Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 36 страниц)
«Что же мне делать с тобой, рыжая?» – растерянно думала я, встречая повеселевший, уже совершенно преданный взгляд собаки. Подошел трамвай, и мы вместе с Юшкой поехали в туберкулезную больницу.
– Это просто невероятно, – сказал лечащий врач, глядя на мои рентгеновские снимки. – Туберкулома исчезла за какие–то три недели! Это просто сенсация! Это просто… – он замялся, не находя нужных слов, – колдовство!
Я самодовольно улыбнулась и кивнула.
– …я покажу вас профессору, это уникальный случай! Это подтверждает правильность нашей методики!
Слово «методика» давно набило мне оскомину в университете. Я зевнула.
– …вы не возражаете, если мы подержим вас здесь еще недельку?
Я подумала о Юшке. При больнице жило несколько дворняг, и все они были упитанными, спокойными и счастливыми. Ведро отходов из столовой вполне удовлетворяло их. И они охотно приняли Юшку в свою стаю.
***
Рыжую Юшку любили все, кроме Горбуна. Это был довольно молодой, лет тридцати с небольшим, мужчина с согнутой пополам спиной, сильными, как у гориллы, руками, недобрыми черными глазками и отвисшей нижней губой, которую он имел обыкновение прикусывать пожелтевшими от табака, неровными зубами. Подобно многим другим инвалидам и калекам, Горбун не любил животных. Невозможность жить полноценной жизнью и вытекающее отсюда духовное убожество нередко вызывает у таких людей патологическое стремление подавлять, унижать и уничтожать еще более слабое – с их точки зрения – чем они сами, существо, в первую очередь животных. Впрочем, и людей тоже… Однажды я совершенно случайно и неожиданно попала в компанию слепых. Это были выпускники университета, дети обеспеченных родителей и сами хорошо зарабатывающие, представляющие в своем роде элиту. И меня поразила та жестокость и то бесстыдство, с которыми они говорили о сумасшедших, имевших ту же самую группу инвалидности. Эти элитарные слепцы с радостью передушили бы всех умалишенных.
Наблюдая за жизнью других людей и подчас, помимо своей воли, видя их изнутри, я все чаще и чаще говорю себе: «Хватит, с меня довольно…» Но жизнь накрывает меня все новыми и новыми волнами, от которых нет никакого спасенья… И тогда я отправляюсь в пустое пространство.
***
Однажды, странствуя в хаосе моих прежних жизней, я спустилась на поверхность широкой реки, текущей с севера на юг. Река была необычайно полноводной, с мощным течением, и берега были так далеко, что я с трудом различала их в холодном весеннем тумане. Я поняла, что это половодье. Мимо меня проносились коряги, части разбитых лодок, льдины и… человеческие головы. Я пыталась нащупать ногами дно, но это мне не удавалось: река была глубокой, как море.
И я поплыла против течения.
Я плыла так много–много лет, прежде чем увидела первый корабль под парусами…
На палубе сидела женщина и качала на коленях ребенка. Она пела колыбельную, в мотиве которой слышалось что–то восточное, пятизвучное; она пела то по–русски, то по–фински… У нее было скуластое, обветренное лицо, льняные волосы, почти бесцветные глаза. Ей предстояло навсегда затеряться среди придонских ковыльных степей, смешав свою кровь с тучной, но совершенно чужой для нее землей…
***
Я недовольна своим именем. Это звучит так банально, так обыденно: Таня! Еще хуже обстоит дело с моей фамилией: Репина. Как будто недостаточно того, что эту фамилию носил один великий художник – так еще и мне приходится…
***
Сегодня Горбун мучил собак. Разломив оставшуюся от обеда котлету, он давал каждой дворняге по кусочку, а потом незаметно колол в бок иглой от шприца и при этом непристойно хохотал.
– А ты воткни иглу в котлету, – посоветовала ему стоявшая рядом Бабка. – А то этих шалав слишком много развелось!
Горбун с признательностью посмотрел на Анфису Степановну. Бабка иногда давала дельные советы.
В следующий раз, когда Горбун отправился кормить собак, я тайком пошла за ним.
Дворняги грелись на солнце среди прошлогодней листвы и готовых вот–вот расцвести одуванчиков. Всего собак было пять, и среди них – моя Юшка.
Горбун шел прямо к ним, засунув руки в карманы больничной пижамы.
В карманах у него что–то было.
Игла?
Спрятавшись за одноэтажную каменную пристройку, я, предельно сосредоточившись, приказала Горбуну выбросить из карманов все, что там было.
Горбун внезапно остановился. Видно было, что он не понимает, в чем дело. Его кто–то позвал? Он принялся неуклюже поворачиваться из стороны в сторону, высматривать кого–то… Потом снова засунул руки в карманы, порылся там и наконец выбросил все на траву – брезгливо, с каким–то даже, как мне показалось, омерзением.
Я снова мысленно сосредоточилась на нем. «Пошел прочь, прочь! Живее!» – мысленно произнесла я, высовываясь из своего убежища. И Горбун побежал – неуклюже и немного вприпрыжку, свесив почти до земли длинные, как у гориллы, руки с широкими ладонями, оттопырив от усердия нижнюю губу. Он бежал и бежал, с обезьяньей ловкостью перепрыгивая через подстриженный кустарник и низкий штакетник, бежал в сторону приемного отделения, на другой конец больничной территории.
Я громко смеялась, стоя за углом, но Горбун меня не слышал.
Наконец я вышла из своего укрытия, чтобы посмотреть, что же выбросил этот прохвост.
На зеленой молодой траве лежали небольшой газетный сверток, спичечный коробок и котлета, в которой я без труда обнаружила сломанную иглу от шприца.
Я была в бешенстве! Я с трудом удерживалась от того, чтобы не послать ему вдогонку приказ.
Бросив котлету со вставленной в нее иглой в мусорный бак и плотно прикрыв его крышкой, так что туда не смог бы пролезть даже котенок, я пошла на освещенный весенним солнцем пустырь, где лежали собаки. Приоткрыв глаза, Юшка завиляла хвостом. Глаза ее больше не гноились. Пристроившись рядом с дремлющими животными, я рассеянно ощупала газетный сверток. Это была газета с самым идиотским и дебильным названием, которое только можно было придумать: «Мое!» И это была сама популярная газета в городе. Из газеты «Мое!» Горбун делал себе самокрутки – я заметила это, зайдя как–то в курилку (дело в том, что туалет в корпусе был общим, с двумя кабинками, мужской и женской, и одним–единственным умывальником, возле которого мужчины обычно курили, сплевывая туберкулезную мокроту в покрытую ржавым налетом раковину). Но у меня не было такого предчувствия, что в газету завернута махорка. Я задумалась. Что бы там могло быть? Мои пальцы, ощупывающие со всех сторон сверток, давали мне информацию о чем–то мне совершенно неизвестном, чего я никогда в жизни не видела и не держала в руках. Какая–нибудь отрава? Приманка для мышей и крыс?
Повернувшись спиной к собакам, чтобы, не дай Бог, не обсыпать их какой–нибудь дрянью, я осторожно развернула газету.
На траву вывалилась пачка сложенных вдвое, красивых, зеленых американских бумажек.
Никогда до этого я не видела долларов!
Сумма была приличной, около двух тысяч. И я испугалась, что бывало со мной крайне редко. Я похитила чужие деньги!
Первой моей мыслью было догнать Горбуна и вернуть ему сверток, а еще лучше – незаметно положить его в карман. Но меня отвлекли собаки: две из них, самые толстые и старые, настойчиво обнюхивали спичечный коробок, валявшийся на траве. Было ясно, что им нравился этот запах. Одна из собак, зажмурившись от удовольствия, провела щекой, словно ласкаясь, по коробку и принялась радостно валяться по траве, урча и повизгивая.
В спичечном коробке оказался какой–то белый порошок. От него исходил слабый, совершенно незнакомый мне запах. Одна из собак чуть не выбила у меня из рук этот коробок, ткнув в него носом. Я быстро закрыла его, завернула в обрывок газеты. И тут я снова вспомнила про иглу, и в моих глазах появилось злое зеленоватое пламя.
***
Наступил кефирный час. Все загремели стаканами и кружками, выставляя их на поднос. Санитарка–раздатчица уже тащила с кухни наполненное до краев ведро. Горбун тоже поставил свою кружку – такую же облупленную и нищенскую, как и у меня, эмалированную кружку. Я подошла и незаметно бросила щепотку белого порошка в его посудину. Пусть попробует! Глаза мои злорадно сверкали, когда раздатчица принялась разливать кефир. Сев на подоконник возле досаждавшего мне с утра и до вечера телевизора, я принялась медленно пить. Горбун пил стоя, потом попросил налить ему еще. Мои глаза отсвечивали зеленым.
И тут началось то, на что я, не признаваясь себе в этом, и рассчитывала. Корчась в судорогах, Горбун повалился на пол, на губах у него выступила пена…
Мне всегда нравилось сидеть на подоконниках.
***
Этот случай наделал в больнице много шума. Белый порошок в кефире оказался сильным наркотиком. Этого и следовало ожидать, судя по реакции собак, так что теперь осталось только проследить, какие «злачные места» посещают дворняги. Мне было очень жаль этих добродушных и доверчивых животных, ведь самая выносливая собака, регулярно нюхающая наркотик, «сгорала» в течение года.
И долго ждать мне не пришлось: уже на следующий день собаки показали мне путь в притон.
Между гаражами и мусорными баками зиял спуск в какую–то подземную нору. Крутые каменные ступени, проем, в котором когда–то была дверь, остатки кирпичной кладки, небольшой холм, заросший травой… Лет тридцать назад здесь был погреб столовой, но потом все пришло в запустенье, подземное сооружение стало никому не нужным и о нем забыли. Подвал этот был настолько мрачным и неприглядным, что все обходили его стороной, словно какое–то зачумленное место.
Собаки привели меня прямо туда и побежали как ни в чем не бывало по зеленым от мха и плесени, выщербленным ступеням вниз, в темный, зияющий провал. Прислонившись спиной к деревянному флюорографическому вагончику, стоящему там без дела, я прислушалась. Мне показалось, что под землей кто–то был. И я решила подождать.
Примерно через полчаса из подвала вышла Бабка.
Во время обеда я ехидно спросила ее:
– И что же вы делали сегодня утром в подвале, Анфиса Степановна?
От неожиданности Бабка чуть не поперхнулась супом.
– В каком… подвале? – настороженно, но с угрозой в голосе, спросила она.
– Сами знаете, в каком… – с вызовом ответила я.
Злобно глядя на меня из–под вороха платков, Бабка молчала.
– Заседание богомольного клуба? – продолжала злорадствовать я.
Неизвестно, к чему привел бы этот разговор, если бы в палату не привели новую пациентку – вернее, принесли… Девушка примерно моего возраста, с пышными, светлыми волосами. Ее принесли на носилках и положили на кровать по соседству со мной. Ее глаза были закрыты, бледное лицо покрыто испариной. Судя по всему, ей было очень плохо.
Нам сказали, что у нее диссимулированный туберкулез, что воспалением охвачены оба легких, бронхи, горло и что процесс вот–вот перейдет в менингит. Такое плачевное состояние новоприбывшей вызывало у остальных обитателей палаты (кроме меня, разумеется, потому что я была уже здоровой) тайный вздох облегчения, поскольку у них дела были намного лучше.
Эта девушка не могла ни есть, ни пить, ни разговаривать. Она просто лежала под капельницей и умирала.
Как могло это юное существо дойти до такого состояния?
Сев на стоящий возле ее постели стул, я осторожно взяла ее за руку. Мне хотелось узнать о ней побольше.
Кисть руки у нее была маленькой, жилистой, крепкой. Густые светлые волосы волной лежали на подушке, приоткрывшиеся на мгновенье глаза были ярко–голубыми. Ее можно было назвать красивой. И вот теперь она умирала!
Я взяла ее ладонь обеими руками, и кое–что мне удалось узнать. В конце мая в городе должен был проходить всероссийский конкурс дирижеров, и она хотела участвовать в нем! Это обстоятельство меня очень заинтересовало, это было так необычно! И мне захотелось узнать о ней все. И то, что я узнала, еще больше расположило меня к незнакомке: она собиралась исполнить на «бис» свое собственное сочинение! Просто невероятно! И вот теперь она умирала… Эта история показалась мне настолько забавной, что я решила немедленно прийти ей на помощь. Надо сказать, я была не в лучшей форме, ведь мне пришлось истратить на себя столько сил, но все–таки я решила попробовать.
Продолжая держать ее за руки, я мысленно сосредоточилась на ее внутреннем пейзаже: он был ужасен! И я мысленно произнесла: «Ты, тощее огородное пугало! Вставай и занимайся делом! Дирижеров–баб не так уж много, не теряй времени даром! Ну, живо!»
На лице ее появилась болезненная гримаса. На мгновенье она снова приоткрыла глаза и испуганно взглянула на меня, после чего снова впала в забытье. Я повторяла свой одухотворенный призыв снова и снова и наконец, почувствовав усталость, легла и тут же заснула. Был уже вечер.
***
Рано утром я проснулась от того, что кто–то пел почти над самым моим ухом. Повернув голову, я уставилась на свою новую соседку. Сидя на постели в ночной рубашке, с распущенными по плечам волосами, она смотрела в лежащую у нее на коленях партитуру и дирижировала. Лицо ее было очень бледным, под глазами чернели болезненные тени, но она пела! В противоположном углу похрапывала Бабка.
Приподнявшись на локте, я непринужденно спросила:
– У тебя есть что–нибудь пожрать?
Взгляд ее синих глаз растерянно остановился на мне, и она сбивчиво произнесла:
– В самом деле… мне тоже очень хочется есть…
Открыв тумбочку, она вынула пакет. Там оказалась свежая ночная рубашка и плитка шоколада… Шоколад мы немедленно съели, но этого оказалось слишком мало. И тут я вспомнила, что мать оставила для меня в холодильнике копченое сало – а с хлебом проблем не было. И через несколько минут мы обе жадно рвали зубами сырую, просоленную свинину. За этим занятием нас застала медсестра, начавшая уже с половины шестого делать уколы и ставить капельницы. Остановившись в дверях, она чуть не выронила коробку со шприцами и пузырьками. Она не верила своим глазам. Она была просто в ужасе.
– Ты… ешь – со страхом и изумлением произнесла она. – Ты… встаешь?
Оставив возле двери капельницу, она побежала за врачом, который, вопреки своему обыкновению, явился немедленно. Потрогав лоб вчерашней умирающей и тщательно прослушав ее, он растерянно произнес:
– Ничего не понимаю…
А моя соседка продолжала уплетать сало с черным хлебом. Конечно, это была для нее теперь не самая лучшая пища, поскольку она почти ничего не ела уже вторую неделю…
***
Ее звали Лена. Услышав это имя, я поморщилась. Уж лучше бы ее звали, скажем, Инна или Инга, на худой конец Жанна… Но только не Лена!
– Лучше я буду называть тебя Анель, с точностью до наоборот, – предложила я. – Ты не против?
– Зови меня как хочешь, – со слабой улыбкой на мертвенно–бледных губах ответила она. – Это не имеет значения.
Я снова взяла ее за руку. Потом, пододвинув поближе стул, положила ладонь на ее грудь. Бабка подозрительно косилась на нас из своего угла.
– Что ты чувствуешь? – негромко спросила я.
– Тепло… – с удивлением произнесла она. – Глубокое–глубокое тепло…
Я удовлетворенно кивнула.
Через два дня она пошла на репетицию.
***
Мои силы быстро истощались. Почти весь день я вынуждена была лежать в постели и поэтому не торопилась выписываться. Зато Лена–Анель явно выздоравливала. И она совершенно не задумывалась над тем, почему это происходит!
Я знала, что мы никогда не станем подругами, мы совершенно не подходили друг другу, я знала, что мы расстанемся, выписавшись из больницы, потеряем друг друга в большом, равнодушном к нам обеим городе. Но меня забавляло происходящее, в особенности реакция врачей.
Иногда Лена–Анель ходила ночевать домой и возвращалась утром, до обхода, и в палате все к этому привыкли. Но однажды утром она не вернулась.
В этом не было ничего особенного, некоторые больные отсутствовали по нескольку дней, но мне это показалось подозрительным. После завтрака я пошла ее искать.
Искать? Откуда у меня была эта уверенность в том, что она где–то здесь, поблизости, и что ей сейчас очень плохо? Выйдя на пустырь, на котором обычно грелись на солнце собаки, я прислушалась к самой себе и решительно направилась к полуразрушенному подвалу.
Идя по густой, усеянной цветущими одуванчиками траве, я ощупывала в кармане халата сверток из газеты «Мое!». Я решила не возвращать Горбуну доллары. Я решила присвоить их себе! Подумав об этом, я злорадно усмехнулась. Я мысленно желала ему всего самого наихудшего, я не могла ему простить воткнутую в котлету иглу!
Прощение, смирение и покорность были не моими добродетелями.
Подойдя к круто спускающимся вниз ступеням, я остановилась, чувствуя какие–то болезненные сигналы. И в следующий миг я уже решительно спускалась вниз. И уже под землей, на самой нижней ступени, почти в полной темноте, я наткнулась на скрюченную фигуру. Лена–Анель!.. Но что она делала здесь? Она сидела совершенно неподвижно в этом холодном, сыром подвале, уткнувшись головой в колени. Я тронула ее за плечо. Мне показалось, что она спит. Но этот сон был таким подозрительным! Опять наркотики? Но что–то подсказывало мне, что дело обстоит гораздо хуже. Я не видела в темноте ее лица, но у меня появилось предчувствие, что она умирает. Не раздумывая больше ни минуты, я взяла ее под мышки и потащила наверх. И только там я увидела, что она вся в крови.
У нее были перерезаны на обеих руках вены.
Я не стала никого звать на помощь. Сидя возле нее совершенно неподвижно, я неотступно смотрела на нее, стараясь передать ей всю имевшуюся у меня в этот момент энергию. Но единственное, что мне удалось сделать, так это остановить кровотечение. И тогда я встала и, пошатываясь, пошла к больничному корпусу.
***
Я долго лежала на своей кровати, собираясь с силами; и в реанимационной, куда отправили Лену, мне сказали, что она не выживет. Так что мне предстояло самой вытаскивать ее…
Поздно вечером, ближе к полуночи, я проснулась от какого–то душераздирающего крика. Сев на постели, я тревожно прислушалась. В палате, в коридоре и за окном было совершенно тихо. Ни звука, ни шороха, только Бабка, как обычно, всхрапывала во сне. Скорее всего, мне что–то приснилось, но я никак не могла вспомнить, что именно. Я знала только, что где–то теперь происходит нечто ужасное, имеющее отношение ко мне. Но что именно и где, я не могла определить. И я стала думать о Лене–Анель, находившейся в реанимационной без сознания. Что же с ней все–таки произошло? Одевшись, я пошла в реанимационную палату. Меня впустили, хотя это и было против правил. И когда я взяла ее за руку, я совершенно отчетливо увидела омерзительную картину: Лену–Анель по очереди насиловали восемь мужчин. Это называлось у них «пустить по кругу». Их лиц я не могла различить, кроме одного: это было лицо Горбуна. Его допустили к жертве последним.
Во мне медленно нарастал гнев, и он был куда страшнее прежних вспышек моей ярости. Это был гнев разрушительный, ничего не создающий. Совершенно сознательно я желала всем восьмерым смерти!
Я продолжала держать ее за руку, и информация из ее подсознания перетекала ко мне. Я видела ее идущей вечером по темной яблоневой аллее, видела, как ей зажали рот чьи–то руки…
После того, что с ней произошло, Лена–Анель не захотела больше жить. Очнувшись в полной темноте, в холодном, сыром подвале, она нащупала возле себя бутылку, отбила горлышко и перерезала себе вены.
– Глупейшая девчонка! – возмущенно сказала я. – Вот этого–то и не следовало делать! Это они должны умереть, а не ты!
Информация из ее подсознания продолжала поступать ко мне, но до полной картины чего–то не хватало, в ней был какой–то пробел.
И снова я услышала дикий, душераздирающий крик. Откуда он доносился? Я чувствовала, что мне нужно принять быстрое решение, и я была совершенно растеряна.
И тогда впервые в жизни я послала сигнал на планету Зеленых Лун. Там, в фантастически далекой от меня точке космического пространства, хранилась вся информация о всех протекающих в мире процессах, там находился мощнейший источник духовной энергии.
Это был очень рискованный поступок с моей стороны, потому что, устанавливая непосредственную связь с космосом, я ставила себя в зависимость от него, лишала себя права быть обычным, нормальным человеком, «таким, как все». И еще: я рисковала навсегда затеряться в пустом пространстве, никогда больше не вернуться на землю.
И до меня долетел еле уловимый ответный сигнал. Космос ответил мне! И этот ответ оказался совершенно неожиданным для меня: я никогда никого больше не полюблю…
Я была в полном недоумении. Какое отношение это имело к трагедии Лены–Анели и тем душераздирающим крикам, которые в очередной раз донеслись до меня?
И тут я почувствовала, что кроме нас двоих в палате есть кто–то еще. Мне стало не по себе, хотя это было только предчувствие. Внимательно всмотревшись в полумрак и убедившись, что опасения мои напрасны, я закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться на внутреннем состоянии Лены–Анели. Но что–то упорно мешало мне. И когда я наконец отпустила ее руку, я увидела совершенно другие картины – во всей их пугающей отчетливости. В одном из глухих переулков четверо подонков избивали железными прутьями Женю Южанина. Это он так душераздирающе кричал, но никто не приходил к нему на помощь. А Лена – о, как ненавистно мне это имя! – в это время видела эротические сны с отголосками еще не остывших чувственных прикосновений.
– Дура, – сама того не замечая, сказала я вслух. – Надо было оставить его ночевать!
Теперь я поняла, что означал посланный мне из космоса сигнал: я должна была сделать выбор – здесь, в реанимационной, в этот краткий миг! Выбор между Леной–Анель и Женей Южаниным. Двоим сразу я была не в силах помочь. И к тому же… нет, не имело смысла скрывать это от самой себя: я была мстительной! Я же пообещала, что не стану помогать ему, когда он вылезет из постели этой шлюховидной деканской дочки и отправится к себе домой! И вот теперь, в данный момент, какие–то уличные подонки отбивают ему почки… Все это отвратительно, но я не стану помогать ему! Пусть ищет помощи у этой… как ее там зовут… Нет, не хочу даже произносить это мерзкое имя!
Во мне клокотала такая злоба, что ею можно было отравить полмира. И я не только не стыдилась ее, я радовалась тому, что во мне горит этот адский огонь. Долетающие до меня душераздирающие крики становились все тише и тише, переходя в булькающий хрип…
Я очнулась, услышав свой собственный, высокомерно–презрительный смех. Да, в моей жизни больше не будет ни одной любви!
***
Чего же во мне больше, добра или зла?
Слово «добро» я всегда произношу с каким–то стеснением, словно стыдясь чего–то. В это слове есть что–то двусмысленное и сомнительное. Ведь именно лозунг добра – или даже Добра – по отношению к кому–то или чему–то начертан на знамени любой инквизиции… В христовых проповедях Добра звучит мотив осуждения еретиков – тех, кто не следует этим проповедям.
Добро и зло не могут существовать друг без друга. В мире абсолютного добра не существовало бы самой категории «добра». Вкушение от запретного плода, акт познания – это та крупица зла, которая придает жизни осмысленность. Нет «злых» и «добрых» поступков, и мерилом всему служит наше стремление к истине.
***
Держа Лену–Анель за руку, я мысленно приказываю ей, снова и снова: «Забудь, забудь, забудь…»
Труднее всего вычеркнуть из ее памяти то, что произошло в подвале, вычеркнуть хотя бы на время, чтобы в ее воспоминаниях накопился какой–то положительный запас.
«Забудь, забудь, забудь…»
Кажется, мне это удается. Выражение ее лица уже не такое страдальческое. И внезапно из ее подсознания до меня доносится музыка – тихая–тихая, словно вздох на ее все еще мертвенно–бледных губах…
Издалека, через сиреневые, влажные от дождя сады неслись эти звоны… Звоны! Ветер подхватил капли дождя и швырнул их с размаху в висящий под облаками колокол, а ласточки, пролетая мимо, пронзительно кричали о таящемся за облаками солнце. Начинался день, и тысячи маленьких ручейков вливали в него свои переливы и отсветы. Начиналась жизнь!.. Возгласы, вихрь всех оркестровых инструментов, и над всем этим – мерные колокольные удары. Шаги судьбы, ведущие в неизвестность, поступь души, выплавленная из хаоса переживаний усилием воли… Сознание краткости жизни и тщетности многих усилий, сознание каждодневного героизма того, кто продолжает идти дальше, наверх, к висящему под облаками колоколу… Так тяжек путь, так сбивчиво дыханье, так велико напряжение чувств идущего…
***
В два часа ночи я подошла к заброшенному погребу. Ночь была безлунной, и я наощупь спустилась вниз по замшелым ступеням. Я понимала, что это опасно, но мне хотелось испытать свои силы, узнать, на что я способна.
Внизу была небольшая земляная площадка – и еще одна лестница, более короткая, ведущая собственно в подвал. Запах курева говорил мне о том, что там, под землей, люди. Впрочем, я и так была уверена, что это притон наркоманов. Мне важно было застать тех, восьмерых…
Внезапно мне ударил в глаза яркий свет. Кто–то направил мне в лицо фонарик. Метнувшись в сторону, я увидела долговязого мужчину из соседнего корпуса. Он преградил мне дорогу. Лицо его было мрачным и свирепым.
Я пристально посмотрела ему в глаза, и он отступил, глухо рыча что–то, словно сторожевой пес, которому не позволили порвать брюки непрошеному гостю. Спустившись по второй лестнице, я увидела примерно дюжину сидящих и лежащих мужчин. Мой взгляд сразу остановился на фигуре, пристроившейся на куче старых ватников и больничного тряпья. Бабка! Из–под фланелевого халата у нее торчал край ночной рубашки, одна нога заголилась почти до бедра и казалась безобразно дряблой и пухлой в мерцающем свете двух свечей.
На земляном полу валялись шприцы.
Почти у самых моих ног, на деревянном ящике сидел Горбун – он отреагировал первый. Своими цепкими обезьяньими руками он схватил меня за щиколотку и захихикал. Потом резко привстал, торопливым, воровским движением провел по моей ноге своей влажно–холодной лапой и снова захихикал. Не сказав ни слова, я ударила его ногой в лицо.
Мужчины закопошились, поднялись, окружили меня со всех сторон. Вид у них был угрожающим. У меня не было никаких сомнений в их намерениях. И, ощутив в себе первую волну ярости, я радостно засмеялась: громко, дерзко, вызывающе. Некоторые попятились назад, у одного блеснула в руке финка. Воспользовавшись мигом замешательства, я метнулась к ступеням, толкнув на ходу стоявшего там верзилу, и теперь за спиной у меня никого не было. Я сказала:
– Вы получите сполна за то, что изнасиловали ее. А теперь разбудите Бабку, и пусть она всем вам отпустит грехи!
И я снова расхохоталась, чувствуя, как в моих глазах загорается зеленое сатанинское пламя.
И тут они набросились на меня. Вернее, все они рванулись в мою сторону, колотя по воздуху кулаками и на ходу сбивая друг друга с ног, но так и не сумели до меня добраться, хотя я по–прежнему продолжала стоять на ступенях. Что–то встало на их пути, незримое и неодолимое, доводившее их до исступления и бешенства. Теперь уже у четверых в руках были ножи.
Я стояла, не шелохнувшись, с каждым мигом наполняясь все больше и больше незнакомой мне прежде разрушительной силой. Все мое тело вибрировало от огромного внутреннего напряжения. Наконец, повернувшись к беснующимся мужчинам спиной, я поднялась вверх по ступеням.
Безлунная и безветренная ночь… В оставшейся после дождя глубокой луже громко пели лягушки. Мне не хотелось пугать этих симпатичных животных, но клокотавшая во мне энергия требовала выхода – и я протянула вперед обе руки…
Глухой подземный грохот заставил умолкнуть лягушачий хор. Почва дрожала у меня под ногами, я видела, как крошатся каменные ступени, рушатся остатки кирпичной кладки, проваливается в бездну земляная насыпь… И когда наконец воцарилась тишина и лягушки стали робко пробовать свои голоса, на месте зиявшего в земле безобразного провала я увидела высокую, одетую в старомодное платье фигуру.
Анна–Ута шла мне навстречу.
***
На следующий день, взяв с собой Юшку, я снова пошла туда. И только по расположению мусорных ящиков, гаражей и лягушачьего болотца я смогла определить местонахождение бывшего погреба.
Никакой земляной насыпи, никаких ступеней. Сплошная ровная площадка, заросшая травой и одуванчиками.
Бесследное исчезновение четырнадцати человек стало в больнице настоящей сенсацией. Но меня это совершенно не интересовало.
***
Мои полеты в пустом пространстве становятся все более частыми и продолжительными. И это хороший признак, это говорит о том, что мои духовные силы растут.
Но когда я возвращаюсь в этот город, он снова топит меня в своей повседневности, я захлебываюсь его серостью, его скукой и ничтожеством. Нуднейший университет с его ни о чем не свидетельствующими экзаменами, банальные студенческие радости… Нет, все это не для меня.
Но мне не хочется огорчать родителей, и я продолжаю делать все, что требуют от меня преподаватели, честно заслужившие свои ученые степени и звания.
Я не сижу больше на подоконнике и не жду Женю Южанина.
В своих одиноких странствиях по пустому пространству я вижу бледное, взволнованное лицо Лены–Анели, стоящей за дирижерским пультом, вижу, как она прижимает к груди руку, стараясь подавить внезапный приступ кашля, как отчаянно пытается вести за собой оркестр… Но оркестр, оказавшись без управления, не остановился: колокольный шторм, победивший своего творца, вобрал в себя голоса всех инструментов и просиял могучим, солнечным аккордом органа. Колокол, весенний и нетерпеливый, захлебываясь своим звоном, спешил поведать всем о бесконечности жизни, осыпающейся в садах сирени, о соловьях и влюбленных лягушках…
Звоны странствовали вместе с бездомными собаками, повисали над старыми кирпичными стенами, залетали в больничные окна, плыли над нашими головами, словно запах весенних цветов…
1996