Текст книги "Благодарение. Предел"
Автор книги: Григорий Коновалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
От первой кружки настоя ножи заработали в желудке, пот потек на глаза.
– Аленка, шайтанова ты сваха, помираю, кажись.
– Поставлю на ноги, сказано тебе.
Виделось ему в горячем сне, будто некое голо-скелетное создание чем-то долго маялось, обрастя телом, а уж под утро при свете звезды ласково улыбнулась ему его давняя любовь.
Проснулся в кровати на заре от голода. Сестра есть не дала, а велела еще кружку выпить. Обжигало, но без болей. На закуску дала сырой баранины.
– Поешь, опять заваливайся спать.
Тепло заливало все тело, и Андриян слышал сквозь сладкую дрему голос, легкие шаги. Уж так-то покойно было ему, будто младенцу в теплой зыбке.
Травами ли поправила Алена брата, причитаниями ли разжалобила смерть, уже взявшуюся было всерьез за Андрияна Толмачева, но только он оклемался.
– Жил ты просто, по-русски, и помирать надо по-русски, – сказала ему Алена. – Не торопись, сделай свои дела. А то как же иначе? Бац-бац и в могилку? Попрощайся с родней. На это десяток годов надо… а то и больше.
– Неграмотная, а как уламываешь, уминаешь беду, – сказал Андриян.
– Приехал бы на месячишко, братик. В путаницу не втянем. Без тебя я не вернуся.
– Эх, сестрица, довезешь ли меня до родной земли? На полпути как бы не развязались узлы…
IV
Как только черноземная степь зазеленела ароматной сочной травою, а кобылицы нагуляли жир, пастухи начали приготавливать богатырский напиток в турсуках – кожаных мешках. В расцветшую травами, затрезвоненную жаворонками степь съехались на кумыс недужные упитывать, укреплять и обновлять себя.
Радостью были для жителей многоэтажных домов, окуриваемых дымом индустриального гиганта, любая хатенка, мазанка или даже сараюшка – не спорница с заревой прохладой, доверчиво раскрывшая оконце на шепот трав, кустов и птичий щебет.
А предел-ташлинцы все – от грудного младенца до старика – пили допьяна самодельный кумыс.
Приехал и Андриян Толмачев индустриальную усталь выпарить из костей березовым веником, кумыском отдохновенно затуманить душу, напиться тишиною вдали от своего зевластого детища – металлургического комбината.
Алена помогла ему отыскать бугорок в лесочке, откуда потекли речки – одна в полуночь, другая на полдень. И пока он, сидя на теплом камне, холодил левую руку в ручейке, на север бегущем, правую – в ручейке, бегущем на юг, Алена, выпростав ухо из-под платка, прислушивалась к таинственным звукам. И потом рассказывала Андрияну, его же беря в свидетели, будто слышалось ему жалобное расставание двух сестриц-речушек, из одного материнского лона вытекающих из-под бела камня.
– Где же мы с тобой сустретимся, милая сестрица-речка, в полночь текомая? Не заплутаешься ли ты в длинной ночи? Не скорежат – не сморозят тебя морозы лютые?
– Не плачь – не печалуйся обо мне, сестра, к солнцу бегущая. За тебя растревожилась я – по степям, пескам не усохла бы ты. Не заросла бы полынь-травою, горькая участь твоя…
Андриян согласно кивал головою сестре.
Управляющий кумысным совхозом Беркут Алимбаев предложил Толмачеву на машине поездить по угодьям и коричнево засиял широким лицом, когда Андриян попросил оседлать смирную лошаденку и дать сопровождающим молчаливого джигита, лучше бы из молодых табунщиков.
Спокойнее, почтительнее и немотнее Силы Саурова не нашлось. Не спросишь – рта не раскроет. Выехали до восхода солнца. Табун кобылиц рассыпался по сочнотравному отложью. Парень в чекмене, зеленой рубахе, подпоясанный по тонкому стану ремнем с бляхами, в белой войлочной шляпе ехал на своей кобыле на полкорпуса позади, за ним бежал жеребенок, а лохматый пес спел впереди Андрияновой лошади.
Легко, без усилий и помех, растворялся Андриян не то в думах, не то в воспоминаниях, овеваемый духменным воздухом, глубоко прозрачным и проглядываемым чуть ли не до Железной горы.
И едва лишь проснулось в Андрияне желание, моргая детскими глазами, взглянуть на родной Предел с того высоко округлившегося кургана на берегу, как Сила Сауров незаметно, вроде бы подчиняясь лошажьей прихоти, въехал на темя кургана. Спешился, помог Андрияну, улыбнувшись спокойно-весело своими яркими губами, на верхней уже заметно золотился пушок. Лошадей отвел к кустам цветущего дикого абрикоса. Под тем вековечным бобовником родила Андрияна в сенокосную пору мать-крестьянка совсем не на ту жизнь, коей судило время жить ему. Слыхал Андриян от матери, будто бы отец, обтерев косу пучком травы, ласково упрекнул: «Опять сына шлепнула? На муки нонче родятся парни, согнут или убьют».
Позже батя жалел, что третьим дитем была девка Аленка, а не парень: очень уж нужны они ему были в крутую годину революции. Совсем у молодого Ерофея вырвала пуля жизнь из широкой смелой груди. А матушка ушла вместе с Терентием, в азиатской степи сложила крылья, только прах ее и привез Терентий в Предел, захоронил в могилу бати.
От природы ли надолго затаилась в его глазах ветровая степняцкая широта, любовь ли туго налила его смолоду самоуверенностью, но только вроднился Андриян в эти земли, в эту жизнь. Огневая, без холостых ходов, судьба приподнимала Андрияна и на каждой ступеньке, взваливая новый груз, тихо спрашивала: «Ну как? Не трясутся ноги? Не рябит в глазах? Подымайся, вознаградой тебе будет синь побескрайнее, поглубже ломота устали в костях, позахватистее помыслы, порезче и пронзительнее прострелы в душе, когда привычная к тверди нога оступится ненароком и сердце захолонет».
Подошел к старой ветле. Ишь как развалило по стволу надвое. Под ее ветвями спасался он с Маруськой – огненной крестовиной ударила гроза, расщепила надвое. Вихрь всосал воду из пруда вместе с блеснувшей рыбешкой.
Холодновато-горький ветерок прошел поблизости от сердца, и подумалось Андрияну, что, наверное, последний раз стоит он у этой реки. В думах этих не было обиды или растерянности, не было и чувства освобождения от утомившей жизни. Жить еще было чем, хотя чувствовал в минуты усталости, что ходит по окрайку своей жизни. Но оступиться в небытие хотел бы спокойно, не изнуряя себя и близких маетою.
А степи с горами были в самой лучшей молодой поре июня. Поля зеленели сильными всходами пшеницы, рожь упругими волнами ходила под легким ветром, непаханые всхолмленные пастбища были сочны, и лишь едва-едва серебрился, ковыль, крепко пахло кочетками и дремой, табуном, рекой снизу.
Сила в своих мягких без каблуков сапогах подвел к нему лошадей в ту самую минуту, когда Андриян как бы охмелел от своих дум и духовитого воздуха. Они встретились глазами и улыбнулись.
«Для него эта речка не как другие, а особенная, потому что отсюда, с этой земли, с этой вот высокой кручи пошел он. И память о них понесет парень на всю жизнь», – думал Андриян.
«Хороший старик, спокойный, не поучает, не трещит языком. И в седле сидит, как наш», – думал весело Сила, глядя, как покачивался в такт шагу лошади Андриян.
«Не гонят и не рвут губы удилами, а это хорошо, уже жарко и в холодок пора», – думали лошади, легкой рысцой с подсевом устремляясь к хутору.
Пес догадывался обо всех, об их намерениях, бежал впереди, высунув язык, и лишь временами оглядывался, присев на хвост, чтобы лишний раз убедиться в своей прозорливости.
V
На выходе из леса в степь гляделся дом Алены и Филиппа в реку Сулак окнами с узорной резьбой по наличникам. На поляне справа красно млела на солнцепеке земляника. Грибы, поднимая палый лист, упруго лезли к свету. Кланяясь надворотне, въехали на чистый двор Андриян и Сила, поставили лошадей в сарай.
Избы, как птицы на роздыхе, призадумались по вогнутому лукой берегу. Когда-то река тут текла, но постепенно отступила к правому гористому берегу, оставив старицы, ендовы, озерца, поросшие кувшинками, осокой, камышом. Малая река, впадающая в Сулак, разбилась на рукава по низменности, заросла по берегам ивами, осокорем. Луга пахли травой. Кони паслись за бродом, четко вытенились их спины и головы в лившейся над лугами вечерней заре.
Наискось по зеленому берегу от старицы белела цепочка гусей – возвращались домой с гусаком впереди.
По дощатым ступеням крыльца Андриян поднимался легко, и ноги радовались нескрипучей прочности. Сила шел следом, не мешая ему.
Травами и медом, зрелым квасом и сосной пахну́ло в сенях.
Из холодного запотелого ведра Андриян зачерпнул родниковую воду, раздумчиво, с усладой цедил сквозь зубы.
На кухне никого не было, пахло вымытыми скоблеными полами.
Из горницы доносились поющие голоса. Андриян приоткрыл дверь – Алена и женщина в темном на коленях стояли перед большой, во весь угол, иконой и печально пели заупокойную молитву. Икона была старого письма, большая, с богородицей в центре, а по бокам ангелы и звери держали свитки грамот, тяжело закудрявившихся от вековой тайны, в них написанной.
– Да кто же помер-то у вас? – спросил Андриян.
– Подожди за дверью, – сказала, не оборачиваясь, Алена.
Рядом стоявшая женщина еще ниже опустила седеющую прекрасную голову, не прерывая пения, чистого и жалобного.
Андриян попятился в прихожую, притворил дверь.
Незнакомая женщина, тонкая, худая, в темной юбке и темной кофте, придерживая платок у подбородка, с тихим изяществом скорбящей поклонилась Андрияну Толмачеву, потом Алене, ответила на поклон Силы и тихо вышла.
– Уж лучше бы он сам помер, мы бы грех на душу не брали, не отпевали бы заживо раба божьего Мефодия.
– Ты что же, сестрица, одних на ноги ставишь, других хоронишь во цвете сил? – сказал Андриян.
– А и что? – отвечала Алена, собирая гостям на стол: никогда не спрашивала, хлебосольная, хочет гость или не хочет, собирала на стол. Сызмальства так привыкла.
– Кто же эта женщина? – спросил Андриян, все еще находясь под обаянием скорбного изящества женщины, теперь уже пересекавшей луговину легко, будто воздухом несло ее бережно.
– Да жена Мефодия Агния. Аль не помнишь?
– Ванькина мать? Прямо царица… – Андриян глянул на Силу: почтительно-радостное было у него лицо.
– А отпевали мы его не для смерти, пусть затоскует и вернется к ней… Нельзя ему так-то губить себя. Засвоеволился мужик, низко ему под небом стало.
Сила осведомился у Андрияна Ерофеича, нужна ли ему лошадь.
– Какая ему лошадь, парень? Отъездился, отджигитовался, поживет у нас, стариков, – сказала Алена.
Сила склонил кудрявую голову, прощаясь. Андриян встал и пожал его теплую руку.
В сени парень вышел, ступая на носки, так же тихо вывел лошадей, закрыл ворота и калитку, шагом отъехал от дома, а потом уж пустил в намет, держа на поводу порожнего меринка.
Андриян и Алена глядели из окна, пока не скрылся в лугах Сила. Улыбнулись.
– Мало таких сейчас, чтобы старших уважал, себя в строгости держал. С налета к нему даже нахрапистый не ринется: спокойствие-то у него с достоинством. Жалко, молод парень, а то бы лучшего зятя не желать-искать. У нас с Филей ведь три невесты. Любую бы отдала. Только бы заикнулся. Хочется по-людски. У Насти вроде налаживается с Пеговым Сережкой, мотоцикл с коляской нужен в приданое. Ох, братка родной, обещала не впутывать тебя, да уж терпежу нет. Ушел Ванюшка от Мефодия и матери… Господи, как он тосковал по отцу своему. По сыночку нашему Васе. Под страхом жили мы с Филей – истает мальчишка… А теперь вот… Хоть бы образумилась Олька… не сродница она ему, внучкой числим, а так чужая. Ты уж не проговорись…
По каким-то своим бабьим соображениям Алена еще в первый день гостевания у брата покрасила свои сильные густые волосы в игривую рыжеватую масть. Теперь волос отрос, и от корней как бы запенилась белоснежной выделки седина.
– Гляжу я на тебя, Аленка… видно, греховница ты, как братка наш Тереха… Он вместился тут, на родине-то?
– Живет в шорной, сбрую шьет. Прямо из окошка удочки кидает в заводь.
Алена рассказывала: поигрывает Тереха. Бабы винят: будто мужиков сманивает в путешествия – то в пески, то в горы; мужики подозрение имеют, мол, соблазняет бесхозных баб, доведя их краснобайством до полной душевной и телесной разомлелости. А разве он виноват, что ласков и умен?
Андриян посмеялся и смехом своим порадовал Алену.
VI
Что бы ни говорили о старшем брате, хорош ли, плох он, а долг повелел Андрияну навестить Терентия в его шорной на берегу Сулака.
– Вот моя наука и техника, ремесло мое под старость, – сказал Терентий, обводя руками низкие саманные стены, увешанные дегтярной и еще не мазанной сбруей. – Живу… – уклончиво продолжал он, сняв фартук и подсаживаясь к брату на скамейку в тени вишни.
Грустное и сладкое вызрело в сердце Андрияна желание выманить брата из его отговорчивости на открытое поле, чтоб вешним ветром распахнуло душу до самых детских глубин. Но давно утерянные вместе с юностью позывные не приходили на память. Трезвая обжилась в голове мысль: «Да и нужно ли мчаться в луга детства? Не успеешь разыграться, как желтым суглинком ляжет под ноги развилок и навсегда разведет-разлучит нас. Кричи не кричи – не донесет ветер голоса».
Брат по привычке скучно ворошил давно перегоревшее в нем, да и не столь уж важное для него самого. Воля, мол, не всем полезна. Вон Елисей Кулаткин взял в свое время полную волю, в один день оставил без молока детей, внуков, своих в том числе: извел частных коров. Терентию-то какое дело – одинок ведь. А то разрешил престарелым бабам обзавестись ишаками, ну там дровишки, сенца козе, глины привезти. Татарин-старик, известно, работает, пока не успокоят его могильным камнем. Разрешил, а потом велел уничтожить, чтобы через эту животину не лился яд в сознание, а то, чего доброго, за кривые сабли схватятся – и вспыхнет на солнце зеленое знамя газавата. Куда девать ишаков? На махан не годятся, волки не режут: пахнут невкусно…
Да Кулаткину что? Убытка не несет. Опрокинулся воз – не беда, встали, встряхнулись, перешли на другой – поехали! Завалы, мол, убрали.
– Не о себе моя забота, – говорил Терентий. – О природе-матери болит душа. Человек вроде сына ее. Не шибко ли взыграло баловство сына? Не туда сын полезет, она гневно отмашкой хлобыстнет, и покатится сынок, как кутенок, с разбитой сопаткой. Природа возьмет свое тихонько, когда задремлет человек. Глядь, а на месте искусственного моря – болото с комариным гудом, кочарник.
«А ведь это последняя встреча… старики», – резко и гневно прочертило в душе Андрияна. И сунул он первопопавший ключ в сердце брата.
– Чего ты ныне хочешь? – голос низко и ржаво прозвучал.
– Исповедуюсь, не хочу. Во мне самом – все, что нужно и не нужно. А нужно, брат, не все, что кажется нужным позарез. Бог наказал меня – не дал забвения. Ладно бы только моя жизнь и детей моих, а то и родителей и дедов вот тут, – Терентий коснулся широкой, в пятнах чистого дегтя, рукой своей груди. – С этим я и помру… Все испытал… Я, брат, богател до поры до времени там, на новом-то месте. А потом подумал: а зачем? Свалилась машина с моста – не стал подымать, только дочку вытащил… помаялась три дня, родила мертвого, умерла. Сказал людям: кому надо, подымайте машину, а мне ее на глаза не надо. – Терентий поднял голову, взглянул на брата и, отпрянув от вишневой ветки, минуту давился сухим плачем. – Проклял я богачество и суету…
«Оседлала тебя смолоду дикая жажда коноводить. Встал ты, слепой, поперек дороги, растопырил руки – не пущу! Сам исковеркал свою жизнь, брат мой. Горько мне, и лют я на тебя» – эту торжествующую жестокую правду Андриян не мог сказать брату, не привыкнув бить лежачих.
Долгим молчанием помог он Терентию уйти в его мир, и, когда уход завершился, глаза Терентия, как бы сморгнув пепел, заблестели.
– Ты, Андрияш, уж прости меня, на старости лет чего только не придет в голову…
– Ладно, не сужу не ряжу. Поднарядись, пойдем к Аленке.
Терентий вышел из горницы прямо-таки молодцом – кремовая рубашка с рукавами выше локтей забрана темными брюками, отглаженными в стрелку, чуть напущенными на сапоги, а голенища мягких сапог отвернуты белым подкладом наружу. Чуб наискось нависал на правую бровь.
Братья шли к сестре, подлаживаясь шагом, легко.
VII
Перед закатом к дому Мефодия Кулаткина подъехал газик. Мефодий накинул пиджак на плечи, мягким шагом вышел в сени, просовывая руки в рукава.
В калитку входил Федор Токин, весь широкий – плечами, грудью, лукаво-умным лицом. Улыбаясь с секретом, сказал, что «сам» тут и вроде нету его – одновременно.
Мефодий поднял палец, строжая, встряхнул головой и, балансируя на носках, как бы боясь разбудить кого-то чутко задремавшего, слетал в дом и вынес ящик. Федор хотел перехватить ящик, но Мефодий плечом отстранил его, улыбнувшись, понес ящик к машине.
– Армянский, – сказал он. – Одну бутылку заначь себе. Где сам-то? – спросил он, подмигивая.
– Не велел сказывать… Я у тебя, Мефодий Елисеевич, не был… Вроде случайно с коньяком заехал к нему. Сам не пьет, да гости к нему нагрянули.
– Я понял.
Мефодий знал места отдыха Андрияна Толмачева в своих землях: или на пасеке, или у егеря на Сулаке, где успокаивают и веселят огромные луга с протоками. Слыхал, будто Толмачев вместе с генералом, командующим округом, летал на вертолете бить гусей на озерах или сайгаков в степи. Туда приезжал знаменитый песенник на двух машинах, засаливал гусей в кадушках, вез домой.
– У егеря Андриян Ерофеич? Поди, уж орошаемой станции земледелец Ахмет и кумысники там? И райкомовцы?
– Да к кому ты ревнуешь? Кто они, райкомовцы, без нашего хозяйства?
– Потому что я ценю старика, а им лишь представиться. Полезут с докуками: еще бы ферму построить, машины бы подкинул. Налетели? И Узюкова Люда там?
– Пока нет, но будут. Это уж как водится. К самому она вхожа…
– Ну и люди, едят хрен на блюде. Уж я-то не навялюсь, если не позовет. Хотя и люблю его больше отца родного. Ты послушай разговоры.
– А какие особые разговоры, если гостюет он у своей сестры Алены? И эти три апостола при нем: Филя, Тереха и твой батя Елисей Яковлевич. Уманить его от этой троицы вряд ли удастся. Одно хорошо: на нашей земле. Давайте-ка подумаем, Елисеич, сабантуй повеселее, порадовать надо глобального деда.
Мефодий сбегал в сарай, вернулся с брезентовым мешком.
– Сетка. Поставь в заповеднике оглядошно, утайно.
– Да ведь Андриян-то Ерофеич головы нам оторвет.
– Его эта сетка… с прошлого лета, – неожиданно легко слукавил Мефодий. – Только того… ничего не знаешь, Федя. Действуй на свой риск и страх. Очень уж хочется угостить старика крупненькой…
«Не ехать – скажет: «Какой ты хозяин, если не знаешь, на твоих землях нахожусь». Поехать – спросит: «А ты зачем? И что вы не дадите минуты одному побыть?» Поеду… Выклянчу кое-что для моих овечушек-косматушек. Заодно посоветуюсь: держаться за орошаемую станцию или расстаться с нею?»
Мефодий проехал на газике по свежей плотине на притоке Сулака, свернул на давний трехтропный путь – два накатали колеса, а средний проторили кони. Высокая на гривках, хлестала трава по машине.
Мефодий остановил машину за домом Алены у березняка, вылез и, улыбаясь, направился к мужикам, расположившимся на полянке перед домом – кто на завалинке, кто на бревне, кто на земле. Андриян сидел на бревне между Филиппом и Елисеем. – Филипп был в опрятном пиджаке и сапогах, Елисей в куртке с молнией, в берете набекрень. Терентий сидел позади брата, скрестив на груди руки. Из окна выглядывала Алена, медно светясь загорелым лицом.
Настроение уверенности, бодрости овладевало Мефодием всегда при взгляде на Андрияна Толмачева, и особенно сильное впечатление производили на него конференции, совещания, где собирались такие вот отобранные жизнью, просеянные через редкое решето опыта люди.
– Земля слухом полнится, Андриян Ерофеевич: говорят, сам появился.
Андриян встал, прямя высокий худощавый стан, взглянул на Мефодия быстро и светло-пронзительно.
– Сам? Сам-то, чай, в закутке сидит, – сказал он. – Устраивайся на насест, Мефодий Елисеевич, с нами, старыми кочетами.
Мефодий сел на траву рядом с Токиным, по-татарски подобрав ноги.
Улыбаясь глазами, Андриян похлопал по плечу Елисея:
– Вроде подкрепился, Елисей Яковлевич?
Шел от Елисея крепкий махорочный и свежий винный запах.
– А ты, Филя, как живешь-можешь? – Толмачев повернулся к Сынкову: пахло от него молоком и свежей травой, как от теленка.
– Я весело живу, как все!
– Грибы-то в колках как ныне будут?
– Мно-о-ого! – нараспев и радостно сказал Филипп.
– Что врешь? Какие грибы? Нет ничего, – с печальной злостью сверкнул глазами Елисей Кулаткин.
Жарко накалилась шея Мефодия. Отец временами горестно удивлял его: как оттеснили на пенсию, все стало не по нем, будто переворот совершился в обществе. Никак не притрется к жизни. За всю свою жизнь не вспахав борозды, не накосив копны сена, Елисей добровольно взялся охранять природу, изводил себя тревогой до бессонницы, заигрывался до желчных слез и надрывов. Чуток, ох как чуток к веяниям дня мой батя. И активность временами захлестывала его с головой. В пересолах и сказывалась его сила.
– Ты случайно не поднес старику рюмашку? – тихо спросил Мефодий Токина.
– А рыбка как? – уж явно подыгрывая, обратился Андриян к Филиппу.
– Рыбы? Мно-о-о-го! – все тем же ликующим распевным голосом с младенческим захлебом отозвался Филипп, вскидывая голову, зажмурясь, как соловей в песнопении.
Глаза Елисея разбежались: один под лоб, другой к носу. Рот искривился.
– Какая рыба? Всю потравили… Ты же своим заводом сгубил…
– А ягоды как в этом году?
– Ягоды? Мно-о-го!
– Какие ягоды? Скотина истоптала подлески. Сучки на зиму режем корове и овце, сучкорм то есть.
– Это верно, сенов не хватает, – сказал Филипп. – Овец скоро негде будет пасти. Угонишь в степи, а чем поить? – Филипп с упреком и надеждой смотрел на Мефодия.– – О родничках перестали думать. За двести сажен от реки, озера али колодца нельзя пахать. Раньше нужда заставляла блюсти родники: коней, быков, себя надо было поить. А нынче вылупим глаза, мчим на машине за сто верст пескаря ловить. Беспамятно хозяйничаем, огороды на берегу копаем. Чуешь, Андрияш, вонью несет с лугов? Щучье озеро погибает. Затягивает. А глубоко было: помнишь, топор к вожжам привязали с тобой, бросили с лодки – дна не достали. Рыбы! Ночью старая щука, мраморно-пятнистая, одним глазом (другой птица склевала) глядела на луну и жалилась: сгубили нас люди и сами могут околеть от засухи.
– А я разве не про то же толкую?! – воскликнул Елисей, торжествующе глядя вокруг. – Всю жизнь моими идеями дышишь, а все споришь: «Много!» «Весело!» Знаешь, Андриян, Калмыцкий брод? Прошлый год парень дракинский утонул в модных ботинках. Весь истлел, в природу ушел, а ботинкам хоть бы что – не гниют и раки их не жрут. Ощерились под водой, так и скалятся до сих пор. Сам видал! От природного дерьма реки сами очищаются, бактерия есть работящая, вроде дворника, только не пьянствует, не ябедничает, анонимок не сочиняет. От химии трудно природе отбаниться. Грязь нетленная.
«С чужого голоса поет Елисей? По-стариковски погнался за модой плакать по природе? – думал Андриян. – Всегда он в первых рядах закоперщиков».
– Что-то, Елисей Яковлевич, мрачный? – спросил Андриян недовольно.
– А ты, Андрияш, веселый. Отец твой пахал, грехом считал зорить птичьи гнезда… А ты жизнь заканчиваешь как? Закоптил своим заводом все вокруг. И винить тебя нельзя. И никого нет виноватых. И я сам губил…
– Врешь, дорогой земляк, рыбу я не губил. И жизнь пока не собираюсь заканчивать, – сказал Андриян. – Что-то ты на старости лет спорить начал с железом, а?
Мефодий с жестковатой улыбкой глядел на отца – в глазах светился грозный ум.
– Дорогой батя, ты уж заодно поплачься о дудаках, стрепетах. Сейчас многие статейки промокли от слез по природе. Гербициды вредны, травленым зерном не повреди здоровье сусликам, мол, птица то зерно клюет, дохнет. Да как же мне сусликов травить? Каждого за лапки держать и яд в рот лить? Сами не знают, о чем плачут.
Андриян обернулся к Терентию, хитро похвалил Мефодия за собранность и силу, выверяя свою задумку насчет его дальнейшей судьбы.
– Хозяин. Хваткий, – охотно согласился Терентий. – Только выбьют из него блох молодые ребята – в бабах заплутался, плут.
– Э-э-э, ястреб востроглазый, не тебе баить-говорить о женщинах.
– А что? Смолоду бил птицу в небе на крыле, а гнезд не зорил… Сейчас в душевности загадка.
– Не смутьянь молодежь безответственной демагогией, – припирал Мефодий отца, с родительской заботой поглядывая на стоявших поодаль Ивана и Силу Саурова. – Им за овцами да лошадями ходить, а ты пугаешь их…
– Говорите, говорите, – попросил Сауров: страхи эти были для него веселы.
– Ну-ну, подайте голос, молодцы, очень уж знать охота ваши мнения… по столь глобальному вопросу, – Андриян потирал свои руки азартно.
– Андриян Ерофеевич, да в статейках-то кричат о погубительстве природы понарошке, – отозвался Иван. – Так это… мода…
– Разъясни.
– Концы с концами не сводят: хлеб, мясо, молоко подай, а бересклет в лугах не вырубай, хоть он мешает табунам, – снисходительно, как о шутниках, сказал Сила.
– Увлеченно горюют, – заглушил Ивана треском мотоцикла лихо подкативший Афоня Ерзеев, голубым смрадом окурив траву.
– Себялюбцы! Ты, Афонька, промчишься ночью, сотню людей взбулгачишь, как на пожар! – Правый глаз Елисея стал меньше левого, остекленел в строгой неподвижности.
Как о некоем не то божественном, не то сатанинском чуде Терентий с лукавой притайкой рассказал, будто глухой полночью догнала его в степи остромордая, как борзая, машина, с ходу остановилась, откинулась дверка, и он сам не помнит, как очутился в машине на заднем сиденье рядом с молодой женщиной в темных очках, с ребенком на руках. И у водителя очки, схожие с глазами филина. Диковинная машина летела, лишь изредка нащупывая колесами дорогу, будто норовя удостовериться, не оторвалась ли она от земли. Захотело дитё по серьезной нужде, а водитель и не думает останавливаться, гасить скорость. Кнопку нажал, и тут же пеленочка-автомат сама подтерла, подмыла дитё, в ящичек спряталась и даже одеколоном побрызгала атмосферу в машине.
Несколько оторопелый смешок не смутил Терентия.
Филипп загорюнился насчет своей отсталости:
– А мы-то как? Под кустом, и сколько дум передумаешь, кузнечиков наслушаешься. А то вот, бывало, копнишь, воткнешь вилы средь луга, шумишь: «Бабы! Я спрятался!» – а сам за вилами угнездишься. Теперь, значит, машины… Ох, умные люди пошли!
Токин побуждал Мефодия разогнать метким словом стариковский парламент, привязать внимание глобального деда к совхозу.
Мефодий двинул локтем в бок Токина: не торопись, Федя. За притчами стариков скрыты корни – переплелась их доля-судьба: вместе тесно, а врозь скучно… на краю могилы шебутятся.
Дорог и страшноват был Толмачев для него. Шутка ли, ворочать такими делами. Пока старик не ушел на пенсию, нужно выпросить… ну хотя бы водопровод провел к степным пастбищам.
С эгоизмом и самоуверенностью занятого своим совхозом человека Мефодий считал, что Андриян, поскольку находится на его земле, должен думать лишь о делах совхоза. Самые же обыкновенные человеческие побуждения – отдохнуть после недуга, послушать вольные байки людей, среди которых прошли детство и юность, – казались Мефодию невозможными. Он злился на дедов, завладевших временем государственного человека, и, сдерживая раздражение, с ястребиной зоркостью сторожил минуты, когда можно спугнуть их, как воробьев с вороха зерна. И удивить, заразить Андрияна своими планами механизации ферм, распашки околоречных низин под овощи… для завода. На него он имеет прав больше, чем брат и сестра, не понимающие, что за личность этот Андриян и как надо ценить его.
«Неужели занимает его этот стариковский вздор? А может, я прихорашиваю его? Кем он окажется завтра без должности? Нужен ли будет мне? Уж не шевелятся ли и его корни вместе с ихними? Может, подумывает: не тут ли среди родных догореть?» – с какой-то холодной жалостью подумал Мефодий.
По глазам и блуждающей улыбке догадывался Мефодий – пока старики не мешают Андрияну перемалывать какую-то свою думу. «А может, обо мне? Конечно, обо мне. Но что? Я должен быть не до конца разгаданным, иначе потеряю интерес для него… Погодим, пусть деды дойдут до светопреставления, похоронят земной шар вместе со всей живностью. Выдохнутся».
Мефодий сжал руку Токина выше локтя до онемения. Внимание, Федя. Дошли до атома.
Земля серьезная начинка (Елисей), возьмет какой-нибудь псих (скорее всего ученый или генерал) да и нажмет кнопку, даже из любви к человечеству нажмет, чтобы легкий конец сделать: чик – и нетути! Невозможно? Рим-то, бают, спалил император от скуки…
Видно уж сам не замечая, что по смыслу не перечит Елисею, Терентий напирал на него сокрушительно: в азарт человек вошел, нащупывает главные тайны… а ну как потянет не то звенушко – и рухнет все, завалится? И нет ничего. Было, говорят, все это, было.
Коли Елисей огневался на науку, Терентий упрямо начал хвалить, в частности, за то, что из газа штаны делают, из нефти икру мудрят. Наука только успевала поворачиваться – оба били и оба защищали, каждый считал себя высшим судьей.
Филипп метался душой между ними, как завихренный лист. Черная ли вымястая корова, прошедшая во двор Алены, брызгая молоком, переключившийся ли на похвалу человеческой мудрости Елисей повлияли на Терентия, но только он с нажимом упрекнул человека:
– Все уродует. Породу коров развел – мучение носить такое вымя. Свинья от жира задыхается, лежмя лежит, а мы все пичкаем ее кормом. Курица передыха не знает, даже ночью несется, возбужденная электросветом. Без науки коровы были посуше, побыстрее, прыткие игруньи, безустальные, до зимы на подножном корму жили.
Елисей, напротив, готов был разводить коров о двух выменах, свиней покрупнее бегемота, а кур – несущих сразу по два яйца.
Тут Филипп почтительно и несмело подал свой голос:
– Сыты, обуты, одеты, над головой не течет. Чего же еще надо? Где предел хотениям?..
Поблескивая глазами из-под чуба, Терентий предлагал дойти всему миру до полной толстопузости, потом снова худеть али кровь малость спускать. Бают, вся история на таких весах качается. Христос начинал с черного сухаря, а батюшки стоном стонали от чревоугодия. Под крестом у них знак сатаны.
– Ну, дядя Филя, как жить-то? – спросил Андриян без улыбки.
– Поприроднее. Заводик по овощам строят на совхозной земле, на черноземе. Садятся, как слепые, мнут родного ребенка… – У Филиппа побелели губы. – Уж если привыкнуть к такой трате земли, тогда жить-то чем?
– Вот это верно, – заикаясь, начал было Иван, но голос Насти со двора позвал его, и Иван, сутуля широкие плечи, вприскок бросился к ней, легко перемахнул через плетешок.
– Чего звала?
– Да просто посмотреть: послушный ты или нет. Помоги Ольке корову привязать.
Иван привязал корову к сухой ветле.