Текст книги "Копья летящего тень. Антология"
Автор книги: Иван Панкеев
Соавторы: Ольга Дурова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Подойдя совсем близко, женщина остановилась, ее глаза сияли, постоянно меняя цвет, на тонком, юном лице.
Лилиан вскочила, потом снова села, руки у нее задрожали.
– Что ты делаешь здесь? – в страхе спросила она.
Седоволосая незнакомка села на скамейку напротив Лилиан.
– Я сижу здесь и, так же, как и ты, слушаю осеннюю музыку, – ответила она. – И я рада, что ты узнала меня.
Испуганно глядя на прекрасное, обрамленное пеной седых волос лицо Бегущей По Волнам, Лилиан сказала:
– Я не думала, что ты… появляешься вдали от моря…
Женщина понимающе улыбнулась.
– В последний раз я странствовала по суше около восьмидесяти лет назад, – ответила она своим глубоким, мелодичным голосом. – Это было в Вене, я отправилась туда специально для того, чтобы послушать лекцию Рудольфа Штейнера. И этот ясновидец узнал меня! Он нашел меня в переполненном фойе, повел за кулисы…
Лилиан невольно взглянула на тонкие, совершенной формы руки Бегущей По Волнам. Осмелилась бы она сама прикоснуться к ним?
– …мы говорили с ним в течение всего антракта, и все его безумные поклонницы, ломившиеся в дверь, просто негодовали. Через несколько лет Рудольф Штейнер построил на одном из швейцарских холмов свой храм, Гетеанум. Но очень скоро он сам понял, что это совсем не то… Храм превратился в официальный штейнеровский центр. Уж лучше бы это здание использовали под какое–нибудь складское помещение – хранили бы там, к примеру, муку… К счастью, Гетеанум сгорел…
Лилиан с трудом улавливала смысл всего того, о чем говорила Бегущая По Волнам.
– …храм не должен быть общим, как не является общей совесть, ответственность, справедливость. И каждый приходит к этому храму своим собственным, индивидуальным путем. Именно тогда, после неудачи с Гетеанумом, я стала задумываться о странствующем замке, обители поэта!
– Странствующем замке? – испуганно спросила Лилиан, не смея взглянуть в постоянно меняющие цвет глаза Бегущей По Волнам. – Значит, я видела его…
Женщина молча кивнула.
– Но ты должна войти туда с чистыми помыслами, – печально произнесла Бегущая По Волнам, глядя куда–то мимо Лилиан. – Ты не должна думать ни о какой выгоде, иначе… – ее седые волосы волной взметнулись на ветру, – …иначе моя странствующая обитель поэта превратится в очередной Гетеанум – с конференц–залами, вегетарианскими ресторанами, киосками и скопищем идиотов со всего мира. Запомни! Ты должна быть чистой!
Лилиан молча смотрела на нее. Меняющие цвет глаза, тонкий, невесомый силуэт, пена седых волос… Видение бледнело, растворяясь в холодном осеннем воздухе. И голос Бегущей По Волнам, переплетаясь с тишиной и вздохами падающих листьев, таял, сходил на нет… В проходе между скамейками медленно плелись две собаки. Лилиан смотрела на них, думая о только что услышанных словах.
– А как же ты?.. – тихо спросила она.
Но ей никто не ответил.
На скамейке напротив нее никого не было.
21
– Ты пришла на пять минут раньше, – без всякого выражения сказал Дэвид Бэст, доставая две чашки. – Чай или кофе?
На столе были шахматы, он только что разбирал сложную партию.
Я смотрела… смотрела на незнакомый мне пейзаж чувств и переживаний – и все это казалось мне болезненным и неестественным. Мое годами устоявшееся «я» теперь расщеплялось, раздваивалось, растворялось в чуждом мне эксперименте влюбленности, неуютной для меня стихии женственности, игре в несуществующую слабость. Что мне нужно было от этого англичанина? Его холодное, не тронутое солнцем тело? Или его столь же холодные, наглухо закрытые для посторонних мысли? Будь он хоть каплю грубее, решительнее, примитивнее, я бы давно уже потеряла к нему интерес. Но в натуре Дэвида Бэста было что–то русалочье – чем ближе я подходила к нему, тем дальше оказывалось то, что влекло меня. Мне казалось, что я обнимаю его – а это был черемуховый куст, возле которого он только что стоял сам он был уже за соседним деревом, за рекой, за лесом… Я шла по следам видения, пытаясь схватить желанный мираж, и чем дальше он уходил от меня, тем нестерпимее становилось желание догнать его…
– Лиля, я должен тебе сказать, – начал он, взяв с полки пластинку, – …что я не испытываю к тебе никаких особых чувств…
Фа–минорная баллада Шопена. Он мог бы расстрелять меня в упор и под другую музыку.
– …я вижу в тебе только знакомую, – продолжал он, наливая в чашки густой кофе, – наверное, я сделал ошибку, сразу не сказав тебе это…
Музыка, дышащая весной, сиреневой грустью, отчаянием, приносила новую боль. Эта музыка врывалась в душу, словно в опустевший дом, напрасно ища ушедших. Мелодия рождалась и исчезала, маня, словно лунный свет, пока наконец не утонула в темных глубинах неподвижности…
Убивать можно разными способами.
– …и если ты не сможешь изменить свое отношение ко мне, нам надо расстаться как можно скорее!
Как я не подумала об этом сразу! Конечно же, его ждет в Англии Она!
– Да, я понимаю… – с облегчением произнесла я, – ты влюблен в нее…
– Да… – ответил он, неожиданно густо краснея.
– Она живет… в Англии?
Дэвид отрицательно покачал головой, отхлебнул кофе, закурил.
– Она живет здесь, в Воронеже… – исподлобья взглянув на меня, сказал он.
В считанные доли секунды через меня прошло глиссандо чувств: обида, неприязнь, зависть, ревность, отчаяние, отчуждение, презрение, великодушие, смирение – и все это завершилось великолепным аккордом смеха! Я смеялась гомерическим смехом над собственными гомерическими страстями, в особенности над рудиментарным, доисторическим чувством, которое именовалось в Библии ревностью.
Дэвид Бэст с обидой посмотрел на меня. Он ничего не понял.
И когда я ушла, он вымыл чашки и снова уселся за шахматы: партия была очень интересной.
22
Отдав еще несколько своих стихотворений в газету «Факел», Лилиан настроилась на долгое, терпеливое ожидание. Но ответ пришел уже через неделю: Кривошеее просил ее зайти.
Лихорадочно перебирая в уме всевозможные варианты предстоящего разговора, Лилиан сидела в приемной редакции на жестком канцелярском диване. Зеленые вылинявшие обои, толстая секретарша, безучастно стучавшая на машинке… Дверь в кабинет Кривошеева была приоткрыта.
– …и эти стихи тем более вредны, – услышала Лилиан незнакомый голос, – что автор явно одаренный человек…
«Это обо мне…» – тут же решила Лилиан. Она вскочила с дивана, снова села
– Значит, это антисоветчина? – донесся до нее вкрадчивый голос Кривошеева.
– Несомненно, – спокойно, уверенно и, как показалось Лилиан, удовлетворенно ответил первый голос. – У меня тут есть списки… сейчас посмотрим…
«Вот оно! – подумала Лилиан, чувствуя, как ее обдает внутренним жаром. – Вот оно, прикосновение к тайне! К тайне незримой, подавляющей нас власти!..» У нее было такое чувство, будто она впервые разделась перед мужчиной: стыд и трепет охватывали ее, вытесняя страх, пробуждая острое желание поскорее прикоснуться к неведомому. «Сейчас меня спросят об отце, о связях с эмигрантами…» – подумала она. И ее нетерпеливое возбуждение росло с каждой минутой.
– А ее нет в списках! – произнес ровный, спокойный голос. – Очень странно… Очень странно!
– Она должна сейчас прийти, – суетливо произнес Кривошеев и высунулся за дверь.
Заметив Лилиан, он как–то сразу смутился и нехотя кивнул ей, но потом широко распахнул дверь кабинета и произнес по–редакторски официально:
– Очень рад, что вы опять пришли к нам!
Войдя в кабинет, Лилиан села на край такого же жесткого, как и в прихожей, затертого посетителями дивана.
– Лилиан Лехт, – отчетливо произнес Кривошеев и, размяв пальцами дешевую папиросу, сел в кресло возле стола.
Поджав тонкие, невыразительные губы, на Лилиан пристально смотрел аккуратно одетый, в меру упитанный, неопределенного возраста мужчина. Его бесцветные глаза, словно холодные щупальца, настойчиво и бесстрастно изучали ее внешность. Лилиан тоже изучала его – нахмурив брови, сощуря зеленовато–серые кошачьи глаза.
– Протестуете, значит? – все так же пристально глядя на нее, сказал он и, не дожидаясь ответа, спросил: – Вы комсомолка?
– Да… – неохотно ответила она
– Хорошо, – леденяще–спокойно сказал он, – прочитайте, пожалуйста, одно из своих… э–э–э–э… стихотворений… – он порылся в лежащих перед ним листах, – …вот это…
Кривошеев дымил на другом конце стола, на лице его была написана скука выполняющего свои будничные обязанности должностного лица.
– Зачем? – с вызовом спросила Лилиан. – Вы же все это уже читали!
– Хочется послушать, как это читает поэт, – бесстрастно глядя на Лилиан, ответил представитель цензуры.
Лилиан молчала. Кривошеев со скучающим видом перелистывал подшивку газет. Из приемной доносился приглушенный стук пишущей машинки. В углу, под вешалкой, на которой висели два мужских пальто, что–то зашевелилось… Два бронзово–желтых глаза, густые рыжие бакенбарды по обеим сторонам треугольного кошачьего «лица», темные кисточки на стоящих торчком ушах…
Рысь???
Рысь в редакции газеты «Факел»?
Неспеша, с несравненным царственным достоинством, дикая рыжая кошка вышла на середину комнаты и, не обращая ни на кого внимания, потянулась. Она проделала это с такой сладкой ленью, на которую способны одни только кошки: вытянула передние лапы, выпрямилась, вытянула одну за другой задние лапы, подняла торчком короткий хвост и… рухнула в изнеможении на пол!
Широко раскрыв глаза, Лилиан смотрела на зверя. Опасный, мстительный хищник. Но ни Кривошеев, ни кэгэбэшник не подавали виду, что их волнует присутствие рыси.
– Мы слушаем, слушаем… – нетерпеливо произнес представитель цензуры, поудобнее усаживаясь в редакторском кресле.
– Эта кошка… – негромко сказала Лилиан, – …здесь всегда живет?
Кэгэбэшник и редактор газеты переглянулись.
– Какая… кошка? – вежливо осведомился Кривошеев.
– Ну… рысь…
Оба начальника снова переглянулись.
– Вот что, Лилиан Лехт, – потеряв наконец терпение, сказал представитель цензуры, – вы пытаетесь здесь просто морочить нам голову! Отвечайте по существу: почему вы пишете такие стихи? Откуда у Вас все эти «железобетонные квадратные уроды» и «еретики», эти «заживо вспоротые души» и «патриотические книжные киоски»?
Кривошеев шумно прокашлялся и отошел к окну. Приподняв голову, рысь лениво посмотрела в его сторону. Потом встала, поскребла когтями ковровую дорожку и непринужденно, как это делают представители кошачьей породы, прыгнула на редакторский стол. Потоптавшись среди бумаг, она растянулась во всю длину и положила голову на мощные, пушистые лапы. Кэгэбэшник не обращал на нее ни малейшего внимания!
Как ни странно, присутствие хищного зверя придало Лилиан уверенность в себе. У нее не было уже никаких сомнений в том, что рысь очутилась здесь каким–то необычным, парадоксальным образом. И то, что присутствующие никак не реагировали на поведение этой кошки, наводило Лилиан на мысль о какой–то загадке.
Кэгэбэшник продолжал пристально смотреть на Лилиан, ожидая ответа на свой вопрос, и Лилиан, глядя на лениво разлегшееся на столе животное, почувствовала вдруг какую–то удивительную внутреннюю раскованность
– Почему я пишу такие стихи? – с вызовом произнесла она. – Потому что считаю нужным так писать, потому что именно такой я вижу нашу средневековую действительность!
При этом Лилиан обвела редакторский кабинет таким взглядом, словно это был музей экзотических испанских сапог, щипцов для выдергивания ногтей, скамеек для растягивания суставов…
Перевернувшись на спину и согнув все четыре лапы, рысь свесила голову набок и уставилась своими желтыми глазами на Лилиан. Эта кошачья поза была настолько забавной, что Лилиан не смогла удержаться от улыбки.
– И все–таки, – с неожиданной для себя веселостью сказала она, – откуда у вас эта кошка?
Кэгэбэшник нахмурился.
– Я не понимаю, Лилиан Лехт, – угрожающе–спокойно произнес он, – к чему вам теперь эти шутки? Речь идет о судьбе ваших публикаций, о вашей судьбе, если хотите, а вы пытаетесь перевести разговор на каких–то… кошек! Вы кто по национальности? – неожиданно добавил он.
Пожав плечами, Лилиан уклончиво ответила:
– У меня нет определенной национальности…
Кривошеев и кэгэбэшник выразительно переглянулись.
– Это мы выясним, – сухо заметил представитель цензуры.
– И вообще, Лилиан, – с миролюбивой фамильярностью добавил Кривошеев, – тебе следует пересмотреть тематику своего творчества. Энтузиазм, новостройки, освоение космоса.
– Массовая советская культура и так благоденствует, – с усмешкой ответила Лилиан.
– Вы, Лилиан, совсем запутались, – наставительно произнес представитель цензуры. – Приносите сюда антисоветские стихи, намекаете на существование какой–то чуждой нашей действительности массовой культуры… При социализме есть только социалистическая культура!
Он наверняка сказал бы что–то еще, но благоденствующее на редакторском столе животное, не считаясь ни с каким регламентом, вдруг громко зевнуло, высунув розовый язык и оскалив страшные, кривые клыки:
– Уа–а–а–а–у–у–у–у…
Кэгэбэшник вскочил из–за стола.
– Вы ведете себя просто неприлично, товарищ Лехт! – начальственным тоном рявкнул он, моментально забыв о своем имидже спокойно–сдержанного, владеющего собой инквизитора. – Мы вынуждены будем сообщить о вашем поведении по месту работы! А теперь можете идти!
Лилиан шагнула к двери, потом остановилась, оглянулась. Ни на столе, ни на полу, ни возле вешалки никакой рыси не было.
23
Комната Венсана была полна дыма и криков. Стол, тесно уставленный бутылками, толпа, говорящая на нескольких языках. Сидели на стульях, на кроватях и просто на полу. Почти никто не танцевал, хотя музыка звучала без перерыва. Дверь в коридор была открыта настежь, каждый желающий мог войти.
На одной из кроватей сидели полупьяные датчане и время от времени громко орали «skaal». Пламя толстой свечи выхватывало из полумрака лицо Ингер: влажные синие глаза, вишневые губы, точеный нос, роскошные белокурые волосы. Более красивого существа я никогда в жизни не встречала. Разве что Дэвида Бэста… Кстати, он тоже сидел с ними и тоже орал «skaal» – и к тому же в обнимку с Ингер! Любой идиот без особого труда догадался бы, что они не просто друзья. Во мне же все противилось этой простой, лежащей на поверхности истине. «Значит, это Ингер…» – похолодев от отчаяния, подумала я.
Одна из кроватей, поставленная поперек комнаты вместе с трехстворчатым шкафом, была почему–то пустой – и я села на нее, опершись спиной о шкаф. В голове у меня вертелась одна–единственная мысль: «Значит, это Ингер?.. Ингер?.. Ингер?..» Но тут страшный грохот заставил всех замолчать, а меня – отвлечься от моей идеи–фикс. Шкаф накренился, дверцы с треском распахнулись, и все вывалилось наружу: одежда, книги, посуда, сверху посыпались макароны и крупа, свалились на пол два длинных тепличных огурца и переломились пополам.
Несколько секунд общего молчания сменились диким хохотом и визгом.
– Это знамение! – крикнул кто–то.
– Не нужно ничего убирать! Пусть останется след!
– Молодец, Лиля, – сказал мне появившийся откуда–то из темноты Себастьян. – Теперь у нас не два, а четыре огурца!
Только я одна не понимала, почему такой шум. Недоуменно пожав плечами, я встала и пересела на стул.
Во время этого интермеццо в комнате появилась Лилиан. Лицо ее было бледным, рыжие волосы разметались по плечам, взгляд был устремлен мимо меня. Она кого–то искала. Если не меня, то кого? Она стояла возле двери, неотрывно глядя в «датский» угол. Что она там такое увидела? Что Дэвид Бэст целуется с Ингер? Что все они продолжают орать «skaal»? Что в этом особенного? Какое отношение Лилиан имеет к… я чуть было не подумала: «моему» Дэвиду? А у Ингер это здорово получается: затягивается сигаретой, запрокидывает назад голову, выпивает поцелуй Дэвида, не обращая ни на кого ни малейшего внимания… Ага, кажется, Дэвид заметил стоящую у двери Лилиан. Ласково отстранив от себя Ингер, он встал, держа в руке бутылку с пивом, отхлебнул из горлышка, подошел к ней.
– Как дела? – непринужденно спросил он у Лилиан. – I am sorry. I cannot offer you a drink… Would you like to drink? Шотландский виски?
Лилиан отшатнулась от него, прислонилась спиной к двери.
Я от удивления разинула рот. Они были знакомы! И я ничего об этом не знала! Заметив насмешливый взгляд Себастьяна, я снова закрыла рот. Совершенно идиотская вечеринка!
Англичане, взявшись за руки, танцевали: двигаясь по кругу, они одновременно подбрасывали ноги вверх, как можно выше, с грохотом приземлялись, сопровождая свои «посадки» агрессивным скандированием одних и тех же слов. Танец сопровождался всеобщим воем и беспорядочными криками.
– Идиоты, – сказала я, обращаясь неизвестно к кому, и направилась к двери, где в замешательстве стояла Лилиан. – Ты остаешься? – спросила я у нее.
Она молчала.
В комнату вошел странного вида африканец: розовое пальто, доходившее ему почти до пят, так обтягивало его тонкую талию, что он был похож на девушку. В руке он держал огромный, ярко–желтого цвета пакет. С невозмутимым достоинством здороваясь сразу со всеми легким кивком головы и никому не улыбаясь, «розовый» направился прямо к Венсану, сидевшему за столом. Прислонив к ножке стула свой огромный пакет, «розовый» протянул Венсану руку и нехотя улыбнулся, показывая ряд крупных, желтых зубов. Массивная оправа очков и оттопыренная, очень толстая нижняя губа придавали его лицу выражение постоянного недовольства.
– Лилиан! – крикнул Венсан из–за батареи пивных бутылок. – Жиль–Баба интересуется твоими стихами!
«Розовый» Жиль–Баба снисходительно, с оттенком еле заметного презрения, кивнул в сторону Лилиан. Расстегнув свое длинное пальто, он сидел возле стола с таким видом, будто на этом столе были не пивные бутылки, а дипломатические бумаги.
– Сядь сюда, – с оттенком той же самой презрительной снисходительности произнес Жиль–Баба, глядя на Лилиан поверх массивной оправы, – нам нужно поговорить.
«Нужно? – подумала Лилиан, внутренне ощетинившись при виде этого самонадеянного негра с французско–мусульманским именем. – Мне, что ли, нужно?»
Тем не менее, она шагнула к столу и села на пододвинутый Венсаном стул. Искоса посмотрев на сидящего в другом углу комнаты Дэвида, Лилиан хмуро спросила:
– В чем дело?
Жиль–Баба беззвучно рассмеялся.
– Она похожа на кошку, – сказал он Венсану с таким видом, словно речь шла не о сидящей за столом Лилиан, а о ком–то отсутствующем. – На шипящую рыжую кошку!
Лилиан фыркнула, вскочила, но Венсан взял ее за руку и снова усадил на стул.
– Не обижайся, я пошутил, – все с той же обидной для Лилиан снисходительностью сказал Жиль–Баба, явно довольный произведенным его словами эффектом. – Мне понравились твои стихи – те, что напечатаны в газете!
Лилиан вопросительно уставилась на него
– Здесь слишком шумно, – невозмутимо продолжал Жиль–Баба. – Пойдем ко мне, поговорим!
– Жиль пишет диссертацию о современной русской поэзии, – пояснил Венсан, – собирает материал.
Лилиан снова фыркнула. У нее не было никакого желания стать «материалом» для этого африканца. Искоса посмотрев туда, где сидел Дэвид Бэст, она заметила, как маленькая, очаровательная, словно фея, белокурая Ингер взяла его за руку и увела из комнаты. «Это конец… – в отчаянии подумала Лилиан. – Конец… Я была слепой. Я слушала Высокую мессу, не имея никакого представлении о реальном Дэвиде…»
– Ладно, идем… – с сокрушенным вздохом произнесла она, не испытывая больше никакого интереса к происходящему. Какое ей было дело до Жиля–Бабы, до этих орущих датчан?
Слякотный, неудачный, вычеркнутый из жизни день. Много, много дней, целая полоса жизни…
– Пошли, Лилиан, – весело сказал Жиль–Баба и фамильярно подтолкнул ее вперед.
***
Заварив в маленьком кофейнике изрядную порцию кофе, Жиль поставил на стол две чашки и, немного подождав, вылил в них густую черную жижу. Положил на стол пачку сигарет, трубку из темного дерева, коробку с табаком – и уставился на Лилиан, молча наблюдавшую за его приготовлениями.
Она тоже пристально смотрела на него. Что он от нее хотел?
Глотнув кофе, Жиль принялся раскуривать трубку. Его покатый лоб то и дело покрывался продольными морщинами, лицо принимало почти страдальческое выражение.
Жиль–Баба размышлял.
Массивная темно–коричневая оправа очков, сползших на кончик приплюснутого носа, черные раскосые глаза, толстые губы, обкуренная, под цвет его кожи, трубка – все это придавало Жилю странное сходство с шаманом.
– Я запомнил одно место из твоего стихотворения, – неожиданно сказал он и, сильно грассируя и изменяя ударение в словах, прочитал на память отрывок. – И как это у тебя получается? Я бы не смог так написать даже по–французски!
Лилиан молча пожала плечами.
– Ты хотела бы, чтобы твои стихи были напечатаны в Париже?
– Да, пожалуй, – усмехнулась Лилиан, не принимая всерьез слова Жиля. – Мои стихи не мешало бы напечатать в Париже!
– Я не шучу, – серьезно и лаконично заметил Жиль. – Если ты пойдешь нам навстречу, я все устрою… твои стихи будут напечатаны в оригинале, по–русски, но с небольшим предисловием…
– С антисоветским, – уточнила Лилиан.
– Однако… – осекся Жиль–Баба, – ты, я вижу, совсем не наивна. Ну так вот, мы напишем, что только благодаря нам… – он снова осекся, – …молодые поэты в России получают признание!
– Нам – это кому? – холодно спросила Лилиан.
Сделав несколько глубоких затяжек, Жиль выпустил в сторону синеватый дымок, с любопытством посмотрел на Лилиан из–за сползших на кончик носа очков и сказал:
– Ты, конечно, много понимаешь. Но тебе следует подумать. И я тебя не тороплю.
Лилиан ничего не ответила.
«Печататься на Западе… – думала она, глядя куда–то мимо Жиля. – Для этого мне не нужен Жиль–Баба. Достаточно папы Лембита. Но это не мой путь. Мои стихи рождаются здесь, и даже если им суждено бесследно уйти в эту землю, моя жизнь не будет напрасной: мои стихи будут тем пластом чернозема, на котором, возможно, вырастет что–то стоящее…»
Лилиан ушла, так ничего и не пообещав разочарованному Жилю.
Перешагивая через лужи, она брела неизвестно куда. Тягучая, болезненная тоска заставляла ее то краснеть от внезапного стыда, то ежиться от дьявольского озноба. Дэвид Бэст и красивая, как фея, маленькая датчанка. Сделка, предложенная ей Жилем… Она села в полупустой троллейбус. Бесконечные капли и струйки воды на стеклах, тусклый осенний пейзаж… Поздняя осень вела свою разрушительную работу, смывая холодным дождем последние краски, срывая редкие, уже ненужные листья. Осень медленно погружала природу, большой город и людей в тускнеющий с каждым днем полусвет. «Мои ветхие иллюзии, – подумала Лилиан, – словно эти мертвые, скрученные листья… Надо что–то менять!»
Дождь колотил по стеклам троллейбуса. Тоска, уныние, безнадежность. Повседневные упреки матери, редкие письма отца. Неопределенность в жизни. Ненадежность. Неуверенность.
Она везде была чужой, в любом окружении. У нее не было никакой опоры в жизни, кроме… кроме ее собственных стихов! Кроме ее призрачных встреч с Бегущей По Волнам!
Троллейбус ехал по мосту, и в черной, холодной воде тускло отражались фонари набережной. «Когда река замерзнет, я буду приходить к тебе по льду…» Полупустой троллейбус. Одна, совершенно одна.
Лилиан сидела с закрытыми глазами, и по ее щекам, словно капли дождя по стеклу, катились слезы.
Тобою становлюсь.
Как флаг в моей душе —
Цвета твоих изменчивых желаний,
Как музыка, чуть слышная уже,
Как звездный дождь нечаянных признаний.
Как парусник стремлюсь
В распахнутой дали,
Захваченный внезапной синевою,
К пристанищу единственной земли,
Что названа нечаянно Тобою…
24
Пока Лилиан читала свои стихи, стояла такая тишина, словно враждующие между собой партии эстетов и работяг смогли наконец доказать друг другу свою правоту. Ее «Балтийские богатеи» явились для всех вестью – и мелодия ее последнего стихотворения все еще висела в воздухе, насыщая его незнакомыми, вызывающими тревогу запахами.
Кого она звала за собой? Куда манила? Кто мог следовать за ней?
Многие сидели, нахмурившись, опустив голову и явно не желая никаких дискуссий. Им было все ясно, они не желали губить свою перспективную, многообещающую жизнь. Губить размышлениями о совершенно потусторонних, не имеющих никакого отношения к действительности вещах. Кое–кто встал и пошел в раздевалку.
Другим же, напротив, не терпелось выступить. Женя Лютый тянул вверх руку, его бледное лицо покрылось пятнами румянца.
– Это не стихи, – кричал он с места, – это не поэзия!
Поднялся такой шум, что Лилиан, полуприкрыв глаза, мысленно искала потайную дверь, чтобы улизнуть от всех этих людей, жадно рвущих на куски ее стихотворения.
Михаил Кривошеев, с отвислыми, бледно–желтыми усами, развязавшимся под несвежим воротничком шелковым платком, в «комиссарской» кожаной куртке, с удовлетворением смотрел со своего председательского места на молодую, беснующуюся поэтическую поросль – смотрел и ухмылялся. Он и сам когда–то был таким. Горячим, неопытным и самое главное – глупым. Если ты не член Великой Партии, если твой дядя не министр или, на худой конец, не директор какой–нибудь столовой, то тебе в Большой Поэзии – с большой буквы! – делать нечего, твои книги никогда не будут издаваться. Разумеется, ты можешь писать для себя, так сказать, «в стол» – сколько угодно, на радость вездесущим кэгэбэшникам. Но печататься – это совсем другое дело. И таким, как Лилиан Лехт, на это вообще не стоит рассчитывать. Если только… да, если она вовремя не обзаведется влиятельным… э–э–э–э… покровителем, таким примеру, как он, Михаил Кривошеев! Это для нее единственная возможность напечататься. Но она, судя по всему, еще очень глупа. И к тому же горда, а это уж совсем никуда не годится. Она настолько горда, что даже не удосужилась поинтересоваться, кто рекомендовал ее стихи в газету «Факел». А ведь это сделал он, Михаил Кривошеев! И слишком долго он ждать не намерен. Литобъединение посещает много красивых девушек.
Прокашлявшись и поправив узел шелкового платка, Кривошеев начал:
– Я внимательно слушал все выступления, но роль судьи на себя не беру. Я ведь только подвожу итог, выявляю мнение большинства. Думаю, это самый демократичный подход. Сам я могу ошибиться, в коллективном же мнении вероятность ошибки меньше…
Вот так, хладнокровно, интеллигентно, безжалостно раздавить веру Лилиан в собственные способности. Пусть знает, что ее место – среди посредственностей, среди «таких, как все». Пусть зарубит себе как следует на своем полурусском конопатом носу, что все эти ее еретики, доминиканские тверди, цветущие на песке верески и прочая балтийская дребедень никому – ну совершенно никому! – здесь не нужна. И пусть она устрашится своего одиночества, пусть замерзнет в своей гордыне. И когда она приползет наконец на брюхе, как побитая собака, в теплое, хотя и вонючее, стадо, тогда он, Михаил Кривошеев, возможно, бросит ей какую–нибудь вываренную, обглоданную, обсосанную косточку!
Вот тогда, Лилианчик, ты и станешь советским поэтом!
– Предлагаю сделать антракт, – сказал Кривошеев, почувствовав вдруг какую–то смертельную скуку. Первым встав из–за стола, он торопливо скрылся в боковой комнатке и щелкнул замком.
Присев на широкий подоконник, Лилиан безучастно смотрела на улицу. Пустой, безжизненный город, наполненный тишиной. И эта тишина тоже была безжизненной, она не предвещала ничего хорошего. В этой тишине таилось что–то злое. Но не взрыв, не шторм, не революция – нет! В ней таился более полувека зреющий гнойный нарыв. Зловонный гнойник тотальной лжи, злодейства, преступлений. И прорваться он должен был столь же тихо, как и зрел: настанет день, и трупная, серо–желтая жижа медленно поползет по этим улицам, по стенам этих зданий, меняя красные флаги на какие–то иные, забираясь в души людей, давно уже отравленные незримыми болезнетворными испарениями…
Ждать, когда это произойдет? Или…
Нет, она не может ждать, жизнь слишком коротка. Она не должна терять ни одного дня, ни одного мгновенья. Построить в своей душе дом! Обитель поэта.
Кто–то тронул Лилиан за локоть. Бочаров. Он слабо улыбался ей, он сочувствовал ей в ее неуспехе. Конечно, он пытался в ходе обсуждения как–то защитить Лилиан, вернее, оправдать… Оправдать? Оправдать в том, что она хотела быть собой и никем иным? Да, ведь с точки зрения «таких, как все» это была непозволительная роскошь! Это было вызывающе! Случилось самое худшее из всего, что могло произойти: Лилиан отторгли от теплого стада. Теперь она была одиночкой. Бездомной. И Бочаров ничем не мог ей помочь.
Впрочем, в глубине души Бочаров осознавал, что помочь он ей все–таки мог – став таким, как и она, бездомным, одиночкой, еретиком. Но его здравый смысл противился этому. Слишком уж большой риск оказаться за бортом. И ради чего? Ради каких–то мимолетных иллюзий?..
Вздохнув, Бочаров сел рядом с Лилиан, исподлобья посматривая на нее.
Во втором «отделении» с Кривошеевым что–то произошло: он мямлил, с трудом выговаривал слова, подолгу собирался с мыслями.
– Да он просто пьян, – шепнул Бочаров Лилиан. – Успел нализаться в антракте!
Все шептались и пересмеивались. Строгого вида учительница, не пропускавшая ни одного собрания, смущенно протирала кружевным платочком толстые стекла очков, делая вид, что она при всем этом не присутствует.
– Мне н–н–нужно с т–т–тобой поговорить! – на одном пьяном дыхании выкрикнул Кривошеев и повернул к Лилиан красное, с влажными желтыми усами лицо. В его мутных глазах шевелилась страсть. – Но не при всех. – Рывком встав со своего председательского места, Кривошеев качнулся и пошел, петляя между беспорядочно расставленными стульями, прямо к Лилиан. – …мне н–н–нужно с глазу на глаз, – бормотал он, не обращая внимания на ядовитый смех и похабные замечания начинающих поэтов.
– Валяй при всех, Миша! – крикнул кто–то. – Здесь все свои!
Этот голос на миг отрезвил Кривошеева.
– Да, ты прав… надо сначала… одеться… – пробормотал он, то и дело икая, и метнулся в раздевалку, при этом дважды споткнувшись о коварно вытянутые ноги молодых поэтов.
В вестибюле редакции «Факела» стоял такой непристойный шум, что Лилиан даже показалось, что парадный правительственный портрет, висевший над председательским местом, накренился набок и Леонид Ильич, сдвинув свои бородавчатые брови, изловчился и плюнул на собравшихся, попав при этом на истертый портфель ни в чем не повинной учительницы русского языка.
– Фельетон в газету! – вдруг не своим голосом завопила она. – Пусть об этом узнает общественность!
Леонид Ильич надул обрюзгшие щеки – и смрадный, застойный, болотно–коммунистический дух снизошел на собравшихся, еще больше озлобляя озлобленных, отнимая у колеблющихся последние сомнения и надежды, высасывая из непокорных остатки мужества.