355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 1)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)

Благодарение. Предел

БЛАГОДАРЕНИЕ

За все, за все тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей,

За горечь слез, отраву поцелуя,

За месть врагов и клевету друзей;

За жар души, растраченный в пустыне,

За все, чем я обманут в жизни был…

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я еще благодарил.

М. Лермонтов

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I

Дверь сине протаивала, как ледок. Да ее будто вовсе нету и в то же время она есть, подразумевается… И на пороге – Антон Истягин, почти невидимый в тумане, только глаза мучительно и безнадежно сигналят чему-то давно умершему в душе Серафимы.

Виноватой и жесткой жалостью Серафима жалеет и себя, и Антона, а сама каждой клеткой удерживает кого-то другого, и в жару и страхе захлестывают ее радость и гибель. И она глазами умоляет Истягина порешить ее в этот миг смертной истомы, освободить от непомерной судьбы. Лучшего и ужаснее этого не было и не будет…

Но Истягин как-то странно повернулся к ней затылком, хотя грудь его все еще сияла в глаза Серафимы медными якорями пуговиц.

Покорившись позору и страданью, ушел он по-сиротски, не отомстив.

До удушья по рукам и ногам спеленала ее эта его унижающая покорность…

Проснулась, но не вот открыла спаянные усталью глаза. Унимая дрожь (собачью, как определила сама), она давила ладонями знобкие мурашки на мускулистом, крупном теле.

Вчера были гости, жарили шашлык в саду за камнями… Тогда-то в назначенный природою час из морских вечных потемок неисчислимыми миллионами поднялись эфемериты-поденки, превратившись в бабочек, гибко-изящных, просвеченных изнутри бледно-голубым краткотечным светом. Сутки отпущены им на зачатие новой жизни. Помахали прозрачными крылышками, потом снегопадом осыпались на море, на корабли, улицы города. Спустя время уцелевшие зачатия, приняв другой образ, заживут хищнически в глубине моря и реки, сами послужат добычей других живностей дна…

Шашлык отряхнули от гиблых бабочек, полили уксусом, ели, запивая вином… После позднего тяжелого ужина и привиделся ей Истягин с лицом, повернутым назад, подумала Серафима.

Желто-розовое кимоно, успокаивая, облило плечи шелковым холодом. Серафима сдвинула штору, распахнула окно на реку и море. Сюда, на каменистую сопку, снизу от устья реки несло глубокий мокрый рев, дикую свежесть половодья – хлынули потоки после ливней в горах.

Было темно. За скалистыми плечами полуострова напитывалась предзаревой голубизной морская выпуклая даль. Смело и чисто поблескивал ободок луны пониже такой же молодой и ясной звезды.

На берегу реки перед скалой стоял человек. Он был пугающе горбат. И от этого сдвоенного видения – народившаяся луна под звездой и уродливый человек перед скалой – Серафима вроде бы сомлела от непривычной у сердца тишины. Но человек снял со спины вещмешок и положил на камень. И Серафима улыбнулась своей мгновенной потерянности. И тут увидела на рейде эсминец – длинный, прогонистый, он пришел ночью, бросил якорь, замкнулся в грозном железном молчании.

Силуэт человека четко и ненадолго вытемнился на предрассветно синем окоеме воды и неба – туманы, клубясь, закрыли реку и человека на берегу у скалы. Серп луны истончился на нет, и звезда, тускнея, угасла.

Тихо закрыла Серафима окно. Надо бы позоревать, но несвоевременная взбодренность так и подкидывала Серафиму. У овального в простенке зеркала очутилась на удивление самой себе: на чужом продолговатом лице нежно закруглились скулы, черные без блеска глаза замышляли с непорочностью и опытностью такое, что не распознать даже самой. Победоносно улыбнулись полные, бутоном, губы, влажно блеснули крупные зубы. Сильная пряная женщина только входила во вкус горько-сладкой жизни.

II

Истягин после победы над Германией был переброшен с запада на Тихоокеанский флот в составе специальной десантной команды.

Серафиму он не застал ни в городе, ни в гарнизоне – ушла в заграничный рейс. Напускной глухотой обороняясь от нехорошего слушка про нее («в свадебное путешествие махнула молодуха»), Истягин темнел и старел лицом на глазах лучшего своего друга мичмана Макса Булыгина.

Это-то и взяло Булыгина за глотку: если утаит правду от Истягина, отравит свою жизнь тяжелым, как кессонная болезнь, презрением к самому себе. И он задавил Истягина правдой, которую сам он, Булыгин, совсем случайно, как шальную пулю, словил однажды сердцем…

Далеко за полночь, возвращаясь из штаба в бригаду подводных лодок, он увидал Серафиму и Светаева у лодочной переправы через бухту. Замешательство попятило его за рассохшийся на берегу кавасок. Но Серафима, простившись со Светаевым (похлопала ладонью по щеке), уверенно завернула к Булыгину за кавасок. Была она в матросской форме без военных нашивок. Весело глядела в глаза его, чуть откинув светло-русую голову.

– Попался, какой кусался. Не отпущу, пока вдосталь не наговорюсь с тобой. По душам. Пошли, вон мой катерок.

Легкая стать – тонка в поясе, широкобедра. Галька пела под ее вольным поигрывающим шагом, когда спускались к катеру с невысокой кабиной. Пальцами уперлась в спину Булыгина, повелевая лезть на катер. Легки – залюбуешься! – были ее движения: перенесла свои прекрасные длинные ноги через борт, оттолкнулась багром, запустила мотор. Распахивая голубую воду, задирая задорный нос, катер с ровным гулом понесся мимо каменного островка, серо-белого от чаек. Булыгину было хорошо, все равно, куда бы ни вела она свой катерок. Недалеко от устья пристали, чиркнув килем по галечному дну. Дача дремала на берегу пресноводного пруда под навесом разнопородных деревьев.

Пока Булыгин, теряясь в догадках, зачем он нужен Серафиме, разглядывал морские раковины и книги в небольшой комнате, хозяйка за ширмой переоделась в светло-розовое кимоно, принесла из кухни и поставила на инкрустированный столик японские чашечки с чаем.

Она признавалась: сама искала этой неминучей встречи с лучшим старшим другом своего мужа; надо решить очень важное сейчас же, иначе будет поздно. «Мы нуждаемся друг в друге», – уверенно сказала она.

– Я иду в заграничный рейс… с одним человеком, – с такой открытостью шла навстречу беде, что Булыгин сначала заподозрил хитрость или отчаянную глупость, а потом смутился ее беззащитности, добровольной подсудности перед ним. – Со Светаевым иду… С доктором…

– Опасный рейс.

– Немца нет в Тихом океане… да и подлодки конвоируют, слыхала я… Да и не боюсь я за свою жизнь… Говори откровенно, или расстаемся сейчас же.

Он говорил, сбиваясь и путаясь, что лишь при одной мысли о ее разрыве с Истягиным ему так плохо, будто покидает Серафима не Антона, а его, Макса Булыгина. О, если бы его, он все бы простил, нельзя не простить такой прекрасной… Но воображаемое прощение разжигало в нем не испытанную доселе ревность, опутывало тенетами муки, и они все глубже врезались, вроде бы врастая в душу до скончания жизни.

Серафима, сморгнув слезы, с ожесточенностью говорила об Истягине: всю жизнь живет выдумкой. Сошлась с ним по сильному влечению… и, кажется, по чувству мести неизвестно за что. Но очень хотелось наказать этого человека… А себя сильнее наказала. Ну, если трезво-то взглянуть, что же особенное у нас с ним? Даже не были в загсе. Другая бы поминай как звали. А я дура, что ли… Почему в долгу перед ним и почему долг все растет и тяжелеет? Того и гляди ноги подкосятся.

Она вскочила, заметалась по комнате, прекрасная в своем смятении и гневе. Не хочу, чтобы жил он со мной по тому же чувству долга, вины и мести! Потому и иду в рейс… а все-таки тяжко столкнуть в море грудного ребенка, это Истягина Антошку. Максим, ты друг Истягина, любишь его крепкой братской любовью… не то что моя, бабья… Первым увидишь его, правду открой. Это просьба гадкая, но что же делать, Макс?

– Да вы сами, Серафима Максимовна, все расскажете ему, не утаите…

– Не поверит Истягин словам, ему фактуру давай… Вот и подошла я, Макс, к самому краю, прыгать, будь что будет… Прошу тебя о невероятном: брось на чашу весов весь свой личный авторитет, скажи Истягину, я, мол, люблю ее и она, мол, любит меня… – Глаза ее были близко от глаз Булыгина, и хоть мимолетен был дико откровенный и застенчивый взгляд этот и она вдруг, как бы опомнившись, тотчас же с трезвой виноватостью улыбнулась, Макс потерялся от ее проговорок, раскаяний в откровенности – начала отрабатывать назад, мол, куда это ее занесло?

И он сказал, что легче умереть, чем наворотить Антону немыслимую ложь. Серафима возразила, что нельзя зарекаться, пока не прожил жизнь… Нынче ложь, а завтра – правда…

Лишь расставшись с нею, Булыгин спохватился, что нужно было сопротивляться ее обаянию, проявить твердость, приструнить, а не успокаивать, держа ее руки в своих, клянясь горячо в своей любви к Истягину и к ней, в своей вере в то, что жизнь их наладится. Но теперь не видел смысла в заданном сопротивлении ее обаянию. Внезапное решение оттеснить Светаева, чтобы соблюсти эту женщину для своего друга, мужа ее, смутило его какой-то ускользающей от совести значимостью, не поддающейся определению.

Поскорее бы почувствовать под ногами спокойную палубу… Надо жениться. Клава простая, хоть и ученая баба, и вроде хозяйка смекалистая, а это в глазах моряка (вечного мичмана, как считал он себя) едва ли не главное: сиди на гнезде, жди мужа, дом в опрятности держи, детей кохай, если будут… Ждала его слова, заглядывая в глаза. Но еще вчера готовый выговорить заветное слово, нынче не мог – важнее женитьбы была забота о счастье и чести Истягина…

Чем больше изобретал вариантов по распутыванию узлов, тем безнадежнее запутывался, пока не махнул на все рукой. И тогда вернулось спокойствие, непрочное, бесчестное – хуже всякой тревоги.

Если прежде гордился втайне своей «пронзительной проницательностью», то теперь зоркость эта отягощала его до ломоты в затылке.

Штормом накатывалась беда, понуждая Булыгина к действиям, – вернулся с запада Истягин. И Булыгин, решившись остеречь его от оплошностей, от возможной слепоты (внезапно поразившей его), засеял свою душу непривычной, тоскливой сумятицей.

III

В мелколесье по дорожке от бани до пирсов обгоняли матросы, красно-коричневые после пара, поигрывая, норовили вроде бы таранить мичмана Булыгина, но лишь со склизом задевали горячими плечами.

Перелесок наполнился парным запахом веника, молодых тел. С пирса купальни, подпрыгнув, ввинчивались головами в воду; она вскипала, будто от раскаленного железа.

Булыгин подтянул ремень с тяжелой бляхой, одернул китель, поправил мичманку и, постучавшись, вошел в маленькую каюту Истягина (мог бы и не стучать – по-приятельски).

Истягин после бани побрился, укоротил усы и, сидя на табуретке (на банке), начесывал короткий волос на лоб. Впервые на минуту показалось Булыгину, что голова Истягина вроде бы меньше, чем надо на этой сильной шее и плечах. И в этом несоответствии было что-то от хищной птицы.

Матерый, широкий сухой костью, Истягин обнял Булыгина, и Булыгин услышал сильное и ровное биение его сердца. Отступив, Истягин остановился на одной ноге, чуть оторвав от палубы другую, как зверь в стойке. Потом сел на банку за столик перед кружкой чая, откинув корпус так, будто позади была спинка стула, – весь замороженный внутренним напряжением.

«Как подводить к правде? Постепенно, надрезая по больному месту? Но это делают и без меня посторонние. Антона жалеть невозможно, – подбадривал себя Булыгин. – Он сильный… И в то же время тяжелый, часто недобрый – и такого совестно жалеть. Надо сразу все до конца».

Но тут Булыгин вспомнил, как на учении разорвало легкие матросу Христораднову: лодка легла на жидкий грунт, подали команду покинуть корабль. Всплывали, держась троса буйрепа. На нем узлы. У каждого нужно остановиться, два раза глубоко вдохнуть и выдохнуть, чтоб организм привык к разнице давления. Христораднов выскочил, как пробка, сорвал маску с лица, не сбалансировал давление. Кровь хлынула горлом, хлопьями свертываясь в морской воде…

Скованные немотою, тяготясь друг другом, Истягин и Булыгин глядели в иллюминаторы с любопытством салаг, как будто впервые видели погрузку на лодки торпед, снарядов, продовольствия.

– Антон Коныч, представь себе конец мая 1945 года. Дипкурьер японский едет в Москву через Владивосток. Ужасно общительный, ну прямо-таки падкий на людей. Сутки живет в гостинице «Челюскинец». Просит к себе то маникюршу, то парикмахера, то врача, то повара. И со всеми толкует о победе, о литературе. Ничего шпионского. Провожают наши мальчики до Москвы этого дипкурьера, – рассказывал Макс Булыгин, и было ему неловко, гадко от наигранно-развеселого голоса своего и оттого еще, что вроде бы заискивал перед Истягиным. Но остановиться не мог даже перед презрительным безразличием Истягина к его сдобренным секретностью байкам. – Ну вот, японец-курьер всю дорогу от Владивостока до Москвы-матушки пишет стихи, орлами называет охрану. На обратном пути перед отплытием в Японию беседовал с одним человеком… «Вот вы называете меня, мол, Икс едет дипкурьером. А что такое Икс? Я и есть японский разведчик по России. Но взять меня вы не можете – дипкурьер. Не шпионил. Я лишь знакомился с настроениями вашего народа. Выводы невеселые для Японии: будете воевать». Ну, наш, конечно, взвился: «Нет!» Обязан взвиться… Хотя, конечно, понимал: возможно, и будем. Вот так-то, Антон Коныч.

– Ждешь, уши мои задвигаются от удивления? – сказал Истягин. Весь он от тяжелых глаз до усмешливых губ под усами пропитался настороженностью. – Ну? – Все горькое и обидно затаенное Истягин взглядом потянул из Булыгина на свое же бедование. – Говори, что ли! Вижу, давно маешься.

– Никогда в жизни мне не приходилось делать такое… Но, видно, обязан я сделать сейчас, Антон Коныч. Я должен тебе сказать о твоей беде… Жена…

– Утонула? – Истягин прищурился.

Булыгин непривычно засмущался, заспотыкался:

– Твоя жена ведет себя недостойно… кажется.

Истягин выпрямился, осенил Булыгина широким крестным знамением:

– Кажется? Перекрестись. Поменьше трись около баб… они тебя не обидят…

Булыгин оскорбился. Откинув чуб, дерзко глядел на Истягина смелыми синими глазами.

– Ты… это самое… без воображения. Прекрати, иначе захвораешь от усердия, – осадистым с хрипотой голосом пресекал Истягин своего проницательного по-бесовски кореша.

Однако Булыгин весь напружинился, как умнейший пес, напавший на след дичи, но почему-то увлекаемый хозяином в противоположную сторону от следа. Отчаянно попер напрямую:

– Она изменяет тебе.

– С тобой?

Булыгин резко ответил, что как ни важно для него семейное благополучие Истягина, как ни свята вера в жизнь без пошлейшего оппортунизма, однако не это все толкает его на рисковые шаги потерять дружбу: дороже семейного счастья Истягина офицерская честь.

Короткий нечеловеческий хохоток-клекот захлестнул Булыгина, и он, вздрогнув, опасливо взглянул на Истягина. Рот Истягина сурово спаян.

– Не пугайся, Макс. Это я после контузии так веселюсь… когда накатывает радость.

Глаза Истягина тяжелели, кажется, крайним усилием удерживал зрачки на уровне нижних век.

– За сплетни морду бьют, Максюта.

– Я не сплетник. Лишь из уважения к тебе («Разве только уважение? Люблю его, как меньшого брата») я сломал мое отвращение… Не злорадствую, не жалею тебя…

– Не в бабе дело. Ты свихнул мне душу. Полез со своей правдой. Может, я один бы все пережил. Всегда ты был правдолюбец…

Сниженным до глухоты голосом Истягин сказал: если Максимка (так и назвал) не предъявит ему доказательства порочного поведения Серафимы, то он, Антон, изувечит его. Не спасет Золотая Звезда Героя. Горька и страшна не угроза, а то, что выговорил ее смирный человек.

– Давай факты, иначе убью или еще хуже…

– Помилуй, не фотографии же должен я представить!

Лицо Истягина вдруг заиграло красками дикого восторга. Шагал между дверью и иллюминатором, повторяя с пропащей веселостью теряющего самое необходимое в жизни:

– Именно фотографии! Именно натуру! И я не прошу, я приказываю! – И, сомкнув руки за спиной, склонившись, вплотную приблизился лицом к лицу Булыгина. – Фотомонтажом меня не заморочишь!

– Оскорблений я не прощаю…

– Смирно!

Булыгин замер.

– Из каюты кругом шагом арш!

«Макс правдив, не мог с бухты-барахты. Он недалек, но чутье на правду у него звериное», – думал Истягин. В какое-то мгновение он поразился не измене жены, а тому, что так умопомрачительно вызверился на друга всего лишь за правду. И как высшей цели, высшей радости он захотел того, чтобы Булыгин обманулся. Отругал бы его и простил.

Не впервой намеревался он бежать несуразной правды жизни, поскорее забыть ее, утешаясь выдуманной ладностью, гармонией жизни.

Теперь отстранение от действительности было болезненным, и унизительным, и безуспешным. Булыгин задавил правдой…

Вскоре Серафима вернулась из загранрейса, появилась в гарнизонном поселке, хотя жила в городе.

Истягин удивился своему страху перед встречей с женой. Хорошо, что она не могла прийти сюда: женщин не пускали ни на корабли, ни к штабу. И все же он опасался, что Серафима может прорваться к нему…

Из окна своей каюты Истягин глядел на повитые вечерними облаками сопки, стараясь собраться с мыслями, дать себе отчет в том, что произошло в его жизни.

Облака были легки, как детские думы. Вода же в каменных берегах бухты скована свинцово-тяжким покоем. И небо над этой водой вычищено до железного холода. Тусклый отблеск – нем и непостижим, как вечность океана, – давил на глаза, пригашая их зоркость.

Впервые и как-то по-чужому подергались мускулы на скуле под глазом. Внутреннее напряжение лезло вверх, волевые усилия уже не срабатывали. Он прекратил сопротивление – будь что будет. И в этом состоянии все в душе его становилось на свое место.

IV

Лодка, работая электромоторами, приластилась сигарообразным корпусом к пирсу.

В 23 часа все были на кораблях и службах. Офицерам сообщили: объявлена война Японии, вооруженные силы – армия и флот – переходят к боевым действиям.

Ночь была светла. По городу густым потоком шли грузовые машины с солдатами и военной техникой. На причалах грузился танковый корпус. Солдаты были те самые – прошедшие войну с Германией.

Отваливать начали суда на восходе солнца. За островом ждали их два крейсера, отряд эсминцев, фрегаты и сторожевики.

Отвалив от пирсов, раздвигая низкий над водой туман, лодки выходили из бухты к чисто синевшим морским далям. Позади зыбился, баюкая облака, скалистый берег. Синела темно лесная даль, все увереннее переходя в матерую тайгу Сихотэ-Алиня.

И прежде лодки, каждая в отдельности и в составе дивизиона, подолгу находились в автономном плавании, выверяя радиосвязь с берегом, корабль с кораблем в надводном и погруженном положении. Отрабатывали торпедные атаки по надводным кораблям, мишенью служил ветеран первой мировой войны – эсминец, приведенный до войны на Тихий океан из Ленинграда по Беломорско-Балтийскому каналу и далее Северным Ледовитым океаном через Берингов пролив.

За время войны на западе лодки Тихоокеанского флота облазали не одно море, некоторые не вернулись, нарвавшись на мины или подвергнувшись глубинной бомбежке. В таком-то квадрате потоплена лодка неизвестной национальности – такие были дешифрованные разведкой донесения потопителей своему начальству…

Но теперь-то развертывались боевые действия кораблей всех классов совместно с армией. За островом сказали личному составу: идем на Хоккайдо.

Лодки вышли в Японское море.

Днем шли под водой, изредка поднимая перископ. Ночью, всплыв, заряжали батареи, шли под дизелями.

Булыгин знал о своем качестве нравиться людям, входить в доверие и пользовался этим мягко, без неловкости для себя и тех, кто ему доверял. А на этой флагманской лодке доверяли ему все, от командира ее, Лопатина, умного, молодого, веселого, и до самого контр-адмирала, по-отечески со строгой лаской относившегося к Булыгину, воспитаннику и ветерану бригады.

Мичману Булыгину сильно хотелось пройти в носовой отсек, где находился Истягин со своими десантниками. Но после того как Булыгин «открыл ему глаза» на его позор и беду, видеть Истягина был не в силах.

Ужасно быть вестником позора близкого человека. В старину таких вестников или просто свидетелей позора убивали. В старину? А что, сейчас у людей балалайка заместо души? Не больно?

Сыздавна он, уже будучи мичманом, по-братски прилип душой к пятнадцатилетнему юнге Истягину, видно, на всю жизнь. А между тем, думал сейчас Булыгин, не отличался Истягин от самых обыкновенных моряков ни умом, ни решительностью, ни особенной расположенностью к людям и вместе с тем как-то исподволь привлекал к себе внимание Булыгина – уважительное, временами по-родственному тревожное.

Жизнь каждого человека, думал Булыгин, идет двумя-тремя течениями, иногда противоположными, как глубинные течения океана, не угрожая сместить центр уравновешенности… Истягин был без усилия откровенен и без умысла скрытен одновременно. Жизнь его – повседневная, видимая (тренировка в бухте подводных десантников) и внутренняя, недоступная даже близкому другу, вызывала в душе Булыгина некую вибрацию. Объяснить себе эту вибрацию он, привыкший все объяснять, не умел – вроде бы вибрация эта на грани ускользающей в небытие реальности. По необъяснимости он сравнивал ее с полуфантастическим ультразвуком в Мировом океане; звук этот якобы умерщвляет экипажи кораблей, говорят, что встречались морякам на разных широтах корабли с погибшими членами команд: ужас застыл на лицах мертвых, а следов насилия нету.

Истягин не выделял мичмана из числа своих сослуживцев, старших и равных по званию. Горше всего для Булыгина утрата этого самого обыденного, ровного уважения со стороны Истягина.

Сердечная привязанность к Истягину переходила временами в презрение, чуть ли не в озлобленность, отчего самому становилось неприютно. Дважды плакал Булыгин по нем: когда посчитали Истягина, исправлявшего руль лодки, погибшим и ушли – и другой раз плакал уж слезами радости, получив от него письмо с фронта. К тому времени Булыгин вернулся с запада на Тихоокеанский флот.

Долго находиться рядом с Истягиным бывало хорошо, а иногда – неуютно, тревожно. И сейчас, как только Булыгин вспоминал лицо и особенное выражение глаз Истягина, в душе его «поднимались магнитные бури». Странной любовью любил он этого человека, находившегося сейчас в носовом отсеке.

А тут, в центральном отсеке, шла повышенная боевито-деловая жизнь. Тут были бригадные флагманские специалисты всех боевых частей – механик, штурман, связист, минер, артиллерист. Да еще офицеры из штаба флота двух наиважнейших отделов – оперативного и разведки. Образованные, умные, физически и духовно здоровые. Привычно сносили тесноту, как и повышенную боевую готовность, вот уже много лет. С таким соседом, как Япония, не задремлешь, не развесишь уши. Булыгин все знал, ибо тут родился, рос… Захватив Маньчжурию, Япония вынудила дальневосточную армию и Тихоокеанский флот жить по жесткому режиму. Серьезная служба! Когда немец почти полностью закрыл Балтику, а Черноморский флот отошел на юг и притулился в Поти, стали на ТОФ прибывать моряки – черноморцы и балтийцы. Зиму походили подводники, признались со вздохом: нелегко. Возможно, успокаивали совесть тихоокеанцев, переживавших гибель братанов на Балтике и Черном море, попрекая себя, что вот-де они не воюют. Правда, не только морская пехота была отправлена на запад с ТОФа, но и лодки через Тихий – Панамский канал – Атлантику на Север. А когда очистили от немца Новороссийск, несколько «Малюток» с командами уехало на железнодорожных платформах на Черное. Один из командиров, Хомяков, в первый же выход на неприятельские коммуникации Крым – Констанца гробанул транспорт с семью тысячами завоевателей. Героя получил. А как же иначе? Сколько своих солдат потеряешь, чтобы в наземном бою выбить из строя семь тысяч неприятелей?!

«Если бы не дурацкая правдивость моя насчет жены Истягина, – думал Булыгин, – пошел бы в отсек носовой, поговорили бы: на Хоккайдо. Сколь упоительно самому брать инициативу с первого часу, Антоша! Теперь мы – мастера!»

На лицах моряков – молчаливое ликование, пригашаемое строгостью, сознанием исторической важности событий.

Радость Булыгина поубавилась: на третьи сутки хода комсоставу сказали, что десант на Хоккайдо отменяется. Никто не знал почему. Не был согласован с союзниками?

Лодки разделились на три группы: одни потянули на Южный Сахалин, другие подальше – к Курилам, флагманская повела свою бригаду к Корее, круто повернув на юго-запад.

В отсеках флагманской регенераторы едва справлялись – омолаживали обескислороженный воздух. На висках контр-адмирала Чабанова вздулись вены.

Прибыл Истягин по вызову комбрига. Чабанов потер ладонью бритую перед походом голову, по которой редким всходом высыпали темные волосы, призвал находившихся в центральном отсеке офицеров к вниманию. В двадцать три ноль-ноль лодка высаживает десант капитан-лейтенанта Истягина у Сейсина. Цель десанта: незамеченными выйти из моря на берег, разведать расположение батарей, сообщить по рации крейсеру и тут же, не мешкая, разгромить штаб японской части. Самим укрыться, продержаться до высадки крупного надводного десанта. Шесть лодок одновременно выбрасывают десантников и уходят, перехватывают японские корабли.

Десантироваться через три часа. А сейчас в последний раз лодка всплывет и вся команда по очереди поднимется на палубу нахлебаться свежего воздуха.

Лодка всплыла в ночь, тихую и темную. Следом за контр-адмиралом поднялся на мокрую палубу Макс Булыгин. Закружило голову, как от вина, и он схватился за леера. Звездное небо изломанно двоилось в распахнутом волной море. Волну подняла всплывшая лодка. Держась за леер, Булыгин стоял за рубкой на мокром стальном корпусе лодки, думал о том, что, вполне возможно, расстанутся навсегда с Истягиным. После того как покурили штабные офицеры и спустились в лодку, стали подниматься по двое десантники. Курили в рукава и одновременно держали визуальное наблюдение за определенным сектором обзора.

Даже в темноте при фосфорическом свечении моря десантники казались Булыгину особенными, каждый на свою стать – то ли его воображение дорисовало их (ведь необычная служба), то ли на самом деле они были посамовитее других. Истягин не курил, глубоко и спокойно дышал, поднимая и опуская плечи.

Возможно, он заметил в темноте стоящего за рубкой Булыгина, но не повернулся лицом к нему. Матрос его накурился и юркнул в люк ногами вперед. «Антон!» – чуть было не остановил Булыгин Истягина. А потом, спускаясь следом за ним, едва не наступая на его макушку, подумал, что правильно, разумно удержался.

Командир корабля Лопатин приказал задраить люк. Заполнили вспомогательные, потом главные цистерны водой. Лодка после получасового хода легла на твердый грунт, выровняв дифферент на корму.

Сигналом тревоги загремел в отсеках ревун. Матросы и старшины, пригибаясь в низких переходах, проворно разбежались на боевые посты.

Макс Булыгин, не сводивший глаз с контр-адмирала, сразу же понял значение его повелительного взгляда – следом за ним устремился в носовой отсек. Дивился он свободному и быстрому движению из отсека в отсек крупного, осанистого контр-адмирала.

Десантники уже надели легкие водолазные костюмы, крепили к ногам свинчатки. Истягин начал было докладываться, но Чабанов остановил его. Встретившись взглядом с Максом, Истягин отвернулся с таким спокойствием, будто пустоту увидал. Но вдруг повернулся к нему, прошептал на ухо:

– Если вернусь, ты факты выложишь о Серафиме… фотографии…

Надели маски, подвязали фонари на лбы. Холодное оружие, автоматы, взрывчатка, рация были в чехлах. Истягин еще взглянул на зачехленные пленкой светящиеся часы, потом на карту, сверяя с компасом, спрятал карту, подошел к одному из четырех торпедных аппаратов с откинутой крышкой. Ощупал всего себя от свинчаток до фонаря на лбу, полез головой в торпедный аппарат. Когда ноги его исчезли в круглой темноте, старшина-торпедист герметически задраил за ним аппарат, открыл переднюю его крышку, и море, наполнив трубу, приняло Истягина. За ним покинули лодку пять десантников.

Булыгин представил себе: разматывая прикрепленный к лодке трос, сверяясь с компасом, Истягин ведет своих матросов к берегу. Фонарь на лбу тускло просвечивает ночную тьму моря. По шнуру на расстоянии мутной видимости идут друг за другом матросы…

Лодка пошла рыскать в южных широтах, чтобы перехватывать и топить японские транспорты и военные корабли. Она, вроде бы живая, была раздражена многолетними обидами, вроде бы вся зудела от долго сдерживаемого боевого мстительного задора.

С той ночи Макс Булыгин не встречал Антона Истягина. Наслышан был о его тяжелом ранении в десантной операции. Знакомый морячок сказал, что Истягин налетел под водой на мину.

И теперь вот, спустя год с лишком, Истягин вернулся ночью на эсминце, на том самом, который удивил Серафиму железным покоем…

Два матроса на шлюпке доставили Истягина на берег в то самое время, когда у Серафимы гостевали Булыгин и Светаев, жарили шашлык…

V

Разлука с Филоновой Серафимой отливалась в боль и озлобленность. Истягин втихомолку изжалобился неизвестно кому, изгневался неизвестно на кого, измаял себя. Безысходнее этой муки было то, что изуверился в самом себе. Презрение к самому себе становилось все более едким оттого, что малодушно прикидывал, нельзя ли, не тесня людей, отыскать тихий, пусть сумеречный, угол в душе Серафимы.

«Душа… просторная, умная, сильная. Не унизишься до хитрости». Войти ненадолго, ровно настолько, чтобы убить в себе надежду (надежда изводит беспощаднее отчаяния…), молча потомить себя правдой из первых рук и тогда уж навсегда исчезнуть с глаз долой.

Но ему не хотелось ясности, то есть не хотелось терять вот эту неопределенность, эту щемящую работу чувств и мыслей, потому что в незаживаемом порезе сердца была теперь его жизнь, пусть с кровоточинкой…

Подковки сапог искрили по камням, но Истягин не слышал своих с прихрамыванием шагов (то по-верблюжьи раскидистых, то по-кошачьи мягких и мелких), вольготно шумела река по валунам устья, самозабвенно падая в море во всей своей дикой красе. А в заиленной утихомиренной старице сито летошних тростников желто процеживало туманы. Вправо от устья реки, в глубокой спокойной бухте, обрастал седым туманом эскадренный миноносец, который только что покинул Истягин.

Над заливом (как много лет, конечно, и веков назад) родилось беловолокнистое облако величиной с платок, чистое, как детская душа. Крылатилось в свой первопуток в обнимку с другим облаком к одинокой на речном берегу скале. Перед вечной разлукой припали к коленям каменного подобия человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю