412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панкеев » Копья летящего тень. Антология » Текст книги (страница 21)
Копья летящего тень. Антология
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:56

Текст книги "Копья летящего тень. Антология"


Автор книги: Иван Панкеев


Соавторы: Ольга Дурова

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

В вестибюле опять появился Кривошеев. Косо застегнув пальто и надев шапку «ухом» на лоб, он тщетно пытался прикурить сигарету с обратного конца. Какой–то еще сохранивший остатки человеколюбия молодой поэт дал ему другую сигарету и помог прикурить с нужного конца. Кривошеев чуть не прослезился от такой заботливости. Вдохнув в себя освежающий дым, он с восторгом и надеждой пропел:

– Лилиа–а–а–анчик!

Рука Лилиан угрожающе потянулась к плошке с круглым кактусом.

– Не надо, – испуганно шепнул ей Бочаров, – будет еще хуже!

– Я положи–и–ил… гла–а–аз… на тебя–я–я–яя–я!!! – с восторгом вопил Кривошеев. – Еще тогда–а–а–а.

Воцарилась совершенно жуткая тишина. Слышно было, как на улице трещат искры от соскочившей с проводов штанги троллейбуса, как водитель объявляет следующую остановку…

– Когда натравил на меня кэгэбэшника, что ли? – язвительно спросила Лилиан.

Бочаров испуганно дернул ее за руку

– Идем со мно–о–о–о–ой! – пел Кривошеев. – В рестора–а–а–н… куда хочешь…

Поэтическое воображение Михаила Кривошеева явно достигло своего климакса. Он уже представлял себе, как знакомая официантка спешно накрывает на стол, как Лилиан, этот своенравный полевой цветочек, становится все более и более податливой, как его потная от вожделения рука пробирается к ней за пазуху, ощупывает тугие соски, а другая рука в это время лезет под юбку… Вот она, поэзия! Вот оно, вдохновенье!

Цепляясь за перилла и с трудом находя ступени, Михаил Кривошеев шагнул на лестницу и с грохотом покатился вниз.

25

Директорский кабинет был не самым уютным местом в музыкальном училище. Холодный блеск полированной мебели, парадный портрет Леонида Ильича, почетные грамоты, смахивающие на индульгенции, запах инквизиторской пыли, исходящий от толстых конторских книг, графин с желтоватой водой на случай слишком уж затянувшихся аутодафе…

У Лилиан внутри все переворачивалось, когда она проходила мимо этого кабинета. А ведь здесь она совсем недавно пила коньяк! Причем, директорский. Причем, без ведома директора. Причем, вместе с Лилькой, которая… Вспомнив об этом, Лилиан рассмеялась – и очень некстати. Ведь теперь она сидела почти на том же самом месте, что и тогда, с той лишь разницей, что не Лиля Зенина, а сама Галина Борисовна Маринова вела с ней проникновенную беседу.

– Ну, что там у вас? – с презрительной небрежностью, словно Лилиан сама напросилась на этот разговор, спросила директриса.

– У меня? Ничего… – без всякого выражения ответила Лилиан.

Что–то крайне отталкивающее, омерзительное чувствовалось в самой атмосфере этого кабинета. Какое–то скрытое, торжествующее злорадство, нездоровое упоение властью – пусть не слишком большой, но все же власть!

– Мне сообщили… – холодным, как у говорящего компьютера, голосом сказала Галина Борисовна, – что вы нарушаете трудовую дисциплину… – Обычное начало далеко идущего разговора. Эффектные намеки, скрытые и явные угрозы, бескрайнее, зловонное болото абсурдных, мелочных придирок. Унизить, заставить смириться, заставить лечь на брюхо, ползти к ноге, которая может и пнуть… – У вас до сих пор не обернут классный журнал! Ведь было же распоряжение купить всем одинаковые обложки! Все, кроме вас, уже купили… – Лилиан пыталась что–то вспомнить. Какие, к черту, обложки? – …и тем самым вы мешаете учебному процессу, – с убежденностью логически мыслящего робота продолжала Галина Борисовна Маринова. – И потом, как вы сидите за роялем? – Лилиан удивленно взглянула на директрису. Что она хотела спросить, задавая этот вопрос? Не слишком ли диссидентская у нее посадка? Или: не веет ли от ее посадки эмигрантскими настроениями? – Вы совершенно неправильно сидите за роялем! Вы подаете учащимся дурной пример! Вы меня понимаете?

– Нет, – честно призналась Лилиан.

Галина Борисовна Маринова рывком встала из–за стола. В искусственном дневном свете гудящих на потолке ламп лицо ее казалось нарисованным на дешевом отечественном картоне блекло–серого цвета: оранжево–красная помада, синий карандашный след вокруг глаз, золотой оскал гнилых зубов. Запах гнили. Запах «Красной Москвы». Запах власти.

– Ведь Вы же учились в музыкальном училище! Четыре года! – «И к тому же у Лембита Лехта, нынешнего подданного норвежского короля», – добавила про себя Лилиан. – …неужели Вас не научили правильно сидеть за инструментом? – Лилиан пожала плечами. – Вы что, хотите сказать, что наше музыкальное образование находится на таком низком уровне, что вас даже не научили сидеть за роялем?

– Это не я, а вы так говорите, – с усмешкой ответила Лилиан, подумав при этом: «И в отличие от вас я знаю, с какой стороны следует садиться к роялю!» Но вслух она сказала совсем другое: – Меня учил сидеть за роялем мой отец, который был настоящим советским педагогом!

Вот бы Лембит Лехт услышал теперь слова дочери! Наверняка он произнес бы самое страшное эстонское ругательство, которое в русском переводе звучало как «жопа с ушами»!

При упоминании о Лембите Лехте директриса села в свое вертящееся кресло, вытащила из стола толстую амбарную книгу, раскрыла и нужном месте, неспеша, твердым учительским почерком заполнила соответствующую графу.

«Сейчас она заставит меня расписаться, – подумала Лилиан, – а это значит, что на меня заведено дело, что меня в кратчайший срок прижмут к стенке, объявят всеобщую облаву, соберут кучу всяких доносов и докладных, будут придираться к моей манере дышать, моргать, чихать…»

– Так что же мы запишем? – многозначительно проводя рукой по аккуратно разграфленному листу, спросила Галина Борисовна Маринова. – Вы обещаете обернуть журнал и исправить посадку за роялем?

С отвращением взглянув на «досье», куда записывались все мелкие и крупные прегрешения сотрудников, Лилиан нехотя сказала:

– Слово «обещать» звучит слишком романтично…

– Романтично?! – раздраженно воскликнула Галина Борисовна Маринова, но тут же, изобразив на лице искусственную золотую улыбку, добавила: – Но можно ведь записать и по–другому… А впрочем, пишите так, как я сказала, пусть это даже и… романтично!

В темных, металлически непроницаемых глазах Галины Борисовны Мариновой застыло выражение тупой биологической неприязни, словно само присутствие Лилиан наводило ее на мысль о каких–то прошлых, тайных неприятностях, о которых она предпочитала молчать.

Но Лилиан догадывалась, о чем думала Галина Борисовна Маринова. О, это были весьма специфические, можно сказать, интимные воспоминания! И острота их нисколько не убывала с годами. Напротив, Галина Борисовна Маринова все чаще и чаще мысленно возвращалась к тому зимнему дню, когда Лембит Лехт, выходя из ее кабинета, вдруг остановился в дверях, повернулся к ней и… Что же он тогда ей сказал?

И вот теперь перед ней – почти на том же самом месте – сидела его дочь, точная копия отца, если не считать длинных, закрывавших всю спину волос. Даже взгляд у них был одинаковым: хитрый, далекий, непостижимый… И как бы ни были глубоки связи Лилиан с окружающим миром, она никогда полностью не сливалась с ним – так же и в свое время ее отец, между ней и окружающим миром всегда сохранялся определенный интервал, если не сказать, пропасть. И именно этого ей – так же как и ее отцу – не могла простить Галина Борисовна Маринова, будучи ответственным административным лицом и членом Великой Партии.

***

Когда Лембит Лехт появился в Воронеже и устроился на работу в музыкальное училище, Галина Борисовна Маринова была значительно моложе и во рту у нее почти не было золотых зубов. Она тоже только что закончила консерваторию, с блеском защитив диплом на тему партийного руководства в казахской самодеятельности.

С первого же дня Лембит Лехт оказался в числе ее подчиненных, и это не вызывало у него особых тревог: еще со времен своего детдомовского существования он хорошо усвоил, что начальство – это та куча дерьма, которую не только не следует ворошить, но надлежит окружать почетными водо–газо–звуконепроницаемыми мраморными и гранитными стенами. Чтобы ни одна ядовитая капля духовных испражнений начальства не смогла упасть под ноги еще не разучившегося трудиться, чудом уцелевшего потомка эстонских землепашцев.

И при всей своей опытности по части «инженерии человеческих душ», заведующая отделением и член Великой Партии Галина Борисовна Маринова не в состоянии была уловить утонченной насмешки в вежливо–куртуазных манерах Лембита Лехта. У нее просто дух перехватывало, когда она – совершенно случайно! – оказывалась поблизости от него. Все ее ответственно–административное существо трепетало, судорожно впитывая в себя отголоски неукротимой, поистине бетховенской жизненной энергии и мужской силы, исходящей от Лембита. Непостижимо–тонкий, хотя и облаченный в грубоватые одежды юмор, хитрый блеск зеленовато–серых глаз, крепкие веснушчатые руки, мощная, краснеющая во время игры шея… Один только хрипловатый смех Лембита так будоражил невинно–бюрократическую душу Галины Борисовны Мариновой, что ее тут же захлестывало желание…

Целых двенадцать лет Лембиту удавалось успешно маневрировать в мутных и далеко не безопасных водах учебного процесса. При этом ему посчастливилось отделаться всего лишь сорока тремя взаимопосещениями, хотя Галина Борисовна Маринова, став к тому времени директором музыкального училища, считала, что Лембиту Лехту следовало более активно перенимать ее методический опыт.

Выдумывая все новые и новые способы обольщения неотесанного эстонского мужика, Галина Борисовна Маринова, с присущей ей изобретательностью, остановилась наконец на идейно–воспитательной работе. В этом деле Лембит Лехт был полным профаном, именно тут–то его и следовало хорошенько прижать… Ах, если бы этот рыжий мужлан хоть раз прижал ее в каком–нибудь укромном местечке! В учительской раздевалке, например, или в ее кабинете! Придавил бы ее своей медвежьей, наверняка волосатой грудью, рванул бы своей мясистой лапой молнию на ее юбке…

Вопрос об идейно–воспитательной работе был для Лембита Лехта тем же самым, что кость для собаки, застрявшая у нее в горле. Два дня он ходил бледный и беспомощный, с ненавистью замечая на себе призывно–торжествующие взгляды Галины Борисовны Мариновой. С какой радостью он расплющил бы одним ударом кулака эту парадно–размалеванную, золотозубую рожу! Но вместо этого он вежливо–куртуазно улыбался ей, делая вид, что ничто его так не радует в жизни, как именно перспектива проявить себя в сфере идейно–воспитательной работы.

И Галина Борисовна Маринова видела, что идет по верному пути.

Но откуда ей было знать, до каких именно пределов простирается коварство этого эстонского отщепенца, за двенадцать лет не уличенного ни в каких связях ни с женским, ни с мужским персоналом музыкального училища!

Да, Лембит Лехт проявил истинное коварство, истинную северную хитрость, обратившись за помощью ко мне! Ведь кто, кроме меня, шестнадцатилетней ученицы девятого класса с математическим уклоном, мог с такой прирожденной демагогией, с такой преступной непринужденностью имитировать стиль и сам дух коммунистического пустословия? Никто не справился бы с этой почетной задачей лучше меня. И я с великой охотой взялась помогать Лембиту. О, здесь я была в своей стихии! Идеологическая борьба, чуждые проявления буржуазной культуры, прогрессивность марксистско–ленинской мысли… Да я могла просто горы свернуть на этом поприще!

Целую неделю я просидела в библиотеке, исписала мелким почерком гору ни в чем не повинной бумаги, законспектировала рекордное количество великих и нетленных произведений. Мой отец не мог нарадоваться на меня. «Это принесет тебе большую пользу, – говорил он. – Это даст тебе базу для вступления в партию». Я неопределенно кивала, с ужасом представляя, что то же самое могут подумать и о Лембите. Благодаря моим невинным, можно сказать, детским усилиям, ему могут предложить… Нет, только этого не хватало!

Наконец мой великий труд обрел форму пространного демагогического, сорокапятиминутного доклада. И Лембит Лехт с благоговением принял из моих рук картонную папку с пронумерованными и прошитыми красной нитью листами.

Ему понадобилось два дня, чтобы при моем содействии вникнуть в смысл написанного и приловчиться бегло читать текст, сочинить который наверняка не смог бы ни один великий композитор…

У Лембита наверняка был очень мужественный и очень сексуальный вид, когда он, краснея, как вареный рак, и для убедительности ударяя по трибуне увесистым кулаком, излагал перед собравшимися свои – а вернее, мои! – идеологически выдержки по поводу… По поводу чего? Да, по поводу деструктивного влияния буржуазной пропаганды на широкую беспартийную массу…

Лично я сомневаюсь в том, что кто–нибудь из присутствующих на политзанятии, включая дежурного кэгэбэшника, понял, о чем болтал почти целый час Лембит Лехт. Но доклад всем очень понравился, Галина Борисовна Маринова была тронута до глубины души и долго жала Лембиту руку. А Лембит, гордый своим заслуженным успехом, выкатив вперед грудь, победоносно смотрел поверх голов, при этом самодовольно и хитро улыбаясь. Похвалу кэгэбэшника он принял со сдержанным величием знающего себе цену гения.

Но тут случилось то, чего я больше всего опасалась. Окончательно сраженная эротической привлекательностью докладчика, Галина Борисовна Маринова предложила рекомендовать Лембита Лехта в члены Великой Партии! Все с бурным восторгом поддержали ее предложение. Теперь каждому стало ясно, какие интеллектуальные и духовные сокровища таил в себе этот скромный советский педагог, каким мощным идеологическим потенциалом он обладал! «Рекомендовать!» – гремел голос общественности.

Лембит был в ужасе. Такого поворота событий он никак не ожидал. Румянец моментально сошел с его разгоряченных щек, руки похолодели. Только теперь до него дошло, какую свинью я ему подложила. «Дрянная девчонка! – подумал он, неуклюже засовывая листы в картонную папку. – Одурачила бедного, невинного, ни о чем не подозревавшего старого Лембита! Как мне теперь быть?»

Веснушчатое лицо Лембита снова стало красным. «Нет, так просто я не сдамся! – сжав кулаки, подумал он. – Ведь я выбирался еще и не из таких ловушек!»

Придав лицу выражение солидности и спокойствия, Лембит прокашлялся и, смиренно сложив на подтянутом животе руки, сказал:

– Я недостоин такого высокого доверия.

Это было сказано скромно, но убедительно.

На ближайшем педсовете Лембита наградили почетной грамотой.

Сразу после этого Галина Борисовна Маринова вызвала его в свой кабинет. Решающий момент, по ее мнению, настал.

Непринужденно защелкнув замок, она подошла к Лембиту почти вплотную и улыбнулась ему своей золотой улыбкой. От неожиданности Лембит попятился, но тут же сообразил, что на этот раз окончательно влип. Пухлые, наманикюренные пальцы Галины Борисовны Мариновой проворно ощупали его ширинку – словно он давал ей на это какое–то право! – расстегнули молнию и… Лембит не мог сказать, что все это было для него так уж неприятно. Он мог бы, конечно, оттолкнуть ее, нагрубить ей. Но это вряд ли помогло бы. В директорском кабинете он был не кошкой, а мышкой! И ему совершенно не хотелось быть обвиненным в насилии по отношению к члену Великой Партии. Ведь уже на следующий день все училище узнало бы новость: Лембит Лехт пытался изнасиловать (безуспешно, разумеется!) директора!

При мысли об этом Лембита передернуло…

***

– Я могу идти? – спросила Лилиан, красноречиво посматривая на часы.

– Что?.. – рассеянно произнесла Галина Борисовна Маринова, все еще находясь в плену волнующих воспоминаний. – Нет, подождите!

Лицо ее, до этого слегка обмякшее, снова приняло жесткое выражение.

– Почему Вы приходите на работу в джинсах? Это же аморально! Да еще сидите нога на ногу! И вообще, Лилиан, мне нужно сказать вам… мне звонили из органов… по поводу ваших стихов…

По ее вкрадчивой интонации Лилиан поняла, что именно ради этого ее и вызвали в кабинет директора. Ее стихи! Всепроникающая, вездесущая идеология…

– …Вы пытаетесь протолкнуть в печать идеологически чуждые нам вещи и при этом хотите остаться советским педагогом. Вы понимаете, что одно с другим несовместимо?

Лилиан вскочила со стула. Вот, оказывается, в чем дело! Ее ставили, так сказать, перед фактом. Давали понять.

– Вы хотите, чтобы я… – краснея в точности как Лембит, сказала она, – …чтобы я написала заявление об уходе?

– Вы должны вести себя тише воды, ниже травы! – не слушая ее, кричала Галина Борисовна Маринова. – Вы же дочь эмигранта! Скажите спасибо, что вы вообще работаете у нас! И можете жаловаться и писать куда угодно, ничего не поможет! У меня тут все собрано! Вот, смотрите: начиная с сентября, вы дважды опоздали на работу на три минуты. Еще одно такое опоздание, и вас можно уволить за прогул!

«Можно, – с безнадежностью подумала Лилиан. – Но причем тут мои стихи?»

Ее мать… Невыносимые, ежедневные, однообразные упреки матери. Дочь – неудачница Дочь, не оправдавшая надежд. Дочь, приносящая одни огорчения. Увольнение с работы… Нудные, утомительные, бесплодные поиски другого места. Но почему, почему ее хотят уволить? Обложка на классном журнале, посадка за роялем, джинсы, стихи. Что за бессмыслица? Мать. Что скажет мать?

– Вы собираетесь уволить меня прямо сейчас? – сдавленным голосом произнесла Лилиан.

В непроницаемо–металлических глазах Галины Борисовны Мариновой вспыхнули триумфальные искорки. Эта девчонка сдалась! Так просто! Без всякого сопротивления! Без всякого протеста!

– Нет, – ликующим грудным голосом ответила Галина Борисовна Маринова, – Вы можете доработать здесь до конца учебного года!

Это была щедрая подачка, достойная дочери того, кто когда–то пожалел для нее, Галины Борисовны Мариновой, даже своей ласки!

26

Загадочно улыбающийся Себастьян. Из Индии ему прислали чай в одной коробке с мылом, и мы пьем что–то вроде чайного шампуня. Пить индийский чай с индийцем – в этом, несомненно, что–то есть. Постепенно меня обволакивает теплое, легкое, душистое облако, я ощущаю вокруг себя плотную ауру, я почти вижу ее серебристо–серое мерцанье, и это говорит о том, что мои защитные силы очень велики. Себастьян тоже чувствует это, ведь он окружен точно такой же аурой. И когда наши пальцы случайно – или не случайно? – соприкасаются на столе, мы оба ощущаем одно и то же: довольно сильный, но по–своему приятный электрический разряд.

Такое удивительное, странное ощущение союзничества! Мы ничего не знаем друг о друге и в то же время знаем друг о друге такое, чего не узнает больше никто. У нас есть общая тайна.

Себастьян улыбается. Чему может улыбаться индиец, два дня назад приехавший в Воронеж из Флоренции на радость местным любителям йоги и шеф–повару университетского «Бухенвальда», где готовят исключительно армейские блюда времен девятнадцатого партсъезда?

Себастьян улыбается, глядя на меня, и говорит:

– Если бы я решил жениться на русской девушке… – молниеносный взмах длинных черных ресниц, – …я выбрал бы тебя… – Я, разумеется, краснею, а Себастьян смотрит на меня из–за полуопущенных ресниц и снова улыбается, сверкая жемчужными зубами. – …Но я не собираюсь жениться на русской девушке… – Он вздыхает и снова улыбается. Наши пальцы случайно соприкасаются на столе, крышка электрического чайника подпрыгивает от рвущегося наружу пара… – Поэтому за три года, которые я прожил в Воронеже, я не имел дела ни с одной девушкой…

За окном уже сумерки, наши серебристые ауры становятся ярче. Черные, мечтательные глаза Себастьяна смотрят куда–то мимо меня.

В сумерках Себастьян похож на изящную фигуру из слоновой кости. Хрупкость, загадочность, непостижимость. Внезапно до меня доходит, что мы давно уже обмениваемся с ним мыслями: просто сидим друг против друга и общаемся без слов. Так вот почему он улыбается! Он видит мой внутренний, скрытый от посторонних глаз пейзаж. Он странствует среди моих руин, развалин, незавершенных соборов и пустырей, спотыкается о замерзшие, окаменевшие трупы моих бывших кумиров, натыкается на пустые оболочки моих прежних обличий, которые от одного прикосновения к ним превращаются в пыль, заглядывает в пропасти, к краю которых я сама не смею даже приближаться…

– Между прочим, – говорит Себастьян, наливая мне еще чая, пахнущего мылом. – Я могу вылечить твой насморк!

Я тут же достаю из кармана носовой платок, сморкаюсь, вопросительно смотрю на Себастьяна. Какие–нибудь капли из Индии? С примесью яда кобры или пропитанной кровью земли, взятой в окрестностях храма Кали? Как бы там ни было, я решила довериться Себастьяну. Сняв очки и положив их на стол, я приблизила к индийцу свой хлюпающий нос.

Длинные, густые ресницы взметнулись вверх, горячий взгляд черных, как расплавленная на солнце смола, глаз устремился прямо на мою переносицу. Хрупкая, узкая, смуглая ладонь поднялась со стола и плавным, невесомым движением легла на мой нос.

Этого я никак не ожидала! Ни один мужчина, а тем более, индиец, никогда не хватал меня за нос! Но уже в следующий миг мои сомнения и подозрения сменились удивлением. Мой нос, не просыхавший уже вторую неделю, задышал! Тонкие, смуглые пальцы Себастьяна излучали глубинное тепло. Солнце!.. Солнце слепило мне глаза, пронзало зеленоватую толщу воды – бегущей, журчащей, несущей в себе жизнь… Солнце в черных, как расплавленная смола, глазах, в ослепительной жемчужной улыбке…

Убрав с моего носа ладонь, Себастьян прислушался. В коридоре кто–то играл на волынке. Волынка в общежитии?..

Мы с Себастьяном переглянулись.

– Это Дэвид, – сказал он.

Я чуть не вскочила. Давно знакомая мне, грустная и изысканная мелодия. Он играл старинную английскую песню «O my lady Greensleeves».

Я старалась не думать о Дэвиде Бэсте, ведь Себастьян, возможно, тайком считывал мои мысли. Прикоснувшись к моему носу, он, возможно, выудил из меня всю скандальную информацию о моей неудаче с Дэвидом. И теперь он опять загадочно улыбался, прикрыв глаза длинными ресницами.

Встав из–за стола, я без всяких объяснений вышла в коридор.

Возле окна, в противоположном конце длинного, полутемного коридора стоял Дэвид Бэст. Рев волынки наполнял все общежитие! И где он только научился этому? Наверняка кто–то из его предков был шотландцем. Я мысленно представила себе крепкие, стройные ноги Дэвида, торчащие из–под клетчатой юбки… о какого черта он ни с того, ни с сего принялся, так сказать, музицировать? Можно подумать, он подает сигнал горцам из соседней долины!

– Он часто это делает, – негромко произнес незаметно подошедший ко мне Себастьян, – особенно когда бывает пьян… Он уверяет, что к нему приходит сама леди Гринсливз!

Сказав это, Себастьян беззвучно рассмеялся.

– Видишь? Вон она идет по коридору! – добавил он, указывая в полумрак тонкой, смуглой рукой.

– Кто? – чувствуя себя настоящей тупицей, спросила я.

– Леди Гринсливз.

Я уставилась в полутемный, мрачный проход.

По пустому коридору шло хрупкое, сутулое, длинноволосое существо, которое вполне можно было бы принять за привидение, если бы не отчетливый, легкий стук деревянных сабо. Постепенно я разглядела, что это изящно сложенная девушка примерно моего возраста. Тонкое лицо, почти невесомая фигура, но волосы… Ее волосы были совершенно седыми!

Подойдя ко мне, она вынула из кармана джинсов сигареты и зажигалку, закурила. Громко шмыгнув носом, вздохнула, вытерла глаза рукавом широкого зеленого свитера.

Уйти или остаться? Почему она подошла ко мне? Она всегда здесь курит?

Седоволосая девушка искоса посмотрела на меня и снова шмыгнула носом.

– Леди Гринсливз? – на всякий случай осторожно спросила я, жалея, что Себастьян ушел к себе в комнату.

– Откуда ты знаешь? – в свою очередь спросила она и без всякого стеснения, внимательно и деловито, осмотрела меня с ног до головы чуть косящими, черными и, как мне показалось, близорукими глазами. Она долго изучала меня и наконец удовлетворенно произнесла, встряхивая седыми волосами и выпуская мне в лицо дым: – О'кэй. Я так и думала, что это ты. Как тебя зовут?

– Лилия… – растерянно ответила я, совершенно зачарованная видом этого странного существа.

– Лилия… – повторила она, – Очень симпатично! А я – Мариан.

Мариан?

Она снова шмыгнула носом, еще больше ссутулилась, ее выразительно очерченные губы задрожали.

– Я только что была в Утрехте, – доверительно сообщила она, – на концерте Боба Дилана… И весь зал орал стоя: «Дилан – рыжий жид!» Представляешь? Им, видите ли, не понравился его еврейский нос!

Я пожала плечами. Что я могла ей сказать? Что мой дед, Янкель Зон, после очередного погрома переименовал сам себя в Якова Зенина и что у него тоже был очень крутой нос?

– И только я собралась вмешаться, – продолжала Мариан, непринужденно выпуская мне в лицо дым, – как этот пьяный шотландец Дэвид Бэст позвал меня! Видишь ли, я очень люблю эту старинную песню и всегда прихожу, когда он ее играет…

«Но откуда ты приходишь?» – чуть не спросила я, но что–то удержало меня от этого вопроса.

– Разве Лилиан не говорила тебе обо мне? – удивленно спросила Мариан, закуривая вторую сигарету.

Я не знала, что ответить. Я была в замешательстве. Мне казалось, что какая–то важная жизненная связь ускользает от моего понимания.

– Ты знаешь, кто я? – пристально взглянув на меня, спросила Мариан. Изысканно–тонкий профиль, миндалевидный разрез глаз. Нет, никакой каприз художника не мог бы породить такое лицо! Будь я поэтом, я, возможно, именно такой представляла бы себе свою тайную Музу. Лицо Мариан, весь ее эфемерный облик могло сотворить лишь ночное, звездное воображение свободно странствующей души!

– Нет, Мариан, не знаю… – смиренно ответила я.

Некоторое время она молча смотрела на меня, потом, рассеянно стряхнув на пол пепел, сказала:

– Я – мост между светящимися точками в пространстве духа. В тебе тоже есть свет, и это очень симпатично!

Послышался осторожный стук в дверь – из комнаты Себастьяна, изнутри.

– Он всегда вот так стучится, – засмеялась Мариан, и в ее смехе мне послышался рокот морской воды на мелкой гальке. – Он боится помешать разговору, он такой вежливый!

Себастьян осторожно выглянул из своей комнаты, извинился, вышел с чайником и сковородкой в руках… Но мое внимание было привлечено движущейся в нашу сторону фигурой. Дэвид Бэст!

– Когда бы я ни приходила, он всегда пьяный! – снова засмеялась Мариан. Ее глаза уже не казались мне черными, в них играла переменчивость морских волн. – В прошлый раз, например, он пошел на почту, чтобы отправить телеграмму, но не мог ничего вспомнить – ни текста, ни адреса, ни имени… Единственное, что он знал, так это индекс воронежского почтамта: 394000. Этот пьяный шотландец стоял на почте и бубнил: «Я живу в Воронеже, 394000…»

Мариан смеялась, запрокинув назад голову, ее миндалевидные, цвета морской воды глаза сияли в джунглях седых волос. Я удивленно смотрела на нее, и передо мной плыли полупрозрачные, растворяющиеся в пространстве зеленые рукава…

27

В длинном пестром бубу, с махровым полотенцем на плече, Жиль–Баба улыбался стоящей в дверях Лилиан.

– Ты очень кстати, – радостно сказал он, – входи, садись… Кофе? Сигареты?

Сев на диван, Лилиан покачала головой. Она сама не знала, зачем пришла. Тоска, мрачные мысли, неопределенность в жизни… С Жилем можно было поговорить о поэзии… или вообще о чем–нибудь поговорить. О чем–нибудь… Только бы не думать о том, что нависло теперь над ней: об увольнении.

– Я погибаю, Лилиан, – страдальчески наморщив лоб, произнес Жиль–Баба, – понимаешь, радикулит… Ты могла бы сделать мне массаж? У тебя, я вижу, сильные руки…

Некоторое время Лилиан молча смотрела на африканца, потом не выдержала и расхохоталась.

– Ты хочешь, чтобы я тебя отдубасила? Чтобы испробовала на тебе все известные мне приемы каратэ? Чтобы заживо спустила с тебя твою замечательную шкуру?!

– Меня это вполне устроит, – деловито произнес Жиль–Баба и скрылся за ситцевой занавеской. – Иди сюда!

За занавеской была его спальня: разложенный диван с пуховым одеялом и множеством подушек.

– Вот крем, – продолжал Жиль–Баба, снимая через голову бубу и ложась на живот. – Залезай ко мне на спину!

Закатав до локтей рукава свитера, Лилиан густо намазала ладони белым, жирным кремом и, усмехнувшись, села верхом на африканца. Узкие бедра, прямые плечи, тонкая талия, гладкая, почти черная кожа.

«Сначала я поколочу его ребрами ладоней, – подумала Лилиан, – потом пройдусь по его спине локтями, потом буду щипать, потом…»

– Давай, давай, работай, – ехидно подзадоривал ее Жиль–Баба. – Работай, девушка!

Прикусив от усердия губу, Лилиан обрушила на его лоснящуюся от крема спину ураган свирепых, безжалостных ударов.

– Ого–о–о–о–о–о!.. – застонал Жиль–Баба, – …уууфффввв… еще вот тут… сильнее… Чего ты боишься? О–о–о–о–о–о!!!…

Пот со лба Лилиан падал прямо на черную спину африканца. А Жиль–Баба подгонял ее:

– Давай еще, Лилиан! Сильнее!!

«Черт бы тебя побрал, черная скотина!» – весело подумала Лилиан и провела вдоль его позвоночника костяшками пальцев.

– Ого–о–о–о–о!!! – не своим голосом заревел Жиль–Баба, – еще–е–е–е–е–е!.. Дава–а–а–а–ай!!!

– Ты совсем меня заездил, – обливаясь потом и тяжело дыша, сказала Лилиан. – Может, хватит?

Соскользнув с его спины, она села на скомканное пуховое одеяло.

За ситцевой занавеской кто–то деликатно кашлянул.

– Давай еще разок – а? – с коварным ехидством сказал Жиль–Баба, поворачиваясь к Лилиан.

Кто–то нетерпеливо прошелся по комнате, уронил на пол книги, звякнул крышкой чайника.

– Жиль! – послышался наконец мужской голос, показавшийся Лилиан знакомым. – Чем ты там, черт возьми, занимаешься?

Злорадно хохотнув, Жиль–Баба встал с дивана и вышел, как был, в одних узких плавках, из–за занавески. Лилиан пошла за ним – с полотенцем и куском мыла в руке.

Едва выглянув из–за занавески, она остолбенела. За столом, попивая черный, как деготь, кофе, сидел Бочаров!

– Лилиан?! – испуганно и изумленно воскликнул он, вскакивая с места и чуть не опрокинув при этом стол. – Ты… здесь?

– Да, это Лилиан, – с нарочитым безразличием, со скукой в голосе ответил за нее Жиль–Баба. – Мы с Лилиан… – ехидный взгляд, обращенный к Бочарову, – …время от времени беседуем здесь… – злорадная ухмылка, – …о поэзии!

Жиль–Баба так грассировал, что у Лилиан мурашки бежали по спине.

– Беседуете? – недоверчиво спросил Бочаров, подозрительно покосившись на Лилиан.

– Жиль–Баба эксплуатирует даже поэтов, – усмехнулась Лилиан, вытирая полотенцем жирные от крема руки.

– Почему даже? – в свою очередь усмехнулся Жиль–Баба, показывая крупные, желтые от табака зубы. – Именно поэтов–то я и эксплуатирую!

Переведя тревожный, подозрительный взгляд с лоснящегося от пота и крема, прекрасно сложенного африканца на взмыленную, раскрасневшуюся Лилиан, Бочаров пробормотал что–то насчет поэзии и отвернулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю