355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 28)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

Мефодий тоже упрекал Ивана (жил для него), только не употреблял стихов Маяковского – «вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката». Старик в кинофильме был начитаннее и вроде бы понастырнее Кулаткина.

«Нет, ничего не буду делать. Еще больше запутаешься. Не любит Олька меня, всех Кулаткиных сродников ей на дух не надо».

VII

Сила пешней расколол молодой, свежей ковки, лед в проруби, очистил сине отливавшую воду, пустил лошадей к водопою. Пили разумно сквозь зубы, с перерывами, вскидывали голову, думали и снова пили. По вздрагивающим бокам дымился загустевший за зиму волос. Поднявшись на кручу за лошадьми, Сила оглянулся: предвечерняя вьюга размашисто полоскала в проруби длинно извивающиеся холсты поземки.

Отишье с теплым духом навоза приняло в сарае лошадей. Сила разносил по яслям сено, пахнувшее летом.

Тюмень закрыл от бурана окна, сел на чурбак, глядя на парня ущербно-горестно.

Слепота парня ко всему, что не касалось Ольги, умиляла и настораживала Тюменя, что-то давнее, ласковое и беспокойное воскресало в душе старого калмыка, и он, мягчая хриплым голосом, отпустил Силу пораньше. Пока зовут дела молодые, иди, Сила-молодец! Еще настанет пора – никуда не потянет, зад от кошмы не оторвешь, будешь принюхиваться к запаху варящегося мяса в казане, тускло поглядывая на устало хлопочущую старуху.

Сила снял брезентовый фартук, вытер валенки соломой, встряхнулся, сбивая с плеч сенную труху.

– Спасибо, – сказал он, чуть дрогнув темными размашисто-прямыми бровями. – Тюмень, зла я никому не желаю.

Буран и поземка вкруговую завихривали дом Ольги, под крутую крышу взмывали снежные всплески. Скрипели, охая, деревья в саду. И, как только что пробуждающееся сознание, в окнах то вспыхивал из-за пурги свет, то гаснул в волчьей вьюге.

Сила обнимал березу, замирая под ее глухой терпеливый стон.

Из дома под навес крыльца вышла Клава. Седые крылья вьюги подхватили ее, отворачивая полы шубы.

На крыльцо Сила влетел, не дожидаясь, когда темная фигура Клавы скроется за воротами. Дверь, как будто ждала его, сама открылась, и в полутьме выступило осунувшееся, ясное лихорадочной решимостью лицо Ольги.

– Идем, – захлопнула за ним дверь.

Он снял шубу и валенки. Она провела его через столовую в дальнюю угловую комнату. Проходя в темноте мимо детской, он услышал сонное ворчание Филипка и уловил особенный запах тепла и чистоты детского тела.

В подветренной, окнами на лес и реку, комнате стекла не были затянуты морозом, и слабый свет звезд едва-едва размывал мрак. Приглядевшись, Сила увидал низкий столик, развернутую книгу.

Ольга стояла у круглой голландки, скрестив руки под шалью. В сумраке блестели ее глаза. Все ближе и ближе эти глаза, и вот уж он увидел ее лицо. Она подняла руки, шаль, скользя на пол, мягко задела его щеку.

В десятом часу сели в горенке пить чай. Свежо и бодро позевнул в своей комнате Филипок. И весело было Саурову, и он сказал, что остался бы тут на всю жизнь.

В джемпере, накинув пуховый платок на плечи, Ольга рассказывала о себе. Это даже не был рассказ, а стремление разобраться в своей жизни. Легко открывалась перед ней ее жизнь, еще вчера затаенно скрытая, может, потому что никому не была она так нужна, как этому парню. Самым необходимым и справедливым человеком была она для него. Он не говорил о своих чувствах, и она не боялась, что будет говорить. В его ясных, твердо спокойных глазах она видела горячую веру в нее. Решимость на все, чего захочет она, была в нем устойчива. Такого человека она еще не встречала. Иван никак не мог одолеть в себе сознание своей виноватости перед людьми, и особенно перед близкими. Мефодий – дерзок, самоуверен, хитер и в чем-то пуглив.

Сама собой не была она перед ним, в чем-то приноравливаясь к странностям одного и путаности и недосказанности другого.

Впервые она увидела свою жизнь как бы со стороны…

С широкой бесхарактерностью Ольга искала мужа с шестнадцати лет… Родив сына, она нравственно окрепла – так разрастается во все стороны удачно посаженное дерево. Сын был здоров, дом на зависть ухетан. Потянет летом южный ветерок – комнаты наполняются ароматами сада и огорода, где ядреная, в обнимку с холодом, вызревает капуста. Северный возьмет ветерок – бензинчиком запахнет от машины, стоящей в сработанном Филиппом гараже. Жила в том же направлении, в каком велело ей внутреннее предопределение. Знать, судьба такая. Так думала прежде, мирясь со своим положением ни вдовы, ни мужней.

Теперь же казалось, что все в ее жизни было наспех наметано на живушку, что окончательная подгонка еще не наступила.

И думалось ей, что никакой достаток не сделает ее счастливой. Воля тоже не дает счастья. Счастье или несчастье в себе самой. Не жить бы в хитростях, страхах перед разоблачением, в озлобленности, в немых зароках не видеться с парнем, не томиться в коротких встречах на фермах, в клубе, когда она так терялась, что только слепой не замечал этой жалкой потерянности и вызывающей беззащитности. Не сказала парню только о том, чего он не поймет сейчас, – ничего нужного для жизни она не ждет от дружбы с ним, а в том, что для него радость и счастье, она чувствует глубокое несчастье. Не сказала и о том, что эта их встреча последняя. Вот так и получается: после исповеди опять будем лгать.

Ложь в отношениях с Мефодием как бы разумелась сама собой с первых шагов их знакомства. Ивана обманывала из жалости и потому еще, что он, как и она в свое время, хотел обмануться… Их она не жалела. А что делать ей с этим взрослым ребенком? Встал бы он и ушел с презрением. Легче быть виноватой…

Торопливые тяжелые шаги, резкий стук в дверь, всполошенный голос Клавы.

Ольга встала от стола, бледная, толкнула дверь.

– Не заперта!

– Да вы с ума сошли… приехал Мефодий Елисеевич.

– Ну и что? Ставь самовар.

– В конторе он, понимаете…

– А зачем пугаешь? – сказал Сила.

– Замолчи! – махнула на него руками Клава. – О ней думаю, о Филипке… Олька, пожалей себя и дите… Знаешь характер Мефодия.

– Это что у тебя в голове? – с тусклым спокойствием защищалась Ольга. – Выдумываешь все. Свекор – не муж.

Клава не слушала: проворно, оглядываясь то на дверь, то на глухую полночь за окном, расставила по столу чашки, холодный чай небрежно разлила, вина по рюмкам набрызгала, раскидала карты. На голову Ольги накинула пуховую шаль.

– Как тебя лихоманка знобит… Пожимай плечами.

Из-под шали темнее разлились круги под глазами.

 
Не стой, милый, у ворот.
Не стучи подборами.
Убирайся от меня
С своими разговорами! —
 

с места в карьер высоко взяла Клава, рассыпала хохот на всю горницу и повелительно: – Хватит! Засиделась я с тобой, Силантий! Иди, иди! Хозяйке не дали спать, полуночники мы с тобой, парень! – распахнула дверь в прихожую, чуть не звезданула по лбу Кулаткина, – уже сняв шубу, он подкручивал опушенные инеем усы. Отстраняя Клаву, скользнув взглядом по лицу Силы, белому, с округлившимися глазами, Мефодий пошел на Ольгу.

Ольга недолго стыла в нерешительности, потом, оборвав в себе что-то больно и горько, обняла его, пахнувшего табаком и вином.

VIII

Кулаткин задержал Силу, велел помогать Клаве на кухне – через часик гости будут.

– Ольгушка, не гневайся. Хорошие люди. Заехали прямо с совещания. Выше голову, хозяюшка! – говорил Кулаткин, чувствуя оробелую и враждебную затаенность Ольги.

Кулаткин взбодрился, дух вольности и удали по жилам пошел вместе с благостным теплом. Припомнилась армейская жизнь. Важно товарищество, братская солдатская поддержка, а бабы… Что бабы? Непонятны они, хотя на них и стоит жизнь, они детву рожают, кормят. Да и в грех-то вовлекает их наш брат мужик. И сукин сын правым себя считает, а если его любушка, обездоленная лаской, поведет глазом на сторону, возмущается мужик, зовет в свидетели мировую совесть – думал Кулаткин.

Он прошелся опытным глазом по Саурову, в лицо заглянул – все та же прежняя открытость и чистота.

«Играются, как котята».

Смело, прямой, широкогрудый, коричнево-красный, с хмельным угаром в глазах, Мефодий похлопал Саурова по плечу:

– Хорош солдат!

В этом краю почесть каждый годится в солдаты: ловкие, сильные, хоть на коне, хоть пеши, хоть на танке или на самолете. Цари гвардию набирали на этой земле: восточная сухость и широкая кость северная. Пойдет через года полтора в солдаты.

– Гуляй, скоро в армию проводим… пока сутулость не захрясла. Давай года прибавим. Хочешь?

– А можно?

– Нам все можно! Скажем, метрики сгорели, а ростом ты вышел. Ну?

– Подожду… чтоб без вранья…

– Молодец! А пока гуляй, ходи к бабам за речку, они добрые.

Мефодий расправлял грудь, улыбаясь, похвалил парня: вовремя под рукой оказался… помогай Клаве на кухне, а когда настанет срок, покажу тебя гостям с целью спрямления зигзагов судьбы. Редкий случай – соберутся те самые, которые худу не научат, уж как-нибудь разберутся в полете совсем молодого орленка, с белой окантовкой у рта. Слава богу, ворочали не такими контингентами, сами на огонь шли и тысячи за собой водили.

– Только будь начеку, собранным, когда знак подам.

– Мефодий Елисеевич, я всегда поучиться рад.

– Помогай на кухне, не особенно заглядывайся на Клаву.

Ольга удивленно, чуть не плача, спросила глазами Силу, зачем он остался.

Кулаткин облапил за талию Ольгу, и та на шагу оглянулась, краснея шеей в золотых завитках.

– Пошли!

Сила ничего дурного не видел в том, что любит замужнюю женщину. Зла-то никому не желает. И Иван, и Мефодий отличные люди, и они должны радоваться: ведь и их любит, любит всех, кто был с нею и вокруг нее. Силе и прежде нравились и Иван, и Мефодий, а теперь, полюбив Ольгу, он как бы заодно широко и светло полюбил их и был неосознанно уверен, что и Мефодий ничего так сильно не хочет, как только сделать все для их – Ольги и Силантия – любви. Вот это хорошо! Если бы надо было умереть за таких людей, Сила, не колеблясь, с радостью умер бы! «И я бы сделал как Мефодий, если бы он полюбил, – думал Сауров, только на место Ольги ставил Клаву, – и я бы радовался их счастью». Ему даже казалось: вот сейчас-то Мефодий и благословит их: живите, радуйтесь!

Растопив печь, он помогал Клаве: строгал мерзлую баранину. Видел, как приходили гости и их встречал Мефодий. Вошел широкий Беркут Алимбаев в черной дубленке. За его спиной, как в затишке, его маленькая красивая жена.

– Привет степным орлам и подорликам! – разговорчиво встретил гостей Мефодий, размашисто врубая свою руку в изготовившиеся с любовью и уважением пожать руку хозяина.

А они уже все слетелись, управляющие отделениями, в военных мундирах с орденами (был День Советской Армии), агрономы и зоотехники, загорело обветренные, крепко сбитые житейскими резкими перепадами, жарой и холодами. Сверстницы, их жены, казались старше и поизрасходованнее мужей.

С кухни Сила выглядывал в горницу, не пора ли подавать горячее блюдо, – степняки садились за стол на всю длинную зимнюю ночь.

Клава, посмеиваясь, принуждала выпить с нею вина, намекала, что беда крадется к нему со всех сторон и ему уже не утечь от нее. Зашли на кухню Ольга и Людмила Узюкова, обе в темных платьях, с вырезом до нежной раздвоенности грудей, с кулонами на шее, и у обеих волосы высоко забраны на макушке, светлые у Ольги и темные у Людмилы.

Людмила прислонилась ухом к его груди и снизу посмотрела пьяно-шалыми глазами.

– Бьется ретивое, а?

Сила спросил взглядом Ольгу, зачем с ним делают это. Мимолетно, по-чужому ответил ее взгляд.

– Ты, мальчик, ничего не понимаешь. На, выпей, – сказала Людмила Узюкова.

– Ему нельзя пить. Он совсем, совсем мальчик. И мой ученик, – Ольга провела ладонью по его голове.

Скрывая улыбку, он склонился над замурлыкавшим ведерным самоваром, опуская в топку чурки.

В горнице началась пляска. И Клава потянула его туда.

Столы были сдвинуты к стенке. Мефодий, наклонив кованную крепко голову, играл на баяне. Серьезно плясали степняки, не запалялось дыхание, лишь румянели скулами. Потом Мефодий плыл по воздуху.

– Говорят, у Толмачева плясал. Всех осилил, – сказал Беркут Алимбаев.

– Попробовал бы не плясать при нем, – возразил Ахмет Туган.

– А в Мефодии есть что-то, а?

– Ум, сила, страсть… ну и образование, опыт.

– Ну образованием нонче не удивишь… Вторая ступень ракеты включилась… вторая молодость. Смотри, как парнишка-то рот раскрыл и глазами слушает.

– Кулаткин любит парня. Вот и внука от неродного сына Ивана воспитывает.

Все для Саурова было в одном человеке – в Ольге, да еще в той за узорчато примороженным окном жизни: осыпали березки иней. Угадывал он и присмиревшую за зиму силу деревьев, и затаенную радость Ольги. И другие люди, казалось, лишь потому живы и веселы, что она тут, и свежий, с надземным холодком, ветер овевал их протабаченные раскрасневшиеся лица, заплескивая в форточку запахи сена, шерсти и теплого навоза со скотного двора.

Внове были ему люди в таком сборе. Исподволь просыпалось в нем чувство удивления этими людьми, так весною приходит в себя напоенная талыми водами земля, начинается сокодвижение деревьев, живое шевеление трав. Все живет по вечному закону, не отрекаясь от своей первородности. Жизнь равновесит тем, что каждое живое существо знает свои пути, у каждого человека своя тропа для общей дороги.

«Может, хотел обидеть меня, не взял на совещание? – подумал Сила, – но я не в обиде… Петька-голец страсть как любит красоваться на собраниях, а уж если в президиум посадят, млеет от счастья… Нет, Петька, не знаешь ты, что такое счастье!»

Ахмет Туган встал рядом с Силой, отхлебывая крепкий, цвета переспелой вишни, чай.

– Начетисты для меня такие вечерки, – сказал он, – время, что ли, зазря уходит, но только зол я бываю после. Да, что я хотел сказать тебе, Сила… А вот что! Люблю я остаться один на один с полем, особенно после того, как насорило много в душу. В поле самый раз спросить себя: «Честный ты? Перед умершими и живыми?» Даром ничто не теряется, жизнь возмещает утраты. Кора деревьев затягивает порезы. Все в жизни проникается взаимным светом, звуком. Железо тоже в щелках; вода не просочится, а ток, звук, лазер пройдут… Наглухо совсем никто не застегнется. Счастлив тот, кому не надо это делать… Мефодий крепко сбитый, обкатанный, шлифованный, только хитрость-то дырявое решето.

– Ну что ж, братья, – говорил Мефодий. – Рад сказать: наградили наш совхоз.

Потом он положил руку на плечо Саурова.

– Что ж, уважим просьбу старика Тюменя, переложим обязанности старшего табунщика вот на этого молодца, а?

Благостное настроение Силы ветром выдуло, он, как гончая перед рывком, подобрался.

– Переберется на новые отгонные пастбища Сыр-Юрт…

До конца Сила помогал Клаве. Одевал гостей. Женщины хвалили его, целовали в щеку, горячую от смущения. Милая и веселая Людмила Узюкова советовала ему держаться Кулаткина: умеет за добро добром платить. Потом, утопив подбородок в меховом воротнике, глядя исподлобья, спросила, любит он женщин или еще ни-ни.

– Они все хорошие.

– А я?..

Когда перемыли посуду, Клава подала Силе поваренную книгу.

– Здорово Мефодий в кухаря тебя произвел. На природе шашлыки будем жарить. Да… а я считала тебя орлом. Ну-ну, не дергайся…

Сила бросил книгу в подпечье. Оделся медленно, вышел на цыпочках. На крыльце настигла его Ольга.

– Милый, прости… нехорошо я поступаю с тобой… Не тоскуй лишку, не теряй волю-волюшку.

Вьюга заметала следы на крыльце, свивала кольца, тут же распадающиеся.

– Смеялась надо мной. Али уж я такой смешной?

– Ты сам виноват: я к тебе, помнишь, всей душой, а ты толкнул меня. К ним толкнул.

– Не пойму я тебя. Врешь, что ли… Ладно, навсегда так навсегда расстанемся.

– Ну, вот видишь, как ты быстро поумнел… Да никогда я не поверю, будто нужна я тебе с дитем… Безответственно смелый ты. Не виню. Знаешь, уходи с глаз подальше! Тут без тебя не разберешься… Не лезь в огонь… глупец!

С крыльца Ольга видела: по всхолмленной снежной равнине, сломившись тонким в поясе станом, шел парень, спутанный по длинным ногам белыми жгутами поземки. Над волнистой снежной ползучкой прорезался молодой зябкий месяц. Холодным жаром горели вокруг звезды. А за спиной Ольги темно и угрюмо гудел по заречью буран.

Ольга вернулась на кухню, обрадовалась, что Мефодий еще не ушел. С ним надо было кончать сейчас же. Прислонилась спиной к печке, терпеливо ожидая, когда погаснет перепалка между Клавой и Мефодием.

– А как ты можешь судить, пресная али соленая? А ты ее ел, брынзу-то? – скрестила на груди руки Клава. – Тебе некогда глянуть на заводик.

– Ел? Пусть парни закусывают вашей брынзой самогонку.

– Парни без брынзы на дыбки взвиваются. Заснуть не дадут. А ты вон посмурнел…

– Клавка, перестань! – сказала Ольга.

– Да ну его! Никак не проснется, на себя не глянет. Ему думы надо думать с мужиками, а он по забывчивости околь девок трется. Да еще хочет моими глазами распоряжаться, доглядывали чтоб… Ладно, иди домой, а то я наворочаю столько, что не разберешь.

– Дом-то мой выстыл, хоть волков морозь.

– Что это? Узюкова приглядывает. Поезжай, поди соскучилась Людмила. Соседи ведь!

– Клава…

– Ну?

– Узюкова-то с Туганом что говорили?

– Спорили, кто умнее из них. Подогреть самовар на дорожку?

– Взгляну на Филипка, – сказал Мефодий.

Но Ольга не дозволила ему будить сына.

– Другой раз с такой оравой гостей не пущу.

– Да свои же это люди… Полевые…

– Мне чуть свет на ферму, окот начинается, а я глаз не сомкнула. И тебе незачем частить сюда. Взял моду распоряжаться.

Кулаткин теребил усы – впервые крашенные, как бы омертвевшие.

– Может, мне вообще не наведываться?

– Вот это самое – не ходи.

Он оделся, почесал за ухом, сдвинув шапку.

– Олька, иди-ка что шепну. Нейдешь? Лови новость издали: Ванька живой… Говорят, стал ужасно храбрый, сулится погостить. Ты бы прибралась малость. Не бойся, я сумею твою честь окараулить. Сама будь поаккуратнее.

Все сдвинулось с привычных креплений и все поплыло и забурлило в душе Ольги вешним половодьем. И она ухватилась за первое попавшееся – не думать о том, что будет с нею, сыном. Тревожило, что будет с Сауровым. И хотя она искренне запретила ему искать встреч с нею, беспокоило ее опасение: вдруг да Сила послушается, не придет и наделает над собой что-нибудь – глаза у него были как у тихопомешанного, когда она прощалась с ним на крыльце.

Близко к свету Сила вернулся домой.

У крыльца пес Накат вытаскивал из своего собачьего дома теплую ветошь, рвал и раскидывал по снегу. Никак не понимали друг друга Анна и Накат: она жалостливо стелила ему ветошь, он с отшельнической остервенелостью выбрасывал и рвал в клочья, спал на досках по собачьему упрямству.

– Ну, парнишка, кончай безобразия! Ложись вовремя! – сказала Анна.

– В чем моя вина, маманя?

– Молчи, балбес!

Анна взялась пришивать вешалку к его полушубку, покосилась на раздутые карманы.

– Ах ты, кусочник несчастный! – Она вытаскивала из карманов пирожные, конфеты (видно, Клава насовала их). – Да будь жив батя, он бы всю морду тебе измазюкал этими подаяниями. Побирушка!

Все куски полетели в помойное ведро.

– Я тебя, сволочонок, образумлю! Кобелировать с таких пор, паскудник?!

Сила залез головой под подушку, заплакал тихими горькими слезами. Анна сорвала с него одеяло.

– Ах ты паршивец! Люди на работу, а он дрыхнуть?! Сейчас же иди на конюшню.

Сила засобирался на скорую руку, грозясь уйти куда глаза глядят. Но Анна так даванула его к табуретке, что плечо хрустнуло.

– На кого ты хвост подымаешь? Кого ты из себя выламываешь? Позавтракаем, тогда на работу. Долго за тебя старуха Тюменя будет пупок надрывать на конюшне?

Вышли вместе. Неловко опрокинутый месяц с глубоким вырезом был холоден в рассветной мгле.

– Если тебя переводят подальше на другое отделение, не рыпайся. Посмешищем становишься ты, парень: зачастил вон в тот дом. Совесть надо иметь. Поищи ее в душе, спряталась в закоулке. Ну?

– Да есть у меня совесть, маманя.

– Ну и ладно, а то уж я подумала, не развелся ли ты с нею. Докучлива жена эта самая совесть. А насчет того дома скажу раз и навсегда: за версту обходи. Там такое может взыграть…

IX

Над черноземами-кормильцами сгустилась беда еще с осени, сухменной и ветреной. Зима была бесснежная. Всего лишь сутки побуранило, да и то лютый ветродуй смахнул песочно-сухие снега в овраги и русла рек, сорвал с пашен и озими почву. Весною Сулак и притоки не вскрылись, не вышли из берегов, томились под черным льдом, пока он не растаял. Не капнул дождь за весну, сухую и знойную. Реки разорвались на озерца, разлученные потрескавшимися перешейками.

По-юношески горячая и безысходная тоска давила Саурова, обрезала скулы, накрепко спаяла спекшиеся широкие губы, накопила в глазах сумеречность. Сам не знал, по женщине ли маялся или от какого-то вывиха в душе. Один раз увидел Ольгу – внезапно вынесло вешним ветром из-за угла конюшни, пальто внакидку, слетело с одного плеча. Навильник сена так и вывалился из его рук. Отсиделся, угомонил жаркую сомлелость зернистым под соломой снегом – ел, пока не одеревенел рот. И до этого случая не искал с нею встреч, а теперь положил себе избегать ее за версту.

Хлеборобы глаза проглядели на зарю – к дождю или зною горит небо красным-красно? Облачко-то с платок бабий величиной, а и на него хоть молись – капни! Пятерней лазали в землю: в горячей золоподобной земле умирали всходы. В западинах еще держались на грани жизни и смерти, но и те плакали сухо, без слез.

Даже роса не выпадала ящерице напиться. Хоронились в траурных трещинах земли, красными ртами дышали тяжело. Пыль выедала исхудалой, истомившейся скотине глаза, по ревущим мордам коров – вилюжины от слез.

Вечерней зарей горюнился Сила вместе с Андрияном Толмачевым на теплых камнях Беркутиной горы, свесив ноги над птичьими норами. Андриян сутулил плечи, опустив руки, как уставший беркут складывает крылья. Пока не подъехали Ахмет Туган, Узюкова и Кулаткин, Андриян, глядя в обморочную степь, говорил как бы самому себе невеселый стариковский вздор, как сам же с усмешечкой сказал. Вроде бы не ему, Андрияну, городскому жителю, изводиться душой о земле и хлебе: не уродился в родном краю – выручат Кубань и Сибирь. Без хлеба сидеть не будут. Пошлют по разнарядке сотни шоферов с машинами.

Но почему так скучно и не по себе? Не отлажено самое главное в отношениях. Нет, не его личных отношениях с землей, он недолгожитель, скоро все узлы развяжутся. Как в медовый месяц урбанизма, индустриальная заносчивость спесиво раздувает ноздри, обжигает ли человечество снарядами землю или мчится в летающих, бегающих и плавающих машинах к новым вольностям жизни. Но наступает время, и недороды ли, теснота ли вынуждают людей глянуть под ноги – кого в развеселой жизни затоптали? Оказывается, землю затоптали.

Нынче даже родившийся на десятом этаже, проживший всю жизнь в городских джунглях, в глаза не видевший коровы, даже такой индивидуум временами начинает интересоваться осадками в виде дождя и снега: мол, как они, вовремя выпали? Самые сверхзвуковые стрекозы сами по себе никакой цены не имеют. Машины и колбы – тоже. Главное-то, оказывается, земля и все живое на ней – хлеб, трава, лес, животные, птицы, рыбы. Нового ничего нет в этих словах. Новое, пожалуй, в том, что к земле поворачивается все человечество со всеми своими изобретениями, выдумками и придумками… Даже самые нетерпеливые щеголи и щеголихи, облачившиеся в еще не остывшие наряды из газа и прочей химической премудрости, ныне гоняются за шерстью да льном.

Сила почтительно отодвинулся, когда заявилось совхозное руководство.

Ахмет, полузакрыв глаза, ходил по темени горы вертко, как камышовый кот после суровой полуголодной зимовки. Приглушая горячий гортанный голос, говорил, не получится ли с орошением как с лесом: взялись за лесные полосы, а потом: долой лес, он, мол, экзотика, долой орошение – засоряет землю. Вот и Мефодий то сажал лес, то рубил…

– Злопамятный ты, Ахмет, как травленый волк.

– Нет зла! Нет упрека! Надо, еще раз убегу. Меня мои лесные полосы схоронят… хотя проредил их Мефодий Елисеич… Бик якши! Быль молодцу не в укор.

Ахмет начал было о том, какие изменения произойдут в психологии работников поливного земледелия, но Андриян засмеялся: какая там психология, когда всего-навсего полста тысяч гектаров дай бог оросить за два-три года! И никаких строительных колонн не ждите. Сами начинайте помаленьку…

Сауров и Тюмень разобрали и навьючили на лошадей две юрты, погнали табун кобылиц на север в межгорье за те перевалы, где вековечно расставались две сестрицы-реки – одна на полдень текла, другая – в полуночь. Следом за конским табуном потянулся яловый рогатый скот.

Тут задержанные запрудами талые воды широко и вольно разлились по низинам. Вода еще не впиталась, а травы уже зелено полезли к солнцу и, пока поустановилась жара, густо и сильно вымахали – шеи, а где и руки подпаска, воздетой к небу, не видать. Дудаки табунились безбоязненно и так густо, что наехавший по научной командировке один деятель принял тех дудаков за овец, чем и развеселил Саурова.

X

В этот вечер, после воскресника, случились редчайшие встречи, и шел между людьми разговор с намеками, пронзительно странный, как в сновидениях… И все это могло быть только на земле Предел-Ташлы, на берегу Сулака…

Совхозные парни, похваляясь перед девками кто силой и ловкостью, кто метким словом, пошучивая, с полудня и до вечера отложили лопатами береговой откос, выкладывали камнем, крепили дерном на случай, если в перекрываемом притоке Сулака (в реке Сакма) поднимется вода.

А девки – русские, украинки, татарки, мордовки – работали играючи под грачиный грай и крик на сочно-зеленых ветлах. За бугром рычал экскаватор, и час от часу все длиннее высовывалась его стрела, чертившая по голубизне неба.

Работали и старики. Филипп Сынков ползал по откосу, укладывал камни так ловко, будто после долгой разлуки соединял родных братьев. Терентий Толмачев помогал ему.

Елисей Кулаткин руководящим оком наблюдал за своими сверстниками, исподволь загораясь, то одобрительно, то осуждающе приподнимая тощий зад над пеньком. На раскладном стуле сидел в куртке с молнией и берете кругленький пенсионер, рассказывал своему другу Елисею, как в войну приняли его за Черчилля: отдыхал в садике, Козьим загоном именуемом, а к нему подкостылял инвалид, говорит: когда ты, хрен английский, второй фронт откроешь? И занес костыль над шеей. Только родной русской руганью спасся от увечья работавший тогда на сыроваренном заводике друг.

– Кушаешь ты много, товарищ дорогой, – сказал Елисей.

– Ну тогда без закуски отвинтим баклажку а?

– Давай, незаметно только. Масса не должна видеть… не умеет она, масса, меру блюсти.

– А мы разъясним: молоко, мол.

Пенсионер отпил, пожевал толстыми губами. Елисей Кулаткин весь передернулся после нескольких глотков.

– А правда, в других странах пьют без закуски? – спросил он.

– Истинно. Сам видал.

– И в социалистических?

– Причащаются однобоко. А как пьют в натовских и нейтральных, узнаю осенью… обещали путевку. Глянь-ка, орлом летает твой сын!

Мефодий в кедах, в брючках, в безрукавке, согретый здоровым румянцем, обходил бригады неторопливо, легко пружиня, жесты его были мудры, красивы, голос полнозвучный, счастливый. Он сам сознавал свою ладность и силу. Радовался, что оросительный канал пройдет через его поля, – что-то крупное останется памятью о нем. А то ведь вся жизнь прошла на торопливости. Полюбовался ловкостью парней, пошутил с женщинами.

А когда переглянулся с Ольгой, поскучнел – глаза у нее был непонятные.

Такими стали ее глаза давно, после той зимней вечорки, когда не допустила его к Филипку. Всегда теперь на людях видел ее…

Походил Мефодий по откосу, решил взглянуть на Ольгу незаметно из-за кустов: Ольге весело было с Настей и Федором Токиным и особенно с Афоней Ерзеевым – смеялась, похлопывая по груди молодца. Заметив Мефодия, смутилась, отступила от парня. Зачем смутилась? Смятение тяжелее прямого признания…

Давно уж он начал мучиться предположениями и догадками. Не Иван исчезнувший тревожил его, опасался он Афоню: этот все может, если захочет. Может прийти в дом, сказать: «Дядя Мефодий, а не запамятовался ты, в парня не заигрался? Ванькину мать забыл. Узюковой надежды подаешь…» Этот все знает и все может. И все же Мефодий не испытывал к нему неприязни. Боязнь его была почтительна.

Ольга издали наблюдала за работой одного экскаватора. Два других экскаватора ее не занимали, этот, поношенный и отработанный, привлек ее внимание. Она чувствовала, что до крайней устали намотался он железной шеей, пока догрыз бугор. Потом вылез на равнину, блестя стеклом кабины на закат. Остановился напротив ее дома, стрелу с челюстным ковшом вытянул чуть ли не к окошкам, будто вознамерился ночным часом постучаться к молодой хозяйке, а поскольку перстов нет, поскоблить ставни зубами, редкими и гнутыми, как у горбуна.

Ольга нервно усмехнулась над своими глупыми фантазиями. Ведь это обманчиво казалось, будто экскаватор допрянет до окна, – закат удлинил тени, чтобы перед ночным зеленым половодьем люди, глянув на свои тени, по забывчивости подумали с почтением к себе, что они так крупны. Да и дом стоял на высоком взлобке.

Мефодий позвал Ольгу полюбоваться железным петушком, который только что выпорхнул из умелых рук кровельщика на крыше Иванова дома.

– Будет дом стоять или сломаем, зависит от тебя, Оля, – покорно и вызывающе сказал Мефодий.

Она плохо слышала Мефодия, – казалось, на тонкой чуткой струне тянул все внимание к себе незнакомый экскаваторщик с бородой и в темных очках. Сидел на берегу вместе с Афоней Ерзеевым и Сережкой Пеговым перед раздумчиво дымящимся костром. Перебирая струны домбры, говорил с дуринкой и загадочностью:

– За корягу надо цепляться, тогда со дна реки не подымет. Иначе вынесет и люди подберут, спасут… на мучения.

– И чего уставился на дом? Играй, – сказал подошедший к ним Федор Токин. Последнее время он все чаще якшался с молодыми.

– Галки ходят по краю трубы, заглядывают в темень. Смотри, поцелуются и опять по очереди в трубу лезут с хворостинкой на гнездо. «Ну, милая, ежели из трубы не вернусь, прощай, моя сероглазая». За двором зорко следят, поскрипывает дверь на одной петле на погребицу.

– Ну и что?

– А то, что галки год как помолвлены, а спаруются только будущей весной. Хоть давно дым из трубы не идет, птицы робеют.

– А откуда тебе известно, как давно не дымит труба? – от нечего делать шевелил языком Афоня Ерзеев.

Парень с бородой заговорил о дереве: мол, растет одновременно вверх и вниз, под землей корни раскинулись так же, как ветви по воздуху.

– А что же, труба задымит, – сказал он упрямо.

Афоня засмеялся:

– Не задымит – нежилой дом. Хозяйка ни дня не покоптила небо, ушла… Молодожен сбег, говорят, из постели горячий выпрыгнул…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю