, – изобразил я на лице испуг.

– Другого не будет, – покачала она головой и вдруг решительно добавила: – сегодня полнолуние, самое время стареющим ведьмам совращать мальчиков. Пойдем. Будем пить вино, смотреть картины и петь песни – у меня тоже гитара есть.

Полотна и в самом деле были необычными: то ли вызов здравому смыслу, то ли плод больного воображения, то ли розыгрыш. Обнаженные крылатые мужчины ласкали полуптиц–полурусалок, человеческие волосы сплетались с солнечными лучами, вместо головы на шее восседало сердце…

Подходя к вещам, словно заранее назначила им свидание, Маргарита почему–то, прежде чем взять вещь в руки, называла ее: «Так, две рюмки… Теперь – конфеты… А теперь – пепельницу…»

А в перерывах, ставя все это на столик, рассказывала о себе: тридцать три года, три раза замужем, нигде не служит и не хочет…

– Я буду поить тебя ведьминым зельем, – с напускной таинственностью произнесла она, показывая бутылку с зеленым ликером. – Поэтому и наливать тоже буду я.

Она сделала несколько смешных пассов руками, затем будто погладила невидимый шар вокруг бутылки, прошептала что–то, закрыв глаза, и дунула перед собой.

Я с интересом наблюдал за этими манипуляциями. От налитого в рюмки тягучего напитка доносился запах свежескошенной травы, сирени и липового цвета.

Видимо, и впрямь не обошлось без колдовства или какого–то наркотика, потому что через полчаса дверь комнаты, в которой стояли на полу и висели на стенах картины, приоткрылась, и в щель высунулась голова полуптицы–полурусалки, а через мгновенье над нею возник клюв мужчины–орла.

«Допился», – подумал я спокойно, наблюдая за странным явлением.

– Кыш! – махнула на них рукой Маргарита, и они, испуганно моргнув круглыми глазами, исчезли.

– Боятся! – засмеялся я, понимая, что смеюсь над миражом, который мы видим оба.

– Еще бы они меня не боялись, – уверенно сказала Маргарита, наполняя в очередной раз рюмки и приговаривая: «Будь, зелье, крепким, будь, зелье, сильным, будь, зелье, послушным!» – распустились, понимаешь, без хозяйского глаза, шастают… А, с другой стороны, и скучно ведь все время быть приклеенным к холсту, хочется увидеть что–нибудь эдакое, побродить, поразмяться… Эх, где мои семнадцать лет?! – полупропела она, высоко подняв рюмку.

– А где твои семнадцать лет? – спросил я, ощутив, как зеленая жидкость приятно обволакивает горло, делая голос звучащим как бы отдельно, со стороны.

– Вопрос по существу! – ткнула она в стол указательным пальцем, и я беспричинно расхохотался, видя по этому жесту, насколько мы опьянели. – А мои семнадцать лет сейчас в тебе!

Я молча улыбался, откинувшись на спинку кресла. Казалось, что оно то покачивается, как на волнах, то вдруг взмывает под потолок, то начинает вращаться.

– Не веришь? – продолжала Маргарита. Вдруг, повысив голос и повернув голову в сторону недавно захлопнувшейся двери, она полупопросила, полуприказала: – Аттис, брат мой по Великой Матери, я знаю, что ты ждешь – внеси мои семнадцать лет!

Дверь бесшумно отворилась, и на пороге возник обнаженный юноша, в котором явно угадывалось фригийское происхождение. На полусогнутых руках он держал тоже нагую, удивительной красоты девушку, приветливо улыбавшуюся нам.

– Это – Аттис, сын Великой Матери Агдитис, – потеплевшим голосом сказала Маргарита, – я люблю его больше всех, потому что понимаю. Ты видишь, как он красив? А красивый мужчина – уже преступник. Сама Агдитис влюбилась в него, не давая разделить ложе ни с одной женщиной. Но силы любви безмерны, они неподвластны даже Матери богов Кибеле, и от переизбытка этих сил Аттис сошел с ума, оскопил себя и умер. Пришла в себя Великая Матерь, раскаялась в горе, но было поздно. Единственное, что вымолила она для возлюбленного сына – нетленность и вечную юность. И с тех пор из его крови каждую весну вырастают цветы.

– Красивая сказка, – ответил я, помолчав.

– Какая же это сказка, если вот он, перед тобой, – показала Маргарита рукой на стоявшего в дверном проеме Аттиса.

Аттис кивнул головой и мягко опустил на пол девушку, которая хотела, видно, подойти к Маргарите, но остановилась, устремив на нее вопрошающий взгляд, словно ожидала приказания.

Понимая, что происходящее – лишь наваждение, я все же поразился странной смеси вызова и рабства, свободы и зависимости в ее взоре.

Глаза эти показались мне знакомыми, я где–то видел их. Где? Конечно же, в кабаре! Но ведь то были глаза Маргариты! Неужели… Бред. Зачем пил? Скоро утро.

– Спой! – протянула Маргарита гитару девушке.

Та с готовностью взяла инструмент, прошлась бледными пальцами по струнам и, не дав еще оформиться мелодии, запела:

Ты говоришь – все кончится любовью.

Я говорю – все кончится судьбой:

И смертью, не отпугнутой тобой,

И плачем не твоим у изголовья.

Затем бесшумно приблизилась и, продолжая петь, села ко мне на колени.

«Ну конечно же, мираж, – подумал я еще раз, – невесомый, бесплотный…»

И в этот момент моя рука коснулась ее бедра – тугой прохладной кожи, едва ощутимо вздрогнувшей от прикосновенья.

Я одеревенел от внутреннего напряжения, и все же еще раз провел ладонью по ее ноге. Сомнений не оставалось: она – живая, настоящая.

Значит, и этот, прислонившийся к дверному косяку – тоже настоящий?

Всю жизнь подвергая себя укоризне

За жизнь без любви – за непрожитость жизни… —

без цыганского надрыва, как–то даже буднично завершала девушка песню, не вставая с моих колен.

Вдруг лицо ее оказалось напротив моего. Отбросив загудевшую гитару, она обхватила руками мою шею, впилась взглядом в глаза, губы ее зашептали бессвязные слова:

– Не уходи… Я умру… Останься… Не уходи…

Я еще не успел осознать, как вести себя в этими, не такими уж бесплотными, привидениями, а Аттис уже распахнул дверь, и из нее, кружась, подпрыгивая и порхая, повалило население смежной комнаты.

Ползли зеленые лианы, сплетаясь с серыми змеями, махали крыльями и били хвостами сказочные чудовища, мелькали обнаженные ноги, руки, плечи…

Квартира наполнялась дыханием вакханалии, близящейся оргии. Невесть когда успевшая раздеться Маргарита стояла у стены, и только трепетавшие губы и крылья носа выдавали ее возбуждение; на левом боку и на груди у нее были точно такие же родинки, как у сидевшей на моих коленях девушки.

Все закружилось, сплелось, прерывисто задышало, постанывая и мыча.

Пытаясь выбраться, я натыкался то на одно, то на другое тело, и всяк срывал с меня одежду, привлекая к себе…

Я готов был выпрыгнуть даже в окно, но с ужасом увидел, что ни окон, ни дверей в комнате нет – полый куб, все плоскости которого увешаны серыми холстами в рамках, холстами, то ли ждущими кисти, то ли расставшимися с бывшими на них красками.

Осознав, что выбраться невозможно, я в отчаянии зажмурил глаза и упал. Последнее, что сохранило меркнувшее сознание – множество рук на мне и мои конвульсивные движения.

…Очнулся уже днем, около часа, в своей квартире: оказывается, спал, не раздевшись, в джинсах и рубашке. Голова болела. Направляясь в туалет, увидел, что входная дверь лишь прикрыта, а я всегда закрываю на защелку и на цепочку. Полусонный, разбитый, осмотрел обе комнаты – все, вроде бы, на месте.

Стоя под душем, усиленно пытался вспомнить, что же было вчера и где меня носило. Нельзя же всерьез принимать ночной бред – каких–то русалок, змей, голых девиц…

Часа два понадобилось, чтобы привести себя в норму. Запихивая рубашку в бак, обратил внимание на большое жесткое пятно, источавшее запах свежескошенной травы, сирени и цветов липы. Что–то, похожее на подступ к воспоминанию, дернулось во мне, но тут же угасло, и как ни пытался, так и не смог понять, где же мне встречался такой запах раньше.

Вечером, в кабаре первым моим взглядом был взгляд в угол, где обычно сидела Маргарита с подружкой. Столика не было! На мой вопрос дядя Серж сочувственно покачал головой.

– Ты сегодня не в себе. Годы, конечно, молодые, но не надо себя так изнурять, созревает только то яблоко, которое не упало зеленым.

– Ну как же так, а Маргарита? – продолжал я настаивать.

– Жанно, я знаю всех моих клиентов, – строго ответил он, – но я не могу знать всех твоих. У меня всегда было восемь столиков, потому что цифрам семь и девять я не доверяю. Сейчас их тоже ровно восемь, если, конечно, не считать вон того…

Дядя Серж махнул рукой в тот самый угол, и я увидел на стене картину: лицом к залу за столиком сидела Маргарита. Нарисованная, но будто готовая вот–вот убрать руку из–под подбородка. А рядом восседала ее неизменно курящая спутница. Черт возьми, но ведь еще вчера этой картины здесь не было!

– Она была там не только вчера, но и год назад, – охладил мой пыл дядя Серж, – просто сегодня я приказал отодвинуть шторы и поставить светильники: раз в полгода надо немножко менять обстановку, в маленьком обновлении всегда кроется что–то интимное.

Пел я в тот вечер мало и рассеянно, и ушел рано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю