355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 16)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)

Узюкова улыбнулась на его подковыристую глупость, только по открытому нежному лицу ее, уродуя красоту, вспыхнули пятна, расползаясь на шею.

«Ишь, взбунтовался деревенский идиотизм! Малахольный, в деда Филю и в матушку свою Агнию юродивый! Общество обманул: учился на техника, а пролез в пастухи».

И действительно, Иван бросил трактор, ушел в пастухи не просто, как иные, а со значением, вроде укорял кого-то, и одновременно чаял услышать что-то от звездного безлюдья в степи. Ольге казалось, пастушеством он маялся, черви у овец в хвосте или ухе омрачали его до горчайшего вдохновения.

Иван ушел от матери и отчима, не пристал к деду Филиппу, жил где попало – летом в чабанской саманной хатенке на нарах, зимой – в своей мазанке.

Алена не утесняла девок, и потому открылась ей Ольга, что влюбилась.

– Хорошо-то как, мила! – порадовалась Алена.

– А что ж хорошего, если он женат.

– Ну, тогда подальше от него.

– Да как же? Он все равно подкараулит где-нибудь. Боюсь его. Попала я в переплет. Уйду куда глаза глядят. Или утоплюсь.

В породистом спокойном лице Алены что-то дрогнуло. Погладила на груди вязаную поярковую кофту. Улыбалась молодыми губами.

– Топиться тебе нельзя – ты вся на материнские дела замешена, мужика веселить, родить детей, дом красить… А может, я промашливо говорю… Ох и затаенная ты, девка… сама себе загадка, а уж для меня-то подавно – зерно в земле. Как взойдет, проколет землю? Вызреет ли колос? Не потопчут табуны чужие? Град не посечет? Суховей аль спорынья не выпьют силу молодую?..

– Сама-то, бабаня, мало понянчилась с дедом Филей? Он ведь с Ванькой из одного гнезда, такой же выдумщик. И не заметишь, как на ходу перетасуют жизнь со сновидениями.

– Окстись, непутевая. Дал бы мне бог сто веков, все бы истратила на Филиппа: душа в нем есть… Ох, Олька, Олька, чудная ты, людей не видишь, не знаешь. Скорлупу проклюнула, а еще не вылезла… А Иван любит тебя всем сердцем, каждой жилкой. Ты не говори Клаве, Насте о нашем-то откровении. У них жизнь попроще… Ну, царица, иди, веселись, в судьбу свою вглядывайся пристальнее. Пусть только в глазах не двоится.

Складная говоруха Алена прорубила в душе Ольги новое оконце, и потянуло в него духменным будоражащим ветерком-лобачем, щекоча тревожно и затаенно, будто ожидание близкого прихода кого-то, перед кем одолевает слабость.

Надела сапожки зеленого сафьяна, замшевую курточку, беретом забрала светлые волосы, скрыла высокое светящееся чело.

– Не прячь лоб, ладен он, – сказала Алена, любуясь девкой.

X

И начался с благословения совхозного руководства девичий праздник, сплавленный с днем окончания летних работ-забот. Со всех совхозов понаехали хлеборобы, овцеводы, кумысники, довольные ладной увязкой старых и новых времен во единое и веселое.

Собирались девки в большом доме печь-стряпать. А парни на кон несли кто куренка, кто лопатку баранью, муку, масло. А на зелено вино ссыпку сделали в общий ворох пшеницы по мешку. Тут уж старики пенсионеры дали повольку молоди, сами скотину убирали. Никто не приглядывал, не неволил молодцов в умные идти. Одно требовалось: почитай стариков, если не чтишь, все равно кланяйся, детей не обижай, над чужой жизнью не изгаляйся. Бубны, гармошки, песни… Из казанов запахло бараниной.

Толстые битые стены караван-сараевского двора (лишь один угол успели разломать под руководством Елисея Кулаткина) от ветра давали сугрев верблюдам, а в покоях гости чайком баловались допоздна. Все покои, закоулки пахли шагренем, азиатскими шелками, табаком и дынями. Нанюхались старики нездешних духов, улетели мечтой в далекие времена родной земли.

Подвыпивший Терентий Толмачев, почернив усы и голову, говорил, будто какую-то особенную сладостную дыню обернули бахчевники в серебряную рубашку, привезли к кремлевскому столу живехонькой, – палаты заароматили бахчой. А один иноземец, отведав дыню, завернул в бумажечку семена, упрятал в потаенный дипломатически-разведывательный карман, чтобы у себя на родине вырастить и привести в чувство до холодного пота зачумленных дымом и газами соотечественников.

– Детвы мало родится в Пределе почему? Штаны и рейтузы надевают из дыма и нефти. Химия, она, братцы, постные монашеские думы внушает, – с непреклонной достоверностью первооткрывателя говорил Терентий, сверкающими глазами, как лучом лазера, прожигая Елисея Кулаткина до самого сердца.

– В старину, сказывают, азиатцы к столу императора Петра Алексеевича умели доставлять арбузы и дыни прямо с отблесками солнца. А этот что за арбуз? Ешь – будто бензином запиваешь, – сказал Филипп, ловчась, как бы без особенной болятки поддеть Елисея в отместку за многолетние настырные поучения и капризы.

Елисей Кулаткин насупил куцые брови, усмешливо блестя стальными зубами (недавно вставил).

– Подпеваешь не думавши, Филипп… Химия химии рознь. Правильно я говорю, товарищ Сынков? – понизил голос Кулаткин, глядя на Филиппа требовательно.

– Всегда говоришь правильно. Я уж признался тебе на все времена, – сказал Филипп, оробев от своей запоздалой смелости.

– И что ты ему поддакиваешь? – Терентий изготовился к сражению за душу Филиппа Сынкова.

Но Елисей Кулаткин был настроен мирно, по-праздничному.

– Тереха, я люблю пересмешку, даже в местной газетке дозволил однажды нарисовать меня несуразным, шаржем зовется это косорылье… Лишь бы без ножа за пазухой.

– Елисею чего собачиться на шутку? – ласково сказал Филипп. – Жил для людей… школы ухетывал, радио, свет в избах… Скот от бескормицы спасал.

Мефодий похлопал стариков по плечам. Удаляясь от них, услышал дрогнувший голос отца:

– Умру, узнаете, каким для вас громоотводом был…

XI

С нависшего над дорогой камня слетел орлан-белохвост и, набирая высоту, потянул к долине.

Из-за реки в луга, обрызнутые изморозью, вынеслись на конях молодцы в чекменях, шелковых рубахах, в папахах и фуражках.

В этих скачках от Беркутиной горы до древней каменной башенки первым пришел на розово-белом, с черным хвостом и черной гривой жеребце Тум-Туме семнадцатилетний табунщик с Кумысной поляны.

Управляющий кумысной Беркут Алимбаев отвалился от стоящих группой руководителей, пошел к нему, твердо ступая кривоватыми ногами.

Клава-лапушка видела из-за стоявших впереди нее парней и девок, как директор техникума Людмила Узюкова, решительно распахнув пальто с каракулем, по-спортивному шаговито обогнала Алимбаева, подошла к всаднику и, подняв сдобно-румяное лицо, что-то сказала ему.

Он, сдвинув на затылок папаху, клонился к ней коричнево-заветренным спокойным и смелым лицом. Людмила плавно, женственно занесла руку, обняла его шею и, привстав на носки, поцеловала его в скулу. Диковато повел он глазами, принимая кубок из рук Узюковой.

Беркут Алимбаев похлопал всадника по ноге в высоком стремени. Вокруг коня ходил, оглаживая его потные вздымающиеся бока, старый калмык Тюмень. С видом независимым и почтительным парень слушал Тюменя, оправляя голубой чекмень, ворот шелковой малиновой рубахи. Отдал кубок Тюменю, а тот из рук в руки передал своей красивой старухе Баярте.

Настя-курочка и Клава-лапушка разговаривали с Сережкой Пеговым.

Страсть как любит молодой чабан Сережка забраться вечером в девичью стаю, кому на колени голову положить, кому руку за пазуху запустить. Терпят девки. А если и спугнут, он пьяными глазами, как взбулгаченный кот, поглядит на какую-нибудь и опять бултых головой на колени ей. Иной раз заснет, все уйдут, а он дрыхнет там, где потихоньку выпростали из-под его головы теплые колени. Не боялись его девки, и он состоял при них в полном доверии. Понемножку Серега некоторых приучал к замужней жизни, вкус развивал. Настя-курочка только посмеивалась – не одной мне терпеть от него.

– Серега, что же ты не скакал? – спрашивала Настя и терлась подбородком о лисий ворот своего пальто. – А мы с Клавой уж так ждали… даже спорили за тебя.

К молодым подошел Мефодий Кулаткин. Сомкнув руки за спиной, улыбаясь желтовато-жаркими кипчакскими глазами, он охотно балагурил с девками:

– А на ком Сережке скакать? На баране, что ли? Резвые кони у кумысников.

– А что, Мефодий Елисеевич, приказал бы, я и на баране обжал бы их…

– А вы, Мефодий Елисеевич? – спросила Клава. – Нам обидно, хуже, что ли, наш овечий совхоз?

– Ох, девки, скажу по секрету: отставать не люблю, а обижать молодых жалко. Да и связываться с Сауровым боязно… волчок-переярок…

– Сауровы все лошажники, в давние времена, говорят, ловчили добывать аргамаков угоном, – сказал Сережка. – Вот ты, Настена, спрашиваешь, почему я не скакал. В джигитовке лучше не связываться с Сауровым, если не надоело жить. Умрут – не уступят.

Мефодий вскинул голову, сложил раструбом большепалые ладони у жестких губ и, раздувая горло, прокричал:

– Эй-гей! Сауров, правь ко мне! – и подмигнул девкам. – Разбойничек!

Надвинув на крылатые брови папаху, Сила Сауров подъехал к Мефодию. Придерживая одной рукой поводья, другой сняв папаху, он кивнул кудрявой рыжеватой головой, глядя только на него:

– Покорителю природы поклон! Звал?

– Похвалить хочу, а заодно спросить: куда навострился, джигит-разбойник?

– За кудыкину гору.

– А я думал, к святому Сулейману на поклон, – намекнул Мефодий на то, что в предках Саурова были татары.

Сила толкнул коня на него, скаля улыбчиво зубы. Тот отступал за девок, обнимая их со спины, выдвигая впереди себя. Девки визжали, махая руками перед мордой коня, ронявшего пену с губ.

Увидев подходившую Людмилу Узюкову, Сила успокоил коня, почтительно присмирел. Он видел, как она похлопала Мефодия по плечу, как тот, нахмурившись, резко оглянулся на нее, потом взглянул на девок, виноватясь, ища понимания.

– Бывайте здоровы. Я к моему другу Терентию Ерофеичу в шорную. Уздечку шьет! Вот это дед! Земной шар на ладошке держит, – сказал Сила.

– Быстренько сдружился со стариком… Гляди, замутит он твою бездумную голову. По-дружески говорю, – жестковато предостерег Мефодий.

– А ничто! Выделывает Терентий Ерофеич лису-огневку, я стрелил. Вот возьму и подарю какой-нибудь. А что, Людмила Михайловна? Я богатый, у меня два сердца, только не знаю, кому бы отдать одно, а? – Сила, красуясь, круто повернул коня.

– Ну и дурачок ты еще! Хотя возмужал: что плечи, что руки, а лицом просто загляденье, – сказала Узюкова.

Здоровая, сильная, она любила и умела находить способных и растущих молодых людей. И особенно радовалась, когда отмеченные ею оправдывали надежды. Вызрела у нее мысль вызволить Силу Саурова на широкий простор жизни. Думала она о нем ласково, то ли по-матерински, то ли по-сестрински – чувства эти не требовали пока отчета, возбуждая в ней доброту и активность.

– Не отказалась бы и я от доброго сердца, да поговорка-то верна: если бы молодость знала, если бы старость могла.

– Заграничной барыньке не думаешь подарить сердце-то? По примеру бати своего, а? – спросил Мефодий.

Сила свесился с коня, быстро, с искрой глянул в лицо Мефодия.

– Давай, покоритель природы, вперегонки: ты на своей машине, а я на коне, а?

– Тебя обставлю даже на жеребой кобыле.

Сила отъехал на лужок.

– Ну и парень. Вот по ком девки поплачут… – сказала Узюкова и, понизив голос, упрекнула Мефодия: напрасно он намекал что-то насчет отца Силы, вроде обидел парня.

– Обидишь такого! С ним разговаривай да оглядывайся, – похвально сказал Мефодий. – А батя его Олег Сауров после победы привез из Германии Марту в багажном ящике… На этом и закончил свою военную карьеру.

Мефодий вертко повернулся к Ольге широкой грудью, приподняв шапку над своей крепкой, коротко стриженной, вороной головою:

– А вот еще одна краса Сынкова. Поклон!

Ольга, чуть отпрянув, испуганно взглянула на него, немотно шевеля пересохшими вдруг губами.

– Олька, видала молодца-то? Всех обогнал, а? – возбужденно стрекотала Клава-лапушка. – Вон он форсит, кружит на коне.

Неподалеку от кизячьего костра, лизавшего большой казан с бараниной, Сауров, строговато-серьезный, самоуверенно-спокойный, проваживал потемневшего потного коня, не глядя на суетившихся у казана табунщиков.

– Глядит, будто один со своей лошадью на всем свете, – не унималась Клава-лапушка. – По-моему, для него что люди, что животные – одно и то же.

Мефодий высвободил свою руку из-под руки Узюковой.

– Да, минутку, Ольга, скажите своим старикам… приду поговорить по важному делу… – улыбнулся приветливо желтовато-жаркими глазами. – Ивана не видали?

– Пошли, пошли. Твой Иван со стариками, байки слушает и потихоньку заводится. – Узюкова подцепила его под руку и повела к башенке. У стен ее стояли работники совхоза и района, крупно обособившись от молодняка. – Твое место там, друг мой. Дистанцию забываешь. Идем, боюсь, Иван как бы чего не выкинул: что-то присмирел чересчур.

– Айдате, девки, в клуб, – сказала Настя. – Олька, пошли… И чего ты как-то остолопилась…

XII

На молодежном вечере Мефодий зацепился взглядом за Ольгину стать. Была Ольга высока, соразмерно крупна, грудаста, белотело-розовая устойчиво – даже солнечные ветры из полынного простора лишь слегка осмуглили овальное, большелобое, удивительное лицо: вроде и бровей не заметно, а красивое, нежное, свежее, будто после сладкого сна. Светлые волосы вылезали из-под платка и мягкими и теплыми казались даже на огляд. Легкий с заманкой испуг в карих глазах будил у Мефодия инстинкт погони, преследования.

С огоньком в повелевающих глазах старался по-свекорски примериваться к будущей снохе, но что-то унизительно будоражило его. Вспомнилось ему майское поле с терпким запахом кочетков на буграх, молодая женщина шла к овечьей отаре, грудью встречь ветра, чуть откидывая руки назад, как бы изготовившись обнять чабана, – чабан стоял, опершись на дубинку.

Мефодий хотел и боялся вспомнить, кого воскрешали в душе Ольга и эти ульем гудевшие парни и девки в не достроенном пока еще Доме культуры. Подошли к нему строители, хотели увести в буфет, но он отказался:

– Танцуют… Погляжу.

Мефодий подозвал Ивана, положил руку на жесткое плечо.

– Ну как, Ваня, хороша Олька-то?

– Танцует лихо. Гнется, как березка на ветру.

– Олька, она прямо из Внешторга, фактуристая, – сказал Федор Токин, заместитель Мефодия, протирая короткие толстопалые руки.

Иван, заикаясь, сказал:

– Н-н-ехорошо так говорить.

– Серьезно, лучшая деваха во всем совхозе. Я даже за границей не видал таких.

«Поди, плачет от какого-нибудь мужика бабьими праздничными слезами, – самозащищаясь, раздражал себя Мефодий. – Токин веселит ее? Иван? Боится, малахольный…»

Ольга подошла к ним и, запрокинув лицо, весело и смело пригласила Мефодия танцевать. В ее глазах была не сомневающаяся в себе правота, доверчивость и обязательность для Мефодия того же, чем жила она сейчас. Взгляд этот радовал и тревожил его.

Движения ее были угловаты и прелестны незнанием того, в чем он подозревал ее еще минуту назад. Быстро перебирала ногами с девичьей округлостью колен. В повороте белой, смелой прямоты шеи, в покачивании бедер, в засыпающей улыбке губ и глаз было столько щемящей душу невинности и готовности потерять ее, что Мефодий сразу же после танца расстался с Ольгой.

«Мне это завихрение нужно, как архиерею гармошка в великий пост. Дурь стоптать надо, пока не выколосилась», – думал он.

Тайна, связавшая его с этой девушкой, родилась сама собой. Как вешние воды заливают ночью поймы на заревое удивление людей.

Утром рабочие и студенты техникума пришли на воскресник, достраивать Дом культуры.

Мефодий поднялся на второй этаж, все больше веселея от веселья работающих. Иван, Токин и Ерзеев отделывали комнату для библиотеки.

– Подымаемся?

– Лезем к небу, Мефодий Елисеевич, – отозвался Токин, улыбаясь дружески.

Иван сбежал вниз, во двор. У тесовых ворот в затишке встретился с Ольгой.

Опять кого-то из очень давнего смятения напоминали Мефодию эти люди, а может, не они, а их позы, ворота, потемневшие от времени, и тени репейника с широкими листьями, красно-лилово-желтым цветком, над которым кружил проснувшийся после холодов шмель.

Иван что-то говорил, и Ольга вроде отнекивалась, упрямо встряхивая головой.

«Все прояснится. Ваньке нужна такая жена… спокойная, крупная… у нее руки крепкие», – думал Мефодий. Боялся в людях и особенно в себе смятения. Сейчас он робел «до подлой потери самого себя», как сам же определил свое душевное состояние. А когда Иван поднялся с красками, Мефодий неожиданно для себя сказал:

– А вдруг да она не березка, а чернотал? Ты бы хорошенько поинтересовался, прежде чем душой-то прирастать к ней, Ваня! – Мефодий защищал себя холодной трезвостью.

– Нет, Олька светлая березка. – Иван, чуть склонив голову на плечо, взял отчима за рукав. – Послушай, что вспомнилось мне, – и он рассказал мордовскую лесную сказку: леший влюбился в березку, загорелся холодным болотным огнем желания, а березка, видишь ли, выбелилась и раскудрявилась для муравья – ползал он по ее стволу, пакость лесную губил. Покогтил леший березку, и черные слезы его запеклись на белом теле.

Мефодий посопел, тетешкая кирпич на широкой ладони, замахнулся бросить его, но в это время на лестнице показалась голова в берете, и Мефодий положил кирпич на стену.

– Крадучись ходишь, – с намеками выговаривал он Ольге, – люди открытость любят.

Ольга расправила плечи, улыбаясь притаенно:

– Мефодий Елисеевич, перед вами я вся открытая.

– Лукавишь?

Рисковое веселье подмывало Ольгу запетлять, закружить этого сильного человека, как куренка (голову под крыло), покружить, потом положить на землю, пусть стекленеют глаза: где я и что со мной?

– Никогда я не хитрила. Приходите вечерком сюда поработать, увидите, какая я открытая.

– А что, и приду! – с отеческой угрозой сказал Мефодий. – Почему же не поработать с уважительной сношенькой будущей, а? Ванятка, придем, что ли, а? Ну, девочка, готовься к серьезному разговору. Мы с Иваном шутить не настроены нынче.

XIII

Эта молодая игра веселила Мефодия, и он не задумывался, что с ним и к лицу ли это ему в его годы. И прежде не тянуло его домой – целыми сутками на коне или машине разъезжал он по полям, пастбищам и угодьям совхоза, нередко ночуя там, где свалит усталость, и засыпал с ощущением тугой полноты прожитого дня. Мастер на все руки, он не мог и не хотел укорачивать своих желаний сесть за трактор, встать за штурвал комбайна, взяться за электроножницы остричь овцу, никого не поучая при этом. Сейчас одна мысль о возвращении домой вызывала в нем кроме привычной скуки и самоохранительной смурности еще чувство несогласованности с чем-то устоявшимся в нем. «Что это еще за волна катит на меня? Не заиграла бы, не закачала, не выкинула бы на отмель околевать, как глушеного сома», – вовсе неожиданно подумал Мефодий, чувствуя сердцем обжигающий холодок той, пока ему далекой волны. Но и вспрыгнуть на холмину не мог. И хотя круто повернул к надежному краснокирпичному зданию конторы (деловое убежище от семейной несуразицы), двери за собой закрыл на ключ, дыхание той волны в нем не ослабело.

День был воскресный, гулевой, и Мефодий не знал, что будет делать, и гулкие твердые шаги не казались ему, как прежде, пустыми, лишь упрекающими в праздности работников аппарата. И уединенное бездействие нынче было значительно своей неясной новизною и хмельною веселостью.

Обычно он не любил, когда неурочно донимали его звонками, требуя различные справки о том или ином случае совхозной жизни, и он всякий раз, настороженно затягивая с ответом, в своем сознании нащупывал корни случая: откуда взялись и куда прорастут в будущем, и таит ли все это опасность для него. Теперь же вместе с веселостью проснулась в нем особенная смелость, вызывающая на столкновение со всеми притаившимися неприятностями. Ему казалось, что с тех пор как он ушел из райкома партии в совхоз, приглядка к нему стала пристальнее. «Ну, ну, договаривайте, что у вас насчет меня? Замахнулись – рубите», – вроде бы помимо его воли исполчался в нем посмелевший внутренний голос.

Всегда ему казалось, что он трезво оценивает свою энергию: был рабочим совхоза, закончил заочный техникум механизации сельского хозяйства. Не был одержимым механиком или до полного самоотречения общественником: на обе ноги ступал с одинаковой нагрузкой и твердостью, оба дела были ему по душе. Внимание его прикипало к тому делу, где что-то не ладилось, и он увлеченно искал выхода.

В небывало урожайное лето не хватило тракторов таскать прицепные комбайны. И Мефодию с его механизаторами удалось почти невероятное: пустить комбайны своим ходом на моторах для обмолота. И хоть не везде удался подхваченный другими его опыт, хлеба все же убрали без значительных потерь. На партийной конференции он выступил с речью, и секретарь райкома Платон Сизов похвалил его, даже назвал новатором нового типа. Мефодия избрали вторым секретарем.

Платон Сизов из села Дракина был почти сверстником Кулаткина, но по опыту жизни и работы, по сложности судьбы он казался старше на целое поколение. И это тонко чувствовал Мефодий.

Мефодий держал себя с Сизовым почтительно, открыто, и лишь одну капитальную, дорогую ему (поскольку она своя) и в то же время опасную мысль он таил про себя. С жизнью и обществом происходило на глазах Мефодия то, что и должно было происходить с живой жизнью и живым обществом, – они менялись, и менялись люди на свой особый по характеру и масштабам лад, незаметно, инстинктивно согласуясь с изменениями жизни. От вчерашнего дня уходили все дальше, уж больше по привычке вспоминая своих предшественников, понимая, что даже самые умные слова их относятся часто к определенным, не могущим повториться с живыми, случаям. Важен дух предшественников, то, что не умирает вместе с ними, а остается в сознании и крови потомков. Тем более в личной жизни все у каждого наособицу: слова любви, сказанные молодым парнем, были сладостной тайной лишь для замершей от счастья и испуга девки. Никто не ищет себе заместителей в любви, рождении детей…

Мефодий Кулаткин своим самобытным, деревенского склада умом понимал относительность тех или иных слов, по какому бы случаю они ни говорились, потому что вся его жизнь была практическим делом.

После каждого решения по-степняцки щурилась в нем желтоглазая душа, определяя главную борозду: прежним ли прямиком резать или маленько завернуть?

Почти все знакомые сотоварищи самообновлялись по законам природы – за линькой молодое перо отрастало. Полувоенные кители и фуражки заменили костюмами и шляпами, а иным как с неба слетели на головы беретки с нахлюпом на лоб или с егозистой вздыбленностью. Узкомордому усатому Афоне Ерзееву с такой ладностью пришелся рубиновый берет, пригустив румянец на скулах, что первые дни Мефодий робел говорить с ним по-русски. Правда, Афоня Ерзеев вскоре обложил фольклорными ругачками свой разладившийся трактор и даже беретом стер солярку со щеки. И все-таки Афоня молодцеватее в берете.

Федор Токин – заместитель с редкой адъютантской расторопностью. Броско, до нахальства, залоснилось щекастое лицо. Дай ему в руки длинные кухонные ножи, фартуком обтяни пузо – и глотай слюнки в предвкушении шашлыка.

Осмотрительный плановик совхоза Вусатный всего лишь срезал верхнюю пуговицу с гимнастерки, отвернул петлицы, треугольный проем прочертил от кадыка до ложечки узеньким галстучком. Экономный.

Мефодий не снимал кителя с фронта. Как ни примеривала Узюкова на нем залихватский берет, охая до сладостного обмирания под его глазастостью, все же Мефодий оробел, остановил свой предопределенный историей выбор на кепке – можно приплюснуть, если застенчивость или хитринка требуют; можно легко взбодрить или даже вымолодить на всю высоту тульи, подложи только картон поупрямее.

Но какую бы одежду ни надевали, на какую бы глубину ни велела наука пахать и какие злаки сеять, Мефодий со своими людьми знал одно: вечные они работники у земли и вылезать из хомута не собирались до последнего своего часа.

Он помогал Платону Сизову удержаться на посту первого секретаря, когда в сельском хозяйстве начались сбои с кормами, потому что под пшеницу распахали сенокосные и травяные земли.

Защищал Платона не потому, что находил у него какие-то особенные идеи (у Мефодия их было едва ли меньше), а по чувству справедливости, долга и благодарности за его добрую зоркость – заметил его придумку с комбайнами.

Вознамерившиеся передвинуть Сизова с первого места на управление сельским хозяйством навсегда сошли со сцены как демагоги, не постыдившиеся взвалить всю вину на первого секретаря, как будто сами они не были причастны к распахиванию земель, к увеличению поголовья скота без достаточного учета кормов, тогда Мефодий будто в мялке побывал – так болела душа.

Потом Сизов, как это иногда бывает с людьми мнительными, с недостаточной широтой взглядов, начал потихоньку удалять от себя тех, кто вел себя чересчур по-свойски. Батю Елисея отправили отдыхать на пенсию в то время, как он развлекался на курорте. Самого Платона Сизова из района перевели в область.

Неловко и обидно было Мефодию: отец сам обезрадил свою старость неудержимой активностью возражать, спорить. Все делают не по нем, не спросясь его. Правда, с появлением в совхозе Терентия Толмачева отец как будто отвердел, обрел некий обновленный смысл во встречах то с Филей Сынковым, то с Терехой и особенно чувствовал себя на месте, когда сходились все трое додумывать, довспоминать свою жизнь…

Ушел в область Платон Сизов, и отношение к Мефодию в районе стало меняться. Он принуждал в свое время распахивать травы, сеять кукурузу даже по супеси, потому что кукуруза была тоже поиском оптимального решения вечного вопроса хлеба и кормов. Мефодия перестали замечать, и он болезненно переносил безразличие.

Во всех несчастных случаях предел-ташлинцы шли к своему земляку – Андрияну Толмачеву. Он хоть и не был руководителем области, но с его рекомендациями считались все, даже первые секретари. Пошел к нему и Мефодий Кулаткин.

Неторопливый и скупой в советах, Андриян, выслушав Мефодия, молчал с мужицкой затаенностью. И тут Мефодий в своем гордом смирении дал промашку: вроде намереваясь озадачить кого-то, высказал предположение, – мол, не попроситься ли ему на низы?

От веселой улыбки и сладостного, с подтяготой, вольного вздоха Андрияна на всю глубину широкой груди у Мефодия захолодело под ложечкой.

– Разумный ты, Елисеич. Возвращайся в совхоз. Просись у первого, а я поддержу. Завод поможет.

– Да, но как наверху расценят? Трудностей испугался?!

– Трудности-то там, на земле.

Первый как будто давно ждал просьбу Мефодия. Посветлел открытым молодым лицом, мальчишеским жестом откидывая со лба свои русые волосы, сказал бодро:

– Хорошо!

И Мефодий стал директором овцеводческого совхоза, выдувая из души своей едкий дымок, потихоньку заполняя ее запахами земли, хлеба и трав, подлаживая все более твердеющий шаг в ногу со временем.

«Ну, Платоша, покажу я всем, – думал Мефодий, вздыхая до больного хруста груди, потому что доказывать надо было прежде всего самому себе. Пригашая личные привязанности и неприязни к знакомым, отбирал для себя их опыт – Ну какие вы мастера? Что за навычка с людьми жить-работать?»

Опасливо копался в жизни отца, и не хотелось брать из нее как раз то, чем ближе всего был к нему, – поигрывая, закусив удила, вроде шутейно, от избытка сил, и вдруг глядь, а предел запретный уже позади, и понесло подмывать-погуливать, и вроде охолонет ветерком под сердцем, как перед чертовой пропастью, а уж тут сам не хозяин себе… не заигрываться бы до горестного серьеза… что ж, бывало: начиналось с камаринской ёрнической удали, а кончалось со святыми упокой, особенно если подначивали.

Заигрались с батей однажды до страшного перебора: хотел Елисей осчастливить сына – сплести корни молодого поколения Кулаткиных и Толмачевых, отодвинув на суглинок Сынковых, но промахнулся…

Но ведь только с машиной можно без игры – хватает с нее простейшей аккуратности. А с людьми приходится и гнев на себя напускать, и удивленно круглить глаза, и злопамятным, и несказанно радостным бывать, когда на душе совсем не то. Можно попроще – дело! План! Оно-то прямехонько воздействует на человека, какого бы душевного настроя он ни был. Ну тогда и сам не заглядывай в глаза с не учтенным деловыми соображениями зазывом. Понятых с первого захода ставил в своем сознании на положенное им место, притемненных держал поодаль, осторожно подступая к сердцу, убеждая в своей правоте, а кого не убеждал, с тем расставался. Но были такие, с которыми не властен был ни расстаться, ни сблизиться…

Мефодий позвонил по междугородному телефону Платону Сизову и с особой интонацией друга и подчиненного выговорил ему, что не приехал тот на праздник урожая, не попил кумыса, не отведал молодого барашка и калача на хмелю.

– А ты веселый, – заметил Сизов, – наверное, кормов на две зимы заготовил, а?

Мефодий прижимисто ответил, что зубы на полку не положим. Не омрачила его просьба помочь левобережным соседям сеном и соломой, только поупрямился, не сразу уступая, как это положено хозяину. Да ведь у нас самих поголовье возросло!

– Эх, Мефодий, то мясо – мясо, которое в тарелке, а оттого что на барана поглядишь, щи наваристее не будут. Вон правобережные соседи составили план по зерну, мясу и молоку повыше твоего, а земли у них чуть поскупее.

Мефодий засмеялся:

– У них поросята? Котята! Случают свиноматку, а она сама еще подсвинок. Молочное пойло уменьшили телятам, оттого они доходяги…

– Ладно, – сказал Платон, – попозже подобьем бабки. Я слыхал, тебе в тягость опытная станция орошаемого земледелия?

«Ничего ты, Платон, не слыхал, на выверку берешь. Встряска? Недоверие? Взбадриваешь?» – мысль Мефодия метнулась по многотропию платоновских задумок. И хоть станция была пока обузой, худой коровой, сколько ее ни корми, он решил держаться за нее на всякий случай.

– Ну, тогда выслушай ученого татарина Ахмета Тугана, коли так дорога тебе эта станция, – сказал Сизов и положил трубку: по телевидению начали передавать хоккей.

Мефодия так и подмывало позвонить Андрияну Толмачеву на Железную гору, и только раздумчивость и осмотрительность удерживали его.

Директору Железной горы докучал редко, зато крупно, с сиротскими перепадами в голосе (строительство ферм, водопровода), учитывая земляцкое расположение к родному предел-ташлинскому краю и трезвую расчетливую заинтересованность Андрияна в экономике совхоза, доволившего мясом стотысячную армию рабочих. Ныне Мефодий робел. Просить поддержки – вроде стыдно. Любопытством же о здоровье этого мослатого деда только разгневишь: покряхтит строптиво, присоветует порассусоливать с бабами: любят, смакуя и умиляясь, порассуждать о хворях и лекарствах…

Сообщить, мол, Терентия устроил в шорную мастерить сбрую, и он вроде вживается? – мелковато! Без него знает Андриян, что его братка врастет в голую скалу Беркутиной горы, не только в предел-ташлинский чернозем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю