355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 19)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)

Тум-Тум отворотил гордую морду от винного запаха. Настя и Ольга заспорили: кто ловчее сядет на лошадь.

– Заездите вы коня-то, – сказал Мефодий.

– Жалко? Глядите, вас бы не оседлали, – сказала Ольга, вскидывая лицо с задорно вздернутым носом.

Токин и Ерзеев отроились к окошку покурить.

– Перспективная девка Олька, – со вкусом сказал Токин. – Заматереет с годами. Без перины бока не пролежишь. Давай, Афоня, женимся: я Настю, ты Ольку бери, будем свояками.

– Но, но! Ваньку женим на ней, – приструнил Токина Мефодий.

– Малахольный Иван. Эти ребятишки, что Ванька, что Сила, только бы потискать девок. Безответственные. Ольга глядит на тебя пристально, Елисеич. Действуй.

– А куда святую Агнию?

– В рай пусть идет. Не спускай монашке…

Не только женщины, но и мужики сочувствовали Мефодию: какой орел с Агнией святой пропадает.

– Народ поймет тебя, Елисеич, – настаивал Токин.

– Буду терпеть… – сказал Мефодий.

– Да что ты маешься? Ванька не твой сын, все говорят.

– Не в том дело, мой или не мой… чую нутро его… ненавидит меня. И заикается от лютости. А уж я ли не старался человеком сделать его… Годовалым он задохнулся под подушкой… я снял подушку, а он уж не дышал.

Сила потерянно и непривычно злобно взглядывал на мужиков. И если прежде колебался, заманивать ли Ольгу к Ивану, то теперь только ждал случая, чтобы исполнить свою задумку. И когда Ольга подошла к окну, он, перегнувшись с седла, потянул ее за руку. Рука была тяжелая и горячая.

– Глянь, месяц молодой, круторогий – повесь ведро с водой на рог, не прольется. Хочешь, на Беркутину гору повезу тебя, Оля? И что тебе тут делать? Пьяные. Пусть Клава и Настя вожжаются, а тебе на волю…

– Сауров, мало тебе девок? – Мефодий строго взглянул в лицо Силы. – Она для меня все равно что я сам для себя. Понял? Не дразни меня. У нее есть жених. Ясно? Ты или заходи, или уезжай от окна. Не лошади мы, чтобы стеречь нас. Никакой сообразительности нету. Чересчур широко понимаешь мою доброту.

Сила отъехал за угол.

Сила и сам не знал, что так разломало в душе его привычный порядок, – скучно и бестолково стало ему. Будто туманным утром увидал в степи дерево, а проморгался – былинка тонкая никла от росы. Так и эти люди неузнаваемо двоились в его глазах.

В доме заиграли на баяне, мешая светлые облака с грозовыми, подпуская ножевую недоговоренность в самых сердечных всхлипах. Приглушенный страданием мужественный голос Мефодия едко обливал сердце Силы. И он жалел Ольгу, Мефодия, Ивана, Настю, Андрияна, Тюменя с его подслеповатой женой, жалел коня, сиротски потираясь щекой о его морду. Сел в седло, подъехал к окну попросить прощения: мол, хотел увезти Ольгу или Настю.

Обе они сидели на подоконнике, свесив ноги. Выгибая ладони, поманили Силу к себе.

Мефодий снял со стены ружье.

– Хочешь, Сила, я тебе подарю, а? Нравишься все-таки ты мне. С тобой я молодею и по-молодому шалею…

Все еще не решив, кого кинет на холку коня, но весь изловчившись, чувствуя в себе дикую силу, Сауров глянул в глаза Насти, потом – Ольги. Настя улыбалась обреченно, в глазах Ольги метнулся как бы заманивающий испуг. Тум-Тум прижимал уши, дрожал мускулами спины.

Врастая в седло мускулисто-потяжелевшим телом, Сила потянулся к Насте, но вдруг правая рука как бы помимо его воли схватила Ольгу под грудки. Отринувшись от стены, толкнул Тум-Тума вперед.

Задними копытами конь повалил подгнивший штакетник. Еще яростнее развеселил его лопнувший сзади звук выстрела и горячий скользящий жалящий укус. И он, закусив удила, весь вложился в свистящий ветром бег.

Мефодий выстрелил наугад вдогонку, вроде так, для острастки. «А пусть, дурачок этот к лучшему увез ее… А то чертовщина в голове», – подумал скучно и трезво.

На берегу Сулака за тополями горел костер, тени людей двигались по камышу, по воде. Туда-то и скакал, едва переведя в намет Тум-Тума, Сила. Во рту его медно окислялось. Правую ногу жгло и тяжелило.

– Может, вернемся?

– Я думала, ты с ума сошел, а ты рассудительный, как поп. Вези уж, ладно, – Ольга откинулась спиной к его груди, нервно похохатывая.

На грани тьмы и света осадил коня, спустил на землю девку, беглым туманным взглядом, как тень, прошел по ее лицу.

– Возьмешь меня? – спрашивала она, держась за стремя. – Всех бы девок заменила и еще больше. Сестрой бы была… Я все могу.

– Врешь напропалую. Вертушиха напала на тебя…

– Глуп ты, вот что! Увидала тебя у речки… подошел ты ко мне… я в бобовнике плакала. Парень, не бросай, а? Хочешь, давай встречаться. Никто не узнает, от кого дети… Я мастью почти в тебя, рыжуха.

Припала щекой к его ноге, поцеловала свисавшую руку.

– Не тебя хотел увезти, да уж так случилось.

– Ну, гляди, сатана, не хочешь немятую, потом не гневайся… а быть нам вместе. Пошутила я…

Он выпростал ноющую ногу из стремени, и тогда Ольга встала в это стремя, и конь вздохнул, гудя нутром, строптиво вскинул голову.

И хоть до щипоты в сердце горько было покидать большеглазую, злую и прекрасную в своей тревоге девушку, все же Сила жестко отстранил ее от коня. Но тут же пожалел и насыпал горсть конфет за пазуху.

– Гей, гей! Принимайте гостью!

Из-за карагача вывернулись Серега и Иван. Радость широко раскинула руки, распахнула грудь Ивана. Красив был он в эту минуту надежд и откровенности.

XXI

До кибитки Тюменя Сила ехал в дремотном безразличии. Хлюпало в сапоге тепло и липко. Тюмень обмыл ногу, ощупал кости – целы, перевязал.

Молча проводил парня до каменного дома, где жил Сила с отцом и мачехой, пока не закрылась за ним дверь. Про себя Тюмень хвалил парня, поругивая ласково и улыбаясь.

– Молодца! Хороша! Играет кровь…

Сила, прихрамывая, тихо прошел за печку к своей кровати.

На кровати он уже не вмещался, в утреннем сладко-терпком сне стучал мослатой длинной ногой по деревянной спинке, правую поджимал к животу.

Отец, Олег Демидович, умываясь, разминая намотанные до вывиха в кузне руки, по-лошажьему косил глаза на широкую молодую спину сына.

Не по сердцу были ему слишком простецкие зубоскальские отношения сына к Кулаткиным и Узюковой, и он винил в этом не только Силу. Со старшими парень держался по-восточному почтительно и серьезно, языку волю не давал, спросят – скажет, а не спросят – молчит. А тут зарезвился через край. Они забывают о своем возрасте и положении, это – их оступка, а малый-то не должен с ноги сбиваться.

– Разоспался… Большой балбес, пора бы и девок божественным словом в румянец вгонять. Ждут девки.

– Рано ему, растет во сне, потягивается, аж белье трещит, – как всегда Анна защищала парня.

– Куда еще расти? Вырос во все стороны. Лопатки-то какие раздвинул, а ладонью ведро прикроет… Гляди, как бы печь не развалил… – ворчал Олег, любуясь сыном. – Природа знает свое, – не нам с тобою обучать ее. Хватит, наумничались, остались без детей… – взглянул Олег на прогонистый стан жены. – А?

– Молодые мы с тобой, может, будут и дети, стараться надо, вино не пить… Ты бы курить-то бросил, а?

– Да я только и знаю с сумерек до света стараюсь, можно ведь в перерыве и покурить. У наковальни качает меня на все четыре ветра. Ты-то поменьше с этими коровами, о дите подумай понастойчивее, понежься, не высыхай в заботах о других до последней капли… Нюрка, откуда одеяло в крови? Глянь-ка…

Нога Силы повыше щиколотки повязана бязью и бечевой.

Олег поднял сапоги – кровь засохла на голенище. Близко наклонился к ноге Силы.

– Да что же это такое? Не связался ли он с прохиндеями? С каждым днем все больше наезжает их в степь.

Ушел Олег на работу.

Анна хлопотала по дому.

В последний военный год Нюрка повзрослела по-скороспелому, когда поручни плуга вышибали ее из борозды: мол, держись, девка! Семнадцатилетнюю Нюрку привела сама судьба к Олегу. Слепой от контузии и горя (похоронил Марту), уж и ружьишко зарядил Олег Сауров, зажал коленями и прощался с вешней рекой, докуривал цигарку, подняв незрячее лицо к солнцу. Анна не дала умереть ему по-солдатски. Вскормила Силу кобыльим молоком, вдосталь поставляемым Тюменем и его женою Баяртой. И к Олегу постепенно вернулось зрение. Хотела она рожать, да не получалось, наверное, потому что надорвалась мешками, продули ветры на тракторе несовершеннолетнюю девчонку.

Сила встал.

– Доброе утро, маманя.

– Что-то поздно пришел… Конечно, дело молодое, надо провожать девок…

– Да ни с кем я не гуляю, маманя.

– Потому и подвихнешься. Ты ни с кем, а каждый считает тебя перейдидорогой. Знаешь, какие люди заселяют наши края? Всех языков и всех нравов. А этих тунеядцев сколько! Вчера на берегу плясали и выли до зари. Беркутов стреляют.

Анна перевязала ногу сыну и вдруг запричитала, будто по убитому:

– Силушка, милый… оглядись кругом… Беда к тебе со всех сторон… Как я за тебя ответ буду держать перед памятью Марты?

– Ну что ты? Я сам большой…

– Дурачок ты, вот что!

Сила хромоту не скрывал, любопытным отвечал: «Купался, на штырь напоролся». Мефодия подкараулил на тропе, когда тот шел по лугу к мельнице. Слегка побелел Мефодий, строго глядя на Силу.

– Мефодий Елисеевич, пожалуйста, не хвалитесь своей меткостью, не смейтесь… Стыдно мне: подстрелен, как вор. Если кому проговоритесь, я вынужден буду стрелять вас… по ногам.

– Да что ты?! Сам-то не проболтайся: на штырь – и концы в воду… Как это я пужанул? Сам не знаю, ты уже прости меня, парень. Не по злобе я.

– Да я не серчаю. Меня-то ладно, а если бы ее? Бросьте ружье, пока не разобрались в бабах… А то подарите кому.

– Да тебе и подарю. С радостью!

Получив ружье, Сила шел легко, почти не хромая. «Да ранил ли я его?» – подумал Мефодий, удивляясь, как скоро парень избавился от недуга. Догнал Силу:

– Ты в самом деле подранен?

Лицо парня застыло в непроницаемом высокомерном покое. Снял ружье с плеча.

– Возьмите. Не нужно мне.

– Да что ты? Не к тому говорю. Ружье твое.

И до того раздобрел Сила, что мать не могла надивиться его отзывчивости и догадливости, – воду носил, полы мыл, дрова наготовил.

– Хорошим мужем будешь, Силушка. Только бы доброй девке достался.

– Это как то есть достался? – с тихим гневом спросил Сила, и в лице его прорезались под тонкой кожей косточки. – Разве можно меня на орлянку разыграть: кому достанусь? Да я так откачнусь от них, что и голоса ихнего не услышу…

– Не обижайся, сынок, нынче они большеправные, отчаянные, никого не боятся. Далеко от них не бегай, а то одичаешь, сослепу к первой в руки попадешь…

– Выбирают, значит, как барана в стаде? Ну, маманя, открыла ты мне глаза.

– Да что с тобой? Все спокойный был, не нарадуешься, а тут на тебе! Закипел каждой кровинкой, зашевелился каждой косточкой. Ну, лишку сболтнула я, так ведь любя! Вот пулю споймал где-то…

– Смолоду бояться пули, так что же из меня получится?

– Не скрою, батя гневается: распояской вроде бы держишь себя со старшими. Чай, Кулаткин в родители тебе сгодится, а ты с ним, как с ровней, ватажишься. Директор он…

– Не мой, у меня начальник Беркут Алимбаев… А все же Мефодий Елисеевич с веселинкой… Но если бате не по душе, буду глядеть мимо Кулаткина. Не переживай, маманя, кругом меня долго не напрыгают…

– Молодец ты у нас, Сила, молодец. Впрок тебе говорю, на завтрашний день. Поезжай, лошадь напоила я по зорьке, и Накат твой верный набил брюхо костями. Приторочила к седлу бельишко, книги и сдобу.

С матерью простился у крылечка, клонясь с седла, касаясь лбом ее плеча. Накат потянулся, припадая на передние лапы, побежал впереди полукружьями, жеребенок трусил рядом со своей матерью, терся рыжим боком о стремя.

На взгорье бело-седыми волнами разворачивал Иван Сынков овечью отару. Сила помахал ему плетью, Иван качнул над головой дубинкой. Овечий страж – сучка волкодавьей породы – и Накат встретились на бугорке, поцеловались по-своему, заглянули под правила и, видно удостоверившись, что ни тот, ни другая не несли богу грамоту-жалобу на свою собачью жизнь, разошлись.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I

Андриян Толмачев сошел с лайнера с легким чемоданчиком и остановился за аэродромом в тени молодых, лишь набирающих белизну берез. От низового ли ветра-лобача с пресным запахом реки и горечью притомленных степных трав, от ночной ли в напряженном гудении самолета устали слегка покачивало его, высокого и сухощавого. За шиханом Семиглавый мар, за снеговыми горами и морем оставил он в жаркой пустыне задышавший во всю горячую силу металлургический завод. В душе все еще не заглохли похвальные, по-восточному красочно-витиеватые речи министров в тюрбанах и фесках (тысячу лет будут помнить братскую доброту русских – помогли очнуться после вековой спячки земле, барханами и извилистыми трещинами напоминающей человеческий мозг).

Как помнил себя Андриян, за всю жизнь не было вечера, чтоб ложился спать с мыслью – все закруглено, а проснувшись утром, гадал: за какое бы дело взяться? Вольной, не рубленной плотинами рекой текла работа. Давно уж миновала пора, когда разветвленность и множественность дел тягостно смущали его, раздергивая душу. За многие годы руководства металлургическим комбинатом Железной горы понавык он расчетливо, с чувством меры, тратить свои силы, не делая за других то, что им положено по их разуму и умению.

Подъехал на своей машине сын Егор, рослый, статный – в отца, чернобровый и темноглазый, улыбчивый – в мать.

Андриян отслонился от березки, глубоко вздохнул, коротко и сильно пожал руку сына, спокойно любуясь им. Никто из работников завода не встречал его. Проводы-встречи Андриян порицал, как хлебороб гулянки в страдную пору.

В семье сына все живы-здоровы: жена работает, дети – Петька и Танька – учатся.

Андриян, похоронив жену, жил вдовым, и хоть лета (если держаться старинки) велели ему нянчиться с внуками, он опасался снять со своих плеч привычную тяжесть работы – свалит ветром. Дед-нянька не получался пока из него.

– Отдохнешь с дороги?

«Нельзя. Завалюсь – не встану».

– На завод вези.

Егор ушел в лабораторию, Андриян – в свой кабинет, успокаивающим жестом приглушая возгласы секретарши.

Заместитель его и секретарь парткома с одинаковой энергией рассказывали и о выплавке стали, и о пустопорожних столкновениях с «непонятными техническими веяниями» (всегда в избытке уживались рядом с новаторами), и о помощи предел-ташлинским совхозам, и о победе заводской футбольной команды. (Предпочитая футболу природу и книги, Андриян по-мужицки сокрушенно подсчитывал человеко-часы, потраченные на примитивное зрелище. Впрочем, каждый по-своему профукивает свою жизнь.)

Вместе с зерном летела на Андрияна полова. По-беркутиному сугорбясь (ныло под самым сердцем), он привычно, без усилий, отвевал зерна от мякины, не унижаясь до огорчения тем, что люди эти лишь вступали в пору духовной зрелости. Как осуществленной мечте радовался тому, что жизнь и работа людей на заводе шла без него с таким же постоянством отлаженности, как и при нем. Это питало уважительное мнение и о самом себе. И особенно о времени… Уже несколько лет завод спокойно живет под своим изначальным именем Железной горы. А ведь были времена скоропалительных переименований…

Лишь рассветало за Сулаком, по белесому взъему небес вились ржаво-рыжие и черные жгуты дыма, а на площади перед заводом туго гудели голоса людей.

Тракторист, надвинув кепку на глаза, задом подогнал трактор к самой ограде вокруг монумента. Двое в спецовках не по-рабочему несноровисто поднялись по лестнице на пьедестал, потянули трос. Гадючьи поползнем прошуршал по клумбе витой стальной трос, губя цветы. Старая дворничиха только что полила эти цветы и, опустив руки, мокрые, в земляной жиже, смотрела то на Толмачева, то на тех, захлестывавших петлю на бронзово-мускулистой шее монумента.

Тракторист гонял желваки на смуглых челюстях, прикусив погасшую папиросу.

– Опустите ниже! – закричал он. – Под мышки захлестывайте… нельзя же за шею…

Скулы вспухли, горячим ветром подсушивало на них пот, похожий на слезы.

Те двое, пыхтя, отдуваясь, завели трос под грудки, слезли, отбежали в сторону, сбивая пыль с выпуклых, как у дутышей, животов и толстых ягодиц.

Тракторист выплюнул папироску, косым взглядом полукружно глянул на толпу, двинул рычаг. Чем круче клонился монумент, выдергивая ноги, привинченные к постаменту, тем упрямее проступало грозное литое надбровье.

Упал он левым боком на асфальт, медно звеня, кажется, плотнее прижимая руку к сердцу.

На фасаде заводоуправления, окантованный разноцветными лампочками, горевшими даже в светлынь, сиял свежими красками большой портрет довольного, с мужицкой хитринкой, нового кандидата в монументы. Художник, видно, торопился, замазывая портрет развенчанного: из-под галстука нового портрета чуть проглядывал воротник военного мундира, в котором ходил покойный генералиссимус.

Завод дымил трубами, обогатительная фабрика шуровала руду. Машинисты горячих путей развозили слитки. Не останавливались ни на минуту, и жизнь не останавливалась.

Постоял Андриян на площади у Вечного огня – горит, не погас.

И тут никто вроде не заметил Андрияна, настолько он был привычен для всех, как член своей семьи.

Людмила Узюкова показывала разраставшийся на глазах город сразу трем президентам молодых восточных стран: желтому, черному и просто смуглому.

Показывала бассейн – руду выбрали, ямы забетонировали, дно речным песком озолотили, пустили проточную воду, рыбу развели. Нашелся доброхот, разбил парк на перемычках. Рабочие со своими детьми купались, старички холодовничали у книжных киосков, сработанных из березовых кругляшей вроде избушек лесовиков, – невольно улыбнешься, вспомнив сказки детства.

Потому ведь и занесла судьба этих президентов на Железную гору, что сам Андриян со своими учениками-мастерами строил заводы в управляемых теми президентами странах. Походите, поглядите, опыта набирайтесь, мы не жадные… Важно построить, а в гидах нехватки не будет – как бы меж делом праздная мелькнула думка.

Людмила передала президентов председателю горсовета, тоже молодому, с устойчивым румянцем на сытых щеках. Он назвался мэром и с любезной улыбкой рассадил гостей по машинам, сам распахивая дверцы перед ними.

Освободившись от иностранцев, Людмила Узюкова стала попроще, позорче на своих. Подошла к Андрияну, заглядывая в выпуклые, хрустально похолодевшие глаза.

– Андриян Ерофеич, мы присутствуем при историческом моменте. – В тоне, в блеске глаз ее было столько возвышенной взволнованности, доброты и радости, что Толмачев легко, с некоторой усладой становился поучаемым.

– Конечно, конечно, – соглашался он, – глагол времен, металла звон. Зря ничего не бывает… Поживем – увидим.

– Тут важно понять, суметь не запутаться… – уже жестковато начала вразумлять Узюкова, чувствуя, что старик уходит из ее рук.

«Да что ты, пронзительно образованная, не даешь мне помаяться в раздумье, сразу же спасаешь? Уж очень заботишься, как бы не надорвался умственно», – подумал тогда Толмачев.

Постепенно притерся сладостно намаянными плечами к привычному. И теперь уже совсем не удивился, что заводу и городу вернули извечное имя горы Железной…

Когда заводские дела были оговорены, Андриян рассказал своим товарищам о железногорском пекаре Федоте – в той заморской знойной республике выпекал он хлебы разных сортов для советских рабочих и на продажу. А рядом бородатый австралиец восхвалял искусством свои хлебы. На спор вызвал Федота, кто больше сортов выпечет. Выдал австралиец девяносто два сорта, блаженно налился холодным пивом. Федот перевалил сотню и остановился, вытирая пот с лица. В чем секрет? – спрашивают члены жюри.

– Секрет в муке – предел-ташлинская. Семья английской королевы, кроме нашей твердой пшеницы, не признает иных сортов. Так вот, Федот этот изводится до мученичества, глядя, как в столовых куски хлеба летят в помои. А собирают хлеб по зернышку. От забот стал худ лицом, как монах-постник, лишь просвирами продляющий свою жизнь… Придумал он выпекать хлебцы по пятьдесят граммов, в особой упаковке. Но беда-то в том, что упаковку у нас не научились делать. Нельзя ли уговорить завод синтетических изделий выручить Федота?

Усталость уже действовала на него опьяняюще, как крепкий чай.

– Посмотрю, как спасают чернозем на новом карьере, – сказал Андриян равнодушно, потому что судьба черноземов стала для него одной из заветных забот, и он не хотел упрекать других в безразличии, – занимайтесь своими делами.

Всю жизнь удивлялся Андриян с отрадой тому, что выходили на него хорошие люди – смекалистые, ухватистые и всегда своевременно. Будто бы всегда находились под руками, исполчившись к работе. Слушая жалобы, раздраженное негодование знакомых работников (ну и люди пошли! Кому верить?), он застенчиво пожимал плечами, как будто ненароком обокрал их, сманил к себе всех надежных.

Ранней весной, когда был уже оконтурен новый рудный карьер на жирных землях, молодой полевод сумел прямиком подойти к сердцу Андрияна: надо спасать чернозем. Сам ли Андриян издавна жалел заваленные породами земли, печальная ли забота холостого парня о благе грядущих поколений встревожила его, но только двинул он целую дивизию бульдозеров, машин на спасение земного чуда, созданного природой за миллионы лет. Парня же того поставил главным. Давняя жалость к земле стоила ему дополнительных затрат, не учтенных планами, косвенных и прямых нареканий, искренних недоумений (до того ли сейчас, когда позарез нужен металл!), но он, давно сознав весомость своих решений, по-стариковски отмалчивался без усилий и душевных издержек.

Бульдозеры срезали черный пласт с ловкостью хозяйки, снимающей сливки с отстоявшегося топленого молока. Улыбнулся он, увидав округлившиеся курганы чернозема за гранями карьера. Заблестел под солнцем бесплодный рыжий суглинок. Буровые машины сверлили шурфы по всему огромному скальпированному ржавому полю, взрывники начиняли их аммоналом. И помыслы Андрияна пошли на ту глубину железного клада, прикидывая, на сколько десятилетий хватит запасов для производства голубой стали.

Под ложечкой обдало холодом, и неожиданно для себя Андриян завернул в аптеку, подал давно выписанный рецепт. Лекарств, однако, не взял, боясь их темного названия и вроде бы покойницкого запаха.

Боль жгла, казалось, все нутро. И удивленно вдруг подумал он, что больше ему не летать так далеко, не доказывать, не обещать, да и, пожалуй, не заглядывать в завтра. С холодной трезвостью почувствовал он свой возраст. И будущее, чем он жил до сих пор, сузилось до зримого предел-ташлинского окоема с могилою отца на сельском кладбище.

II

Родовая чуткость к беде близких привела Алену из предел-ташлинской земли в город, и подошла Алена к подъезду большого дома одновременно с братом Андрияном.

Алена вроде и не помогала подниматься на четвертый этаж, идя след в след за ним, пальцами касаясь спины, а все же ему как-то надежнее было брать восемь длинных пролетов – дом построили еще по старым навыкам с высокими потолками.

В просторном старомодном коридоре Андриян снял пиджак, отстранил сестру, нагнувшуюся было расшнуровать его ботинки. Все же, когда брат выпрямился, Алена видела, как по лицу его ползли крупные, с фасолину, капли пота.

– Что-то душно, Аленушка… Освежусь-ка я под душем.

– Искупаю тебя, братка, ты уж не перечь мне.

Не мог прогнать Алену, зашедшую с ним в просторную ванную. Душ там с двумя веерами – один сверху, а другой на шланге, им можно одождить даже подошвы ног.

Алена не спросясь намыливала его тяжелое литое тело, угловато и крепко сложенное. Не противился, когда терла широко разработанные руки. Видно, совсем ему невесело, если не спрашивал о новостях на родине.

Прежде начесывал волосы на лоб, а после ванны Алена приподняла гребешком его чуб и удивилась лбу – круто, высоко и широко высветился.

Андриян сидел в кресле у раскрытого окна в белой льняной рубахе с засученными до локтей рукавами.

Тяжело ему было от невыполнимого желания схватить одним взглядом разлученные широчайшей черноземной долиной две горы: загустевшую заводским дымом Железную и далекую, дикую, с камнями-голяками Беркутиную. За нею леса с пахучей березой, хмуровато-зелеными дубами – днем царствует в подлеске колдовская синь, ночью плывет по вершинам легкая стружка месяца.

И хоть беркутиная тень еле ощутимым холодком скользила когда-то по детскому лицу, настоящая жизнь Андрияна и его детей, с радостью и горем, свила гнездо тут, у Железной горы.

С лета перенимал выверенные навыки и сметливость металлургов, трезво ценя размах и деловитость, пестуя в душе особенную чуткость к меняющемуся времени. И, поклокотав, как застывающая сталь, отливалась твердо и вроде окончательно его вера в державную правоту времени.

Доброта заполняла его сердце с хозяйской уверенностью постоянной жительницы. И не жалко было ему, что казахи варили для иноземных специалистов бешбармак, из Предел-Ташлы везли молодых барашков, кумыс.

«Ешьте-пейте, только проворнее работайте. Россия подзадержалась где-то в пути, надо резко рвануться вперед. Хороший хозяин прежде кормит сытно работника, а потом уж сам ест», – думал Андриян с тороватостью и гостеприимством.

В один из набегов за птицей, яйцами на Предел-Ташлу встретил Андриян ту самую Маруську, которая, когда-то совсем девочка-школьница, с робостью лисенка заглядывала в его мазанку, глазея на книги…

Купались в Сулаке. Одурманенная его ловкостью и ладностью, напавшим на него красноречием о каких-то особых людях – железногорцах, девчонка плыла к нему с неотвратимостью предназначенной. В истоме и испуге раскинулась меж сизых лопухов на припеке, присыпала мелкую чашу своего живота золотым песком. Рвалась из плена отрочества в зрелость.

– Возьми меня… в прислуги.

– Ох ты, Маруська, дурочка ты смышленая.

Совесть и неясность завтрашнего дня остудили его: что бы с ней стало, если б он ушел, оставив ее? В те времена детей рожать любили в благостной законной открытости при ласковых поблажках старших, изготовившихся потетешкать наследную молодь. Маруська была по горячке просватана за дракинского лавочника. Где-то на полустанке Маруська убежала от него. Она была здоровая и сильная, иначе бы не прошла снежной целиной сорок верст за ночь и не постучалась бы довольно спокойно в форточку барачной комнаты, где жил тогда Андриян Толмачев. И лишь отдышавшись на его руке, сказала, что два волка повстречались ей, но она прошла меж них и только раз оглянулась: брели они за нею, как собаки. Жизнь с Марусей пошла ладная. Рожала детей крепких, с толмачевской царственной приветливостью…

В переломную ту пору приехал к Андрияну брат Терентий и пошел с ним к мартену. Угорел от голубого чада, оглох от грохота, сомлело глядя на Андрияна.

Жарился и варился тот у мартена с такими же, как сам, жилистыми мужиками: то и дело обливали их водой из шланга, и пили они подсоленную струю. Вроде бульона показалась она Терентию: «Господи, да он сварится!» – подумал Терентий.

А когда пошла сталь тяжко-огненным потоком, Терентий, боясь уронить свое достоинство, встал рядом с братом перед ковшом. Полыхнуло на него жаром, и он схватился за мотню.

– Как бы не спеклись… они еще сгодятся. – Его ёрническая самозащита вызвала лишь усмешливые взгляды хорошо понимавших его горновых.

После душа спросил брата, много ли он получает за адские мучения. Андриян сказал, что платят ему поболе, чем бахчевнику, иначе бы не стоял у огня. «Пока молодой, погреюсь, потом чуток отступлю. Много желающих заменить меня».

– Собрать бы все ученые книжки – ив эту печку, а ученых – в океан. Раз сделать грех, и всем – тишина в награду.

– А голова у тебя не болит с похмелья, Тереша?

– У машин память короткая, у земли – вечная.

Последней была та встреча братьев…

Вместе со своим заводом Андриян выдержал перегрузки военной страды, не обесплечился ни телом, ни духом. И лишь теперь стало подкатывать под ложечку, будто оступался. И в сознании его время вырастало во всемогущий дух с зоркой чуткостью ко всему, что пришло процвесть и умереть. Редко запаздывало время пробить урочный двенадцатый час…

Над Железной дымы горели и кипели, а далекая Беркутиная гора о чем-то задумалась, прислушиваясь к беззвучному вызреванию облака в грозовую тучу.

III

Квартира пропахла травами, будто стог сена сметали на полу. Алена готовила настои, отвары, тихо причитала.

Навестившая Андрияна Людмила Узюкова усмешливым и ласково-обидным голосом спросила, не в дремоте ли бабка бормочет. Старуха темнила ее душу своими причитаниями, шевеля не по возрасту румяными губами.

– Не пугайся, все обойдется, – сказала Алена Людмиле, тревожно поглядывающей на задремавшего Андрияна, – первая волна принакрыла Андрияшу, целые полдыха сидела на груди. Ладно, полдыха, а то бы конец. Ну, теперь отхлынула. Пошучивать стал.

– Я уезжаю, тетя Алена. Ты уж, пожалуйста, лекарства давай… Ну и травы…

Алена молча поклонилась ей, тая в глазах застенчивую веру в свое врачевание. А когда заглохли бойкие ее шаги, Андриян взял со столика сандаловый веер, забытый Узюковой, обмахнулся раз-другой. Крепкий нездешний запах уманивал воображение в тропические джунгли, а Андрияну хотелось емшана понюхать.

– Отнеси-ка эти щепочки на кухню.

Алена присела в уголке – вязала шарф брату, напевно тянула, как над зыбкой младенца:

– Вострубили-восплакались заводушки – али мы тебя чем прогневали? Железных дел мастера-умельцы руками разводят, головами покачивают – мы ли тебя не уважали?

Мост через речку тоже горевал по Андрияше Толмачеву, аж сугробился. По Алениным причитаниям выходило, что все сработанное в краю не обошлось без умелых рук ее брата.

Всколыхнулась лесная полосушка во степи – зачем нас покидаешь? Малы росточком дубы, ясени, березки белые, клены лапистые. Едва ли схоронятся волчишки, зайчишки.

Звери, птицы и рыбы также, оказывается, прослышали о хвори Толмачева и приуныли. О смятении в заповеднике с жалобой наговаривала Алена:

– Без твоей-то острастки крутенькой охотнички-охальнички будут постреливать нас, сиротить птенчиков наших. Лихоимцы будут сети закидывать, икру из нас, осетров, потрошить, тела наши гиблые в кусты закидывать. – Тут уж она пристальнее взглянула на брата. – А велит резвак новоявленный беспамятный хатеджу посередь заповедника выстроить. Хочу, говорит, прямо из окна, с крылечка постреливать птицу летучую. Строители-мастерители головами покачивают – не пройти по озеру, по болоту, не снести камня белого… Но голован средь них находится, садится на вертолет, когтит железобетонные сваи, летит на самое тайное озерцо, в самое царство птичье и рыбье. Втыкает сваю за сваею, ставит дом-терем с крылечками. И резвак сотоварищи поутру до солнышка бьет-палит из двух стволов по птицам… неводит осетра…

Заглянула в глаза брату и враз поскучнела, вздохнула.

– Да… доехала тебя хворь… Живот болит, вижу по желтушному переносью… Есть у меня настой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю