355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Панкеев » Копья летящего тень. Антология » Текст книги (страница 13)
Копья летящего тень. Антология
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:56

Текст книги "Копья летящего тень. Антология"


Автор книги: Иван Панкеев


Соавторы: Ольга Дурова

Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Он засунул руки в карманы широких брюк и отвернулся к книжной полке. Мне захотелось возразить ему, но прервал голос Петра:

– Не надо, Александр Викторович, все равно ведь теперь ничего не изменишь. А на Володю не обижайтесь – может, он и прав, дальше ему было бы еще хуже, жить ведь надо с радостью, а не по привычке, не в тоске. Мы и к вам пришли потому, что с вами спокойно, вы понимаете?

– Вас я понимаю, но не могу осознать, как вам удается…

– Так ведь Володя же сказал: это не нам удается, а вам – мы существуем благодаря вашей энергии. Мы ведь не материальны, смотрите…

Он опустил руку на вазу, и медленно довел ее до поверхности стола. Жуткое зрелище: ваза, продетая сквозь человеческую ладонь.

– Значит, вы – порождение моего сознания, и все? – уточнил я.

– Разве может сознание породить то, чего в нем нет? – с легким упреком вопросом на вопрос ответил Петр. – Ведь вы не знали нас раньше, а значит, и не могли представить себе, как мы выглядим. Но когда вы звонили своему коллеге, в наш город, мы решили, что вам интересно будет нас увидеть, и пришли.

– Но как пришли–то? – продолжал я настаивать.

– Не знаю. Вероятно, в вас накопилось больше, чем в других, какой–то доверчивой энергии, способной нас воплощать. Но, если вы не хотите, мы больше не будем появляться, и другим передадим. Спасибо за прием.

– Нет–нет, – заторопился я вдруг, боясь, что они исчезнут, бесследно растворятся, – я ведь не об этом. И потом – у меня еще много вопросов, например, можете ли вы как–то влиять, воздействовать на живущих? – если бы я говорил губами, а не глазами, то обязательно запнулся бы перед словом «живущих», которое охватывало теперь и меня – по отношению к ним, естественно.

– На много вопросов мы уже не успеем ответить, – включился Володя, – а что касается воздействия… Разве мы не повлияли на них уже одним тем, что сами ушли – ведь от добра не уходят? В школе от нас скрывали, что Фадеев застрелился – боялись, как бы мы не засомневались в идеалах социализма. Я уж молчу об Орджоникидзе или о поэте–трибуне Маяковском. Разве все мы не заставили задуматься о том, почему именно так поступили? Вы смирились с тем, что вам любви не хватает, понимания, взаимности, а я не мог мириться. Понимаете разницу: я ведь не говорю «не хотел», а – «не мог»! Вот говорят иногда, что через самоубийство общество избавляется от балласта – мол, у них все равно психика не в норме, если покончил с собой. А я понял теперь, что ТАК общество избавляется прежде всего от своей совести, потому что гибнут мужественные, а не трусливые люди, с обостренной совестью – которые не хотят изворачиваться, врать, воровать, предавать, а их к этому постоянно подталкивают. Разве я сам виноват, что с детства меня растили ущербным, мол, ты талантлив, но нищ, и это прекрасно, потому что богатеют только жулики; мол, главное – любить власть, ибо без нее помер бы с голода; а за что ее любить было – за подачки, за то, что из родителей все выжала, даже спасибо не сказав? Я же вижу, что после каждого случая самоубийства вы, там, на земле, об этом же думаете, только молча, про себя – вот вам и влияние, если хотите.

– Ты, Володя, все–таки максималист, – дождавшись, пока подросток выскажется, заговорил Петр. – Я вот, когда увижу, что Люся, не разобравшись, за недоброго человека замуж собирается выйти, приду к ней во сне, и предупрежу.

– Так значит, вы и сами можете приходить, по своей воле? – поймал я момент.

– Не по воле, а скорей по необходимости, когда очень уж надо. Но редко – на это уходит вся энергия, а у нас ее мало. Здесь–то, в комнате, мы потому, что ваше поле поддерживает. Впрочем, уже светает, и нам пора уходить, да и вы вздремните, а то будете ругать нас днем за то, что не выспались, а ругальщиков и без того хватает. Прощайте.

Пока я, не смея ничего сказать, смотрел, как Володя спрыгивает с подоконника во двор – медленно, словно растворяясь в сизом воздухе, Ксения Никифоровна и Петр куда–то исчезли. Вскочив с дивана, подбежал к окну: рама была закрыта на шпингалеты. Осмотрел кухню, ванную, туалет, коридор. В квартире никого не было.

Так и не поняв, что же произошло, попытался уснуть и, сам того не заметив, будто провалился в немую мягкую вату. Часа через два, пробудившись и еще не осознавая, что именно делаю, сел за стол и начал писать. Только еще часа через два понял, что на лежащих передо мною, вдоль и поперек исчерканных листках – стихи:

Мне снился сон. Старик. Как будто белый.

Он говорил, склонив ко мне чело:

– Душа твоя устала больше тела,

вот потому нести и тяжело.

С небес звезда беспечная слетела,

сверкнув трагично, долго и светло,

как будто все свое уж отболела,

а время для покоя не пришло.

Он продолжал, верша благое дело,

брадою осеняя, как крылом:

– Ты мучишься: она, мол, не успела?

Возрадуйся: успела не во зло.

Уж где–то птица вещая пропела,

ночная птица. Что мой слух влекло?

Чего душа мятежная хотела,

о сон тот бьясь, как будто о стекло?

Старик вещал, и я внимал несмело,

и чувствовал, как разум мой свело:

– Возрадуйся: душа не отлетела,

но опечалься – лето отцвело.

– Поди же прочь! – вскричал в бреду я сонном, —

Прости и сгинь, ведь ты пришелец, прав!

Но как мне жить в миру неугомонном,

себя самим собою же поправ?

Не ты, посланец сфер высоких самых,

не ты, старик святой, мои грехи

поймешь, а те, кто и не имут сраму,

кто мечется меж худшим и плохим;

не ты мое услышишь покаянье —

мне жаль тебя и жаль твой нежный слух,

ведь каждое души моей признанье

во стыд повергнет твой высокий дух!

Не мучь меня своею чистотою,

знакомец старый – ангел во плоти,

я и бесед с тобой давно не стою,

я уж другой. И ты – к другим лети.

Оставь меня. Оставь в моем разладе

наедине и с миром, и с собой.

Быть может, мы еще, даст Бог, поладим

со странною, но близкою судьбой.

И не пытайся снять уже приросший

к плечам моим мой тяжкий–тяжкий крест —

быть может, не носил я слаще ноши,

пугающей тебя и всех окрест?!

– Ты все такой же, – молвил он спокойно,

обиды тени в голос не впустив,

и, поклонись, направился достойно

к двери, сказав:

– И ты меня прости.

…Мерцало утро за окном сурово,

еще не перешедшее в рассвет.

Я помнил все – до жеста и до слова:

и речь его, и свой сумбурный бред.

И, потирая лоб рукой горячей,

все думал, как бы это позабыть,

и вдруг увидел: дверь открыта. Значит,

он, уходя, забыл ее прикрыть.

В надежде, что ко мне вернется? Вряд ли.

Иль для того, чтоб выход я узрел?

Иль – чтоб ко мне вошли?..

Меня даже не удивило, что вдруг написались стихи; перечитывая их, я обращал внимание только на смысл, на содержание, а не на форму: да, все описанное было именно со мною; после ухода тех призраков, во время краткого двухчасового отдыха я, значит, успел увидеть еще один сон; вернее – впустил в сон, в подсознание, на более глубокий уровень, новое видение. Просто, изможденный лицами и голосами, уже потерял им счет.

А этот старик был, и появился после них. Почему я написал «посланец сфер высоких самых?» Или он – над теми, кто посетил меня раньше? И – зачем он приходил? Успокоить? Сгладить мой разлад с самим собою? Тогда почему я так сопротивлялся? Что боялся потерять? Свои грехи, свой крест, себя? От чего–то же он меня предостерегал? Или – наоборот – наставлял, укреплял? Или… Да! Вероятно, это стихи не обо мне – не зря же лишь рука писала слова, а голова была при этом как в тумане – вероятно, это те трое через меня выплеснули на бумагу то, что не успели сказать: свои сомнения, свою убежденность, и свою надежду…

Но что–то я забыл. Что? «Забыл – забыл – забыл…» – стучал по голове невидимый пестрый дятел.

И только втиснувшись в переполненный троллейбус, вспомнил страшное словосочетание, оброненное кем–то из ночных гостей: «город самоубийц». Да, именно так: «В каждой стране есть город самоубийц, хотя его и не найти на карте, он рассеян по всей территории государства. Но если все сорок или пятьдесят тысяч человек, покончивших с собой в течение года, собрать вместе в один день и в одном месте – получится целый город, большой районный центр».

Вспомнив, я на следующей же остановке выскочил из троллейбуса, потому что к горлу подкатила тошнота: прижатые ко мне люди казались вынутыми из петель и вытащенными из воды трупами, красные шарфы представлялись алой кровью, а бирюзовые бусы на шеях – следами веревок…

Но и, вдохнув свежего воздуха на улице, окончательно не отошел от ужасной картины, продолжая смотреть на все только с одной точки зрения: казалось, что вот–вот кто–то выпрыгнет из окна дома, мимо которого прохожу; кто–то бросится в гущу Кутузовского проспекта, в поток машин; кто–то стоит на замаячившем впереди мосту, уже приготовясь к прыжку…

С трудом добравшись до университета, сразу же выпил сильнодействующее лекарство и наконец пришел в себя. Надо же, маленькая таблетка, всего двадцать пять тысячных грамм препарата, а способна подавить такие кошмары. Правда, параллельно что–то там она еще подавляет и уничтожает, но в таком состоянии даже я, противник сильных химических препаратов, не задумывался об этом: из двух зол приходилось выбирать, а кто же выберет большее?

На следующий день я был у Николая. В восемь утра он встретил меня на вокзале, привез домой, где маленькая толстушка Катя, его жена, уже приготовила завтрак и, по случаю воскресенья, никуда не торопилась, надеясь поживиться от меня столичными сплетнями: от рыночных цен до личной жизни знаменитостей – ей казалось, что я только тем и занят в Москве, что пью с ними коктейли и обсуждаю проблемы науки и культуры.

Лекарство ли подействовало (на всякий случай вечером, в поезде, я принял две таблетки: еще не хватало, чтобы мои новые «знакомцы» явились прямо в купе, выпугав попутчиков), хороший ли, несмотря на тряску, сон, но наконец я ощутил вкус еды и почувствовал, что проголодался и что изнуряющая последние дни тошнота отпустила.

Чтобы не обманывать ожиданий Катерины и в благодарность за чудесный завтрак, пришлось напрячь память и рассказать что–то, вычитанное из газет, но, конечно, без ссылки на них, о Пугачевой, Ротару, Леонтьеве и Гурченко.

И, лишь когда мы с Николаем вышли из подъезда (для вида пришлось попросить его показать мне город), я сказал:

– Понимаю, старина, что ждешь от меня объяснений, и ты их получишь. Но пока не в службу, а в дружбу окажи еще одну услугу. Во–первых, скажи, пожалуйста, правда ли, что лучший офтальмолог у нас в городе – Власова?

– Нина Петровна? – удивленно посмотрел на меня Николай. – Да, спец – высший класс. А у тебя что, со зрением плохо? Или…

Он сделал умышленную паузу, надеясь, что я сам выскажу его догадку. Я шел молча, пережидая паузу и уже зная, что он скажет.

– Или ты приехал из–за сына? Кошмарный, конечно, случай…

– А что за случай? – продолжал я разыгрывать наивность.

– Послушай, Саш, не надо меня дурачить, – неуверенно запротестовал он. – Ты же, когда звонил, спрашивал о ее сыне: лет пятнадцати, черноволосый…

– Так это он выбросился из окна?

– Конечно. На мать с отцом сейчас смотреть жалко – постарели сразу из–за этого, прости, Господи, эгоиста чертова.

– Володя не эгоист, тут ярко выраженный ИКСО, – по привычке, как перед студентами, я стал расшифровывать, – индикатор конкретного состояния общества…

– Так значит, ты действительно все знаешь, а меня за нос водишь? – прервал Николай. – Ты по–человечески можешь сказать, что тебе надо?

– Могу и скажу, я же обещал. Не ерепенься. Сейчас я тебя, если хочешь, официально прошу быть свидетелем эксперимента. Есть адрес: улица Малая, дом три. Я там никогда не был. Будем считать, что адрес мне приснился, так же, как и однокомнатная квартира на седьмом этаже, налево, в которой должна быть женщина по имени Люся, желающая эту самую квартиру поменять на другую. Наша с тобой задача – поехать сейчас туда и убедиться, что приснившееся мне соответствует действительности.

– Ну ты даешь! – покачал головой Николай. – В экстрасенсы, что ли, подался? Так не похоже, тогда сразу просек бы, что незачем на Малую ехать, она вон за тем домом начинается – пять минут хода.

Пока шли, я попросил Николая не вмешиваться в разговор, если кто–нибудь окажется в квартире, а только поддакивать.

К счастью, на весь восьмиэтажный дом был всего один подъезд. Чего проще: вызывай лифт, и поднимайся на нужный этаж; но что–то не давало мне покоя. Даже Николай заметил эту внутреннюю дрожь, которая еще более усилилась перед самой дверью. Будто в пасть змеи, вонзил я палец в углубленную кнопку звонка. Никто не открывал. Еще раз нажал, и еще – пусто. И – будто камень с души, но тут же съеживаюсь – рядом со скрипом открывается дверь соседней квартиры.

– Не живут там, – проинформировала дама лет пятидесяти, с внешним видом которой никак не состыковывался красный передник в мучной пыли.

– Извините, – пробормотал я, ругая себя на чем свет стоит, – нам нужен Петр, мы вместе служили в армии.

Дама пристально, с явным недоверием осмотрела сначала меня, затем Николая, и только после этого изрекла:

– Опоздали, значит. Умер Петр.

– Как, то есть, умер?! – воскликнул ничего не понимающий Николай, заставив меня замереть. – А Люся здесь живет?

Видимо, непосредственность его реакции и то, что он знает имя соседки, немного успокоило даму.

– Повесился он, – полушепотом сообщила она. – Развелся с женой, а потом повесился, месяца не прошло, я теперь по ночам одна боюсь оставаться. И Людмила, – она кивнула подбородком на дверь, – говорит, что не может тут жить, меняться будет. Не дай Бог, пьянь какая приедет. Такая хорошая пара была, и что ему в голову стукнуло? А вы где с ним служили–то?

– В армии, – торопливо ответил я, – в войсках. Извините, вы нас так ошарашили, мы на воздух выйдем, на улицу. Спасибо.

Подтолкнув Николая к лестнице, я опрометью бросился вниз, опасаясь, что ожидание лифта повлечет за собою новые вопросы Люсиной соседки, на которые я, естественно, не готов был ответить. Остановились мы только минут через пять, в небольшом сквере.

– Ну, теперь–то ты можешь внятно сказать, что все это значило? – спросил Николай, едва мы уселись на скамейку.

– Могу, Коля, могу. Здесь жил тот самый Петр, о котором ты мне говорил по телефону: мол, повесился, и все. Помнишь? У тебя же их всего трое было: Володя, этот вот, и еще старушка, Ксения Никифоровна, с переломом которая.

– Ты что, думаешь, я их всех знаю, что ли? – вытаращил на меня глаза Николай. – К Власовым забегал, а остальных – по телефону, о причинах, болезнях и т.д. Не знаешь, как делается? Постой… А тебе–то откуда известно все – адреса, имя, жена?

– От него самого.

– От кого? – не понял он.

– Да от Петра же, от повесившегося. И от Володьки, и от старухи.

– Ты–то их где видел, в Москве, что ли?

– В Москве. Но уже после суицида.

Наступила пауза. Николай, видимо, хотел что–то сказать, но рот его так и остался открытым.

– Гм–да… – наконец справился он с собой. – А ты случаем не того, а? – помахал рукой над головой.

– Не знаю, – честно признался я. – Кажется, нет. Но я их видел – это точно. Они рассказали о себе, и о родных, и как жили, и где – ты же видел, мы точно пришли, это он мне сказал адрес…

Сжато я изложил Николаю все, что со мной произошло. Было видно, что он не верит. Да и я бы на его месте не поверил, посоветовал бы или отдохнуть, валерьянки с пустырником попить, или к психиатру обратиться.

– Хм–да!.. – снова недоверчиво хмыкнул он, когда я закончил повествовать о своей эпопее. – Ты никому пока не говори об этом, ладно, а то ведь у нас знаешь, как – одних шизофрений десяток наберется, на всех хватит.

– Да не в этом же дело! – воскликнул я в запале. – Как они появились – это же понять надо! И почему – ко мне? Или – к другим тоже, а все молчат, как и я, боятся в шизики попасть?

– А что ты на меня кричишь? – стал защищаться коллега, хотя мне казалось, что я, наоборот, тихо говорю. – У меня за эти дни еще двое добавились – муж с женой, на пару, вот у них и спрашивай, почему они к тебе приходят, а ко мне нет!

– Ладно, извини, – на всякий случай повинился я, чтобы не злить Николая. – Погорячился.

И тут же во весь голос заорал:

– Сколько, говоришь?

– Чего – сколько? – ошалело переспросил он.

– Ну, ты сказал: муж с женой…

– Да, старик, ты действительно переутомился на научной работе, – вздохнул он, и, как маленькому, повторил, – если муж с женой, значит, получается двое. Понял?

– Понял, – по–идиотски кивнул я. – Но почему я их не вижу?

– Потому, что их уже кремировали, дурень! Хватит ваньку валять, наконец! Ну, было, не было с тобой это – забудь, пойдем, по сто примем, и на речку, там отдохнешь, поплаваешь, позагораешь. Пойдем, пойдем, – поднимал он меня за локоть.

Остаток воскресенья я был под присмотром Николая, который и на ночь не отпустил меня в гостиницу, оставив у себя, в опасной близости от улицы Малой, а весь понедельник бесцельно бродил по городу, пытаясь понять, что же случилось. В том, что они приходили тогда, ночью, сомнений не было. Но теперь меня больше занимало, почему они перестали являться моему внутреннему взору. Казалось бы – ну и радуйся, будешь нормально жить, как тридцать пять лет жил до этого! Так нет же, вонзилось, как заноза, и ноет: почему? почему? почему?

Может, они выполнили слово, и сказали всем – там – чтоб оставили меня в покое? Или – обиделись, что я приехал проверять, правду ли они сказали? Но я ведь не их, а себя проверял.

И вообще – зачем они приходили ко мне тогда? Чтобы доказать, что не весь человек исчезает со смертью, что тело можно зарыть в землю, сжечь, а личность, дух остается?

Ведь ничего же в мире не бывает зря, просто так: все – для кого–то и для чего–то.

Как Сизиф, целый день поднимал я эти камни–вопросы на гору истины, и от самой вершины они снова и снова скатывались к подножию.

Сизиф? Да, конечно, все мы, пока живы – Сизифы, и обречены на вечный поиск и вечные сомнения. И прав был, прав Альбер Камю в своем «Мифе о Сизифе»: «Есть одна–единственная действительно серьезная философская проблема: самоубийство. Решить, стоит ли жизнь труда жить или не стоит, значит ответить на основной вопрос философии».

В понедельник вечером, прервав ставшую ненужной командировку, я уехал в Москву отвечать на основной вопрос философии.

И, кажется, ответил на него утвердительно.

Кажется…

Но теперь каждый вечер умышленно просматриваю сводки по суициду – вдруг кто–либо из них еще объявится и расскажет: как там у них, в их городе, кто они, и почему – там?

Это так важно для нас, которые – здесь, в своих городах, для временных Сизифов вечного вопроса.

1991

ПРОМЕЖУТОЧНОЕ ВРЕМЯ

До того самого момента, когда Воронцов исчез, мне казалось, что я знаю о нем буквально все. Да и как иначе, если мы знакомы со школьных лет, вместе учились в университете, в один день женились, и до самой последней встречи с ним вместе работали в университете и на телевидении. Правда, он давно уже стал профессором, а я все еще ходил в доцентах, он придумал свою авторскую передачу, а я лишь связывал воедино разрозненные сюжеты. Но тридцать лет вместе – это все–таки срок. Однако, только после его странного, необъяснимого, загадочного исчезновения я понял, что Воронцовых было два, а может, и три. Повинуясь воле его матери, я целый месяц копался в многочисленных воронцовских бумагах в надежде понять случившееся. И, вчитываясь в его письма, дневники, пометки на полях книг, мне, кажется, удалось увидеть тень ускользающей истины.

Хотя и сейчас, когда я пишу эти строки, меня не покидает ощущение, что один из этих Воронцовых стоит за моей спиной и внимательно вчитывается, чтобы тут же вмешаться, если я напишу неправду о нем.

***

Воронцову всегда казалось, что он умрет осенью. Так было бы, по его мнению, справедливо.

И потому, что осень – любимое время года, и потому, что это по–людски: свозить дочку на летний отдых, помочь маме, завершить дела, и – умереть.

А летом – обидно. Все в отпусках, в разъездах, да и жара.

Хотя, с другой стороны, все вернутся после отдыха, станут звонить, а им: нет его, помер. И никто не поверит, потому что люди так устроены – пока сами не увидят, не поверят.

Сорокалетний Воронцов брел по парку, лениво поглядывая на старые деревья, на спрятавшиеся за ними парочки, на молодых бабушек с колясками, на тетенек, выгуливающих собак, на резвящихся подростков, издали похожих друг на друга из–за одинаковой джинсовой одежды…

«Впрочем, кто это – все? Кому ты нужен, Воронцов? Маме, дочке, одному другу и одной женщине. Все. Остальные – бывшие.

Бывшие любимые и бывшие влюбленные. Друзья, приятели, собутыльники, попутчики – десятки, а может, и сотни бывших.

Хотя, теперь это не имеет ровным счетом никакого значения. Не играет никакой роли. Смерть – дело интимное, ты да Она, остальные не при чем.

Как странно мелочи побеждают человека. Как мыши – слона. Поодиночке – безопасные, а соберутся вместе – и одолеют, перегрызут сухожилия. Осядет махина, упадет – и все, уже ей не подняться.

Кажется, еще недавно был счастлив. Потом помнил, как это – быть счастливым. Потом помнил ощущение. Как в песенке: плащ на гвозде, гвоздь, дырка от гвоздя, память об этой дырке…

Теперь стараюсь вспомнить, каково оно, не само счастье, а хотя бы желание его. И – не могу. Забыл.

Что случилось? Что произошло? Что же сумело тебя так забить, исковеркать, измочалить, загнать?

Ну, думай, думай, Воронцов! Это не им надо, а тебе. Другого времени у тебя уже не будет, потому что тебя самого не будет.

Не теряй Божье время, пойми, разберись.

Господи, да все же так просто! Мыши собрались в стаю. Если их по именам называть – такая мелочевка полезет: ну, бездомным оказался на десяток лет, ну, занимался черт знает чем вместо любимого дела, ну, диссертацию зарубили по глупости, ну, вразнос пошел так, что брызги летели – стыдно вспомнить, в грязи весь, ну…

Этих «ну» десятка два наберется. Количество перешло в качество.

Когда–то в университете ты, Воронцов, никак не мог понять этого перехода. Теперь–то понял, дошло?

Где твой юмор, твои шуточки–прибауточки, песенки–частушечки, смех–хохот, признания–лобзания, блеск в глазах?

Где франтоватые костюмчики, надраенные башмаки, атасные галстучки?

Все – по боку, без интереса. Пес облезлый, вот ты кто, Воронцов. Если что и осталось – так это слова. Правда, раньше–то они свеженькие были, потому как в душе росли, цвели, тут же срывались и преподносились – благоуханные, с капелькой сока на стебле, с запахом зелени. А теперь – гербарий засохший. Сено.

Кто не знает этого твоего фокуса со словами – верит. А тех, кто знает, ты теперь молчанием встречаешь, потому что тебе самому противно на это сено смотреть.

Повеситься бы, и делу конец. Так ведь нельзя. Хочется, а нельзя. Бог не позволяет, вера. Ничего, недолго уже осталось.

Вот, говорят, есть для смерти причина, а есть повод. Все на повод обращают внимание, потому что он – на поверхности, он – последний по времени, самый заметный.

А что повод без причины.

Так, пустячок. Ерунда. Глупость.

А причины я, между прочим, по именам знаю. Простые такие русские имена – женские и мужские. За каждым – человек. А в человеке – причина твоей смерти, Воронцов.

По причиночке – в каждом. Или – по причинище. Но это уже не важно. Ты же у нас Дон Кихот, Воронцов, чистюля, ты имена называть не станешь – а вдруг кому больно будет?

Кому?! Дурила ты. Через месяц о тебе никто и не вспомнит, кроме мамы. Разве что так, к случаю.

Вот и лето… У Пугачевой песенка такая была когда–то: «Лето, ах, лето…» Помнишь, как сорокалетняя женщина напевала эту песенку, готовя тебе утром кофе в чужой квартире, в которой вы провели всю ночь?

Еще бы тебе не помнить, тогда тебе было двадцать пять. Тогда ты умел быть счастливым круглосуточно, даже во сне. Тогда в твоей голове не было такой вялой серой паутины, как теперь.

Куда все подевалось? Интересно, куда вообще исчезает энергия счастья?

Ну вот, самое время для таких размышлений. Ты еще трактат сядь писать – гляди, и растянешь свою агонию года на два, мазохист доморощенный.

Нет, все–таки интересно – ведь было же все: и любовь, и надежды, и планов громадье, и желаний – воз с прицепчиком, корзина незавязанная. Куда исчезло–то? Как испарилось? Во что, по законам физики, трансформировалось?

Действительно, лето – никудышнее время для смерти, промежуточное какое–то. На мысли тянет, на воспоминания.

Ты бы, Воронцов, вместо воспоминаний порядок в столе навел. А то придут чужие люди, станут читать письма, дневники, разглядывать фотографии. А там, между прочим, какие никакие, а все–таки секреты, тайные признания. Тебе уже все едино будет, а тем, кто доверялся тебе – каково? Они–то остаются, им–то – жить.

Как это тебя угораздило стать исповедником? Вот ведь друг твой никому во всем мире о своей любовнице – ни слова. А тебе – в каждом письме.

Или Валентина – от собственного мужа подозрения скрывала, а тебе – на двадцати страницах написала.

Даже студентки, и те о несчастной любви пишут. Родителям не говорят, а тебе, Воронцов, зануда ты зеленая, пишут. Кстати, где эти письма от первого курса с признаниями? Вот, даже сам не знаешь, где.

Впрочем, в этом хаосе сам черт ногу сломит. Свои два метра живого роста разместить бы, не то что письма. Да еще книжек тысячи три, не меньше, все время на голову падают.

А, теперь уж все равно. Как же все надоело! И сосед–алкоголик, и потогонная работа сразу в трех местах, и необходимость в собственной комнате разговаривать вполголоса, и этот идиотский спаренный телефон, по которому соседка с пятого этажа болтает часами как раз в то время, когда тебе позарез надо звонить на телестудию, и диван–раскладушка, потому что нормальный негде поставить, и из–за этого приходится жить как в тюрьме, где лежать можно только ночью…

А знаешь, Воронцов, ты все–таки молоток. Даже в этом натуральном дерьме сумел кое–что стоящее сотворить. И телепередачку ничего сделал, толковую (кстати, письма зрителей тоже нужно куда–нибудь пристроить).

Ну, статейки – ладно, сотней больше, сотней меньше… А вот диссертация зарубленная – класс. На ней какой–нибудь охламон докторскую только так сделает. Потому и зарубили, что ясно было: пусти козла в огород, он всю капусту сожрет.

Козел – это ты, Воронцов. Не потому, что такой хороший, а потому, что дубина стоеросовая, всю жизнь думал, что человека за дело ценят. Фигушки. Ты сам–то скольких тупиц пристроил, которые теперь в тузах ходят? То–то же. Говорят, учиться никогда не поздно. Но это не про тебя сказано, Воронцов, не про тебя. Этому ты уже не научишься.

А может, уехать к чертовой бабушке из этого города, в какую–нибудь близлежащую глушь – в Болшево или в Орехово–Зуево? И живи себе, пиши трактаты о сущности счастья и бренности бытия…»

– Здравствуйте! – раздался рядом энергичный женский голос.

Воронцов машинально, по профессорский своей привычке, кивнул. В университетских коридорах студенты снуют туда–сюда, и через каждый три минуты – «здравствуйте».

– Вы меня слышите? – не унимался голос.

«Слышу, слышу» – подумал про себя Воронцов и вдруг понял, что это к нему обращаются.

Тряхнув головой, словно отгоняя недавние размышления, он обернулся на голос. Рядом стояла коренастая, похожая на боровичок женщина. Такие если и не останавливают коней на скаку, то лишь по причине отсутствия этих самых коней на улицах столицы. Зато точно открывают любые двери и добиваются своего.

– Вы что здесь делаете? – обрушилась женщина–боровичок на него с очередным вопросом, ни секунды не сомневаясь, что Воронцов обязан тут же ответить.

Когда–то он завидовал таким людям – боевым, напористым, не признающим преград. Потом стал замечать, что такая непосредственность часто граничит с хамством.

Сейчас он был застигнут врасплох и потому в ответ только пожал плечами:

– Гуляю. А что, собственно, случилось?

– Как что? – изумленно воскликнула женщина. – Через двадцать минут ваша передача, а вы гуляете?!

До Воронцова не сразу дошло, о чем она говорит. Потом понял, что это одна из телезрительниц. То, что передачи записываются за неделю до эфира, ей и в голову не приходило.

– А–а, – изобразил он на лице озабоченность, – а я вот как раз туда и иду.

– А вы успеете? – деловито осведомилась она.

– Успею, успею, меня машина ждет, – заверил ее Воронцов, – извините, пора. До свидания.

– До свидания, – отчеканила дама, – значит, я пошла смотреть.

Воронцов покивал головой, понимая, что самое лучшее – промолчать, потому что каждое его слово могло повлечь за собой новый вопрос непрошеной собеседницы, и ускорил шаг.

Его уже давно не огорчали и не раздражали улично–транспортные диалоги, к которым он относился как к неотъемлемой части своей работы. Все люди разные, и если одни понимают, что у него должно быть право на такую же, как у них самих, неприкосновенность, то другим кажется, что публичный человек принадлежит всем.

Он был рад, что когда–то придумал эту передачу с угадыванием авторов по отдельным строчкам, с призами, с круглыми читательскими столами, а главное – с печатанием книг.

Насмотревшись в свое время таких передач, как «Книжная лавка», «Домашняя библиотека», «Круг чтения» и даже «Графоман», Воронцов подумал, что все они построены вослед за родоначальницей, «Книжной лавкой», по одному принципу – напечатают издатели книг, а потом предлагают их читателям.

А что, если сделать наоборот?

Почему это никому не приходило раньше в голову? Ведь так просто – предложить два десятка произведений, дождаться, пока через месяц придут заказы, и если заказов более пяти тысяч – подключать издательства. А через три месяца рассылать уже готовые и оплаченные книги по адресам. Во–первых, никакого финансового риска, а во–вторых – любой может иметь именно ту книгу, о которой мечтал.

Передача сразу стала популярной и окупаемой, издатели начали приветливо улыбаться при встрече, потому что, печатая воронцовские заказы, им не надо было ломать голову над сбытом.

Другое дело, что сам Воронцов не умел использовать те возможности, которые появляются вместе с известностью. Много раз он клял себя за это, много раз решал попросить, коль уж не умел требовать, хотя бы нормальную квартиру, но все его начинания так в нем самом и погибали.

Конечно, лет пять назад все было бы по–другому. Но вдруг его покинула воля к жизни. Он сам не понимал, как это случилось. Просто все стало неинтересным, пресным, привычным, словно бы уже бывшим когда–то с ним же.

Поэтому в поисках новизны, интереса он больше думал о процессе, чем о результате. И с удивлением обнаруживал, что его идеи, им же и воплощенные, приносят огромные прибыли другим людям. Он не обижался, хотя чувство досады не оставляло – ему казалось, что они сами должны оценить его роль и с пониманием отнестись к его проблемам. Даже гримерша удивлялась воронцовской наивности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю