355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 27)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

И он стал одаривать ее своим житейским опытом, учить, как вести себя с людьми, блюдя дистанцию, с кем надо поласковее, кому в меру доверять, от кого подальше. Намекнул о своем намерении выдвинуть ее вроде старшей над животноводами, а там… поделился своими наметками широкого замаха, чуть ли не в управляющие отделением нацеливал Ольгу.

– Может, вместо себя поставишь? Нет уж, Мефодий Елисеевич, сыта я твоим опытом. Никакого выдвижения мне не надо. Родилась при овцах, тут и буду жить. Сенокос скоро, и я буду со всеми заготавливать корм. Желающих выдвигаться ищи среди других.

– И найду. Думаешь о себе много… вся в Алену и Филиппа… Вы с Ванькой – два сапога пара. Ошибся я в тебе.

III

Из множества дел главными, самыми срочными и трудными были для Мефодия Кулаткина посев, сенокос и жатва. С посевом справлялись механизаторы, но сенокос и жатва требовали всех рабочих и даже домохозяек и учащихся.

Не стал он вызывать в свой кабинет на центральную усадьбу управляющих отделениями, чтобы послушать их, готовы ли к сеноуборке. К Шкапову поехал парторг Вадим Аникин, овцеводческими покосами занялся Федор Токин. С Беркутом Алимбаевым Мефодий говорил сам. Попросил у него на время сенокоса Саурова.

– Есть у меня насчет его задумка…

– Испробуй, парень понятливый, безустальный.

Мефодий нашел Силу в шорной: чинил уздечку, посвистывая. Прежде Мефодий, как сына родного, ревновал Силу к его отцу Олегу. Теперь Олега не стало, и он располагался к нему сердцем. Оглянулся на Терентия, забывшегося на земле в холодочке полдневным сном:

– Сила, сокол ясный, проси, чего хочешь… только сейчас проси… я расчувствовался, может, от горя, сам не знаю почему. Проси, и я пойму тебя.

Докуки парня неожиданно для Мефодия были просты (а он-то готов был услышать что-нибудь о личной жизни Силы, мол, по-отечески помоги): не мешать лошадям плодиться, множить поголовье выносливой породы, чуть ли не потомков конницы былых лихих аламанов.

Получалась у Силы вроде мольба за лошадей… жеребая матка тяжело носит животом в родовых муках… жеребенок задвижет мокрыми ноздрями, с великим усилием поднимается на дрожащие, разъезжающиеся ноги и взахлеб тянет материнское молоко. Самая лучшая собака – ко всем невзгодам привыкшая дворняжка; самая неприхотливая надежная лошадь – степная, на подножном корму. Мудрая, потому что глядит в землю.

– Умная? Только что не говорит, да? – ласково посмеивался Мефодий, умиляясь слепой любовью табунщика к животным. «А что, со временем выдурится – выкруглится из него человек дела… надо только подходец к нему отработать потоньше», – думал Кулаткин.

На луговине молодая игреняя матка, натешившись радостью с карим жеребцом, перебирала зубами его гриву, а он выгибал шею в предчувствии любовного жара.

– Жить все хотят, да чем кормить?

– Да чем же лошади провинились перед нами, чтобы утеснять их с каждым годом?! Кормов, видите, не хватает. А на бросовых сугорках почему не косить? На тех же лошадях. Выносливы, потянут косилки, угнут головы…

– Друг мой (сам удивляюсь: привязался к тебе), я понимаю тебя, понимаю Ахмета, овчаров, зерновиков… Никого обижать не хочется… Мечты! Хлеба густые, колосья с воробья, положи коробку спичек на колосья – не упадет… Коровы пасутся на сочных лугах, глядят на тебя очами, как царицы… Овцам корма невпроед… Косяки лошадей резвятся на залежных землях – всем есть место, всем радостно на потомство свое глядеть. («Только мне за какие-то грехи отказано в этой радости… будь ты неладная, судьба моя жестокая! Да что это меня так развозит?») Все я понимаю! А жизнь-то урезает у всех понемногу. («А у меня все отхватила!») Да, моими руками урезает, теснит моими плечами… Вот и пойми меня, парень, загляни в мою «злодейскую душу». Я распахал почти все, по моей вине затянуло щучье озеро, исчезали дудаки, стрепеты, скоро жаворонку негде будет гнездовать… Ругают меня, а хлеб едят, молоко пьют… Все умны, сыты и правы. Во все времена виноват хлебороб – то недокормил, то обкормил. («Занесло меня в объятия Фили. Стоп!») Знаю, шуметь не будешь, к начальству не побежишь доказывать лошадиную правду. Будешь злиться на меня. А я все стерплю. Привык. Бьют в меня четыре грозы – молнии, а из меня выходит одна, а те огненные жгутами ворочаются под сердцем, – Мефодий холодно засмеялся, печалясь глазами, – Ванькины это слова о молниях, только в него, видишь ли, сто молний хлещут, а я, по своей скромности, принимаю лишь четыре… Но все равно палит внутри. Иван и от тысячи не загорится, и ничего в нем не держится, он просто сопатый… и злой.

– Ну это врешь ты, Мефодий Елисеевич, от нелюбви лживишь.

– Да что? Бой боятся принять эти Сынковы. Или не хотят? Из гордости мараться не хотят? Ведь то, что натворил Ванька-доходяга, редкому палачу приснится. По-моему, так: виноват, бей лучше в морду, если удержаться нет сил. А ведь он ядовитыми стрелами утыкал все сердце, всю душу близких людей. Черт бы придавил его камнем… А я-то пестовал думу – Иван на смену мне растет…

«Кто же заменит меня? Выше пойду или умру, на кого оставлю землю эту? Не забывал чтоб меня, дела нашего. Пришлют переставляемого с места на место номенклатурного середнячка… Да что, у нас-то не найдется свой? Не овец и коров ведь разводил я, не планами одними жил-дышал. Кадры растил… Токина Федьку не примут – сильно подмял я его… Ахмету Тугану не хватает пружинки властной. Шкапов неуравновешен».

– Силантий, исполни одну мою просьбу немаловажную… сыми сена в межгорье… там на лошадях только и можно. – Мефодий малость помолчал. – Бригадиром попробуй, а?

Не моргнув глазом, Сила удивил Мефодия таким спокойным согласием, будто давно предопределено было им.

IV

Сауров проснулся на рассвете у коновязи с ясной ширью, свежими сквозняками в душе: и нынче на покосе увидит все тех же веселых, добрых и милых женщин. Сейчас они в палатках на взгорке допивали сладостный заревой сон. Как он помнил себя, всегда ему было весело около женщин, только временами смущался своей доброты и любви к ним. Ныне же радость видеть их пересилила застенчивость, оборонительную грубоватость.

Стараясь не булгачить конюхов, засыпал в колоды на стояках овес, с ложбины подогнал рабочих лошадей. Весело было оттого, что все спали, а он не спал, слушал первых утренних жаворонков, хрумкающее пожевывание лошадей. И уж совсем не по делу, а так, от радости и неодолимой потребности в движении, он вскочил на гнедого, заваливаясь на спину, галопом, подымая пыль по склону, залетел в речку. И гнедому, видно, хотелось играть, и он, пофыркивая, плавал от берега до берега, не серчал, когда Сила становился на его спину и, подпрыгнув, головой ввинчивался в воду.

Шагом тронулись в гору к табору, глядя на длинные свои тени, – солнце выпирало из-за шихана.

Окропив росой пахучий конопляник, ветлу у родника, утренняя дымка неподатливо таяла, клубясь по грудь идущим с граблями и вилами работницам.

Смеясь, они из-под ручки глядели на Саурова, зоркие, с удалью во взоре, приветливые, статные, как молодые кобылицы-игруньи.

Пахать ли, сеять ли, косить ли траву или хлеба убирать, на тракторе или на лошадях – во всяком деле они были поворотливы, легки на ногу при своей крупности и достойной степенности.

– Парень, прокатил бы, промчал разок, а?

Скалил зубы, похлопывая коня по мокрой шее:

– А ты меня покатаешь?

– Попробуй… Упадешь…

– Выбить меня из седла тебе ли, девка?

Нашел глазами среди работниц Ольгу. Все, даже управленцы, а не только зоотехник Ольга, выехали ныне на покос. На жарко вспыхнувших скулах его высохли капли воды. Только теперь открылось ему, что была Ольга из той же породы предел-ташлинок, устойчиво светло-русая, с большими умными карими глазами, с особенным горделивым поставом головы, женственной линией спины и ног. И открытие это веселило его, и он чувствовал себя вольным и сильным.

Помогая девкам разбирать рабочих лошадей, он столкнулся с Ольгой и своей радостно-потерянной улыбкой удивил ее до жара в щеках.

– Что ошалел-то? – хмурясь, сказала она, вырывая поводья из его рук. – Ну, пусти…

– Во сне тебя видал…

– Ты бы больше косил сена. Столбняк напал на тебя? Неужели и ты дурак: поговори по-человечески, бог знает что в ум забираешь.

– А что, и дружить нельзя?

– Да уж надружилась я с вашим братом! – сказала Ольга горько и презрительно. – Перестань блажить… могу возненавидеть тебя. А не хочется – друг ты Ивана… А? Хорош друг, жене его хода не дает. Ославить хочешь меня?

– Нет!

– Нет, так отвяжись. Без тебя мне тошно…

Полуденный зной голубо-расплавленно дымился над покосом. По табору кочевали запахи пригорелой каши, конского пота, овса и сена. Жарко блестели на солнце длинные ряды косарок с поднятыми наискось полотнами, выгнутые железные ветви конных граблей.

Омывала маревая немота сморившихся, наработавшихся за упряжкой людей. Усталым сном спали под бричками рабочие, разомлело раскинув руки, прикрыв лица платками, кепками. В тишине кухарка пучком ковыля шуршаво счищала пшенный пригар с котла.

Под навесом-лопасом томились лошади, копытами выбивая лунки в клеклой сухой земле.

Филипп посыпал мукой обрызганное водой сено, Терентий шил шлейку. Когда кони съели сено, старики засыпали им овес, и кони захрустели овсом.

Сила Сауров совсем потерял себя в этот покос, дня не мог прожить, чтобы не повидать Ольгу, хотя бы издали. В тени осинки маялся он от изжоги со вчерашней попойки, по копне сена перекатывал кудряво заросшую голову, приминая скулами листвяник. Первый раз выпил со смелостью не ведающего брода. Насилу привезли товарищи на табор к кочевкам – соскакивал с дрожек, хватал заднее колесо за спицы и так упирался ногами в дорогу, взметая пыль задницей, что Муругий останавливался, удивленно оглядываясь.

– Дедовскую навычку вспомнил останавливать экипажи, – сказал Терентий. – Они, наши деды и отцы, к трехсотлетию Романовых отличились: догнали экипаж цесаревича, схватились за колеса – не отпустим, пока не обнадежишь словом царским: не будет твой катер мотором рыбу пугать на Сулаке. Уперлись – шестерка не сдвинула с места.

Ольга подняла голову, глядя на ворочавшегося у осинки Силу. Жалела и боялась парня, догадывалась: чтобы ее удивить, он вчера выламывался отчаянно.

Сила вскочил, жмурясь от солнца, покачиваясь, подвихлял к бочке. Не найдя ковша, полез головой в широкое жерло. Конюхи под лопасом переглянулись.

– Свинья! Полез мурлом-то в общую. – Терентий, отложив шлейку, на цыпочках подкрался к Силе, схватил за ноги и – головой в бочку до самого дна, вытащил и, как ни в чем не бывало, сказал жалостно: – Теперь веселее глянешь, промыл глаза-то.

Сила помотал головой, выливая воду из уха. Встряхнулся всем телом, мгновенным движением выхватил из-под брички кнут.

– Цыц! Пошел! – отскочил Терентий. – Послушай, что я тебе скажу: один выпивает для аппетита, другой – от смурости, мол, хвачу, повеселею. А ты едун хорош, веселый без вина. Зачем же эту холеру тебе? Гляди, уважать перестану.

Сила искоса взглянул на него измаявшимися тоской глазами, постоял, потом снова плюхнулся под бричку.

– Молодец-то из-за бабы напоролся вчера. Олька твоя сводит с ума малого, – сказал Терентий Филиппу. – Иван тоже через нее пропал.

– Сами разберутся, Тереха, нас с тобой никто с ума не свихнет, – молвил Филипп.

– Легко ли, когда ум-то прожит. А может, его и не было? Жизнь-то немыслимо короткая, вроде и не жил…

– Жизнь вечная у всех, даже у травы.

– А ведь верно, вечная. Мало только думаем о вечном-то.

– А когда думать? Все давай, все мало. Когда уж скажет человек – будя?

– Как же скажет «будя», если человеку все больше хочется? И все быстрее скачет.

Терентий достал из ямки деревянный лагун, налил в свою особую деревянную чашку квасу. Пил затяжкой, и усы его вразлет плавали в квасу – будто ласточка шевелила крылышками на воде.

– Пора запрягать. Давай булгачить народ. Вон и лошадки набили животы, как жеребые, распузатились, – сказал он.

– Не замай, еще полчасика поспят, – возразил Филипп. – Сам же говорил, торопиться некуда.

– А-а, пусть дрыхнут. – Но через пять минут Терентий громыхнул своим голосом над сонным табором: – Вставай!

Долго возились, сопели, кряхтели, вывязываясь из дремоты.

Молодые бабы озоровали: засоням прыскали воду под рубахи.

Сила первым запряг в косилку пару коней, захлестнув постромки заокованные вальки. За ним потянулись на взволок косари и сгребальщики.

Ходко шли лошади, играли, заблескивала лезвиями стрекотунья-косилка, тонкоголосый сникал ковыль на взволке, а в низинке, смачно охнув, валилось сочное разнотравье.

На повороте подбежал Филипп, семенил за шаговитыми лошадьми, кричал сидевшему на железном стульчике Силе:

– Макушки сшибаешь! Ниже пущай косу, ширше забирай, тебе говорят! Ночь-то проваляется в траве, теперь спит на ходу. Оглянись: опосля тебя не покос, а лишай кулигами повыбил плешины. Меняй косу, тебе говорят, кучерявый ягнок!

– Менять так менять.

Сменив косу, Сила проехал мимо разноцветных нарядных девок, сгребавших валки, выкругляя копны.

– Сила-а-а! Вечор поиграем песни!

– Был он сила, когда мать до ветру носила…

– Приду, приду!

– Ну, если обманешь, насуем в мотню катунки колючей, будешь взвиваться до небушка.

– Чего встал? Твоя в лощине гребет. Торопись, покуда Покоритель природы в отлучке.

– Ну и брешете.

– Не перестанешь заигрывать с ней, сбедуешь: он, свекор-то, суродует тебя. По-всякому ловок и хитер.

– Свекор да муж законные, я на них не злой.

– Какой добрый на чужой-то быт.

В лощинке подростки и женщины сгребали конными граблями вчерашний укос. Прямо сидела на конных граблях Ольга, зеленое платье обливало плечи и спину, туго обтянув бедра. Сила остановил коней, пригибаясь, побежал по полю наперерез. Под уздцы схватил ее гнедого.

Ольга дергала вожжи, глаза испуганно и гневно расширились.

– Пусти! Осерчаю!

– Ну хоть раз встретимся, а? Нынче вечером… пальцем не трону… Обо всем поговорим.

– При людях говори. А другого разговора быть не может. Испугался в свое время…

– Испуг прошел давно… Я, может, свататься хочу.

– Ладно, сказал заранее. Схожу помоюсь, приоденусь. И чего о себе думаешь, талдон рыжий? Страшный, ночным бытом встретишься, испугаешь насмерть… а тоже задается…

Здоровый сильный румянец накалил щеки парня.

– Ты, Сауров, знай, с кем шутишь… Могу закрутить тебе голову. Или с кем-нибудь матанничаешь? Сохнут по тебе девки?

– А и что? Пусть помаются, умнее будут.

– Не будь жестоким, как Мефодий. Тот, говорит бабка Алена, бывало, возьмет из гнезда голубенка или грачонка двумя пальцами за голову, махнет наотмашку – голова в руке, а тулово улетело.

– Ишь какие подробности знаешь о Покорителе природы…

Он сломал кнутовище, сунул в сусличью нору вместе с кнутом.

– Ольга, жить-то мне для чего? Придешь в ложок, а? Только раз, а?

Закусив губу, она кивнула головой.

Ласкающим взглядом проводил он ее. Все встало на место в его душе. Выкосив свой участок, он выпряг коней, взялся помогать стогометчикам. И если прежде все валилось из рук, теперь же нашлись сноровка и ловкость. Стоял он на омете, принимая подаваемое с земли сено. Внизу загустели сумерки, а на вершине омета лился, поигрывая, закат.

В сумерках Сила плохо различал навильники, только по шуршанию сена об омет определял, где оно, и, клонясь, безошибочно подхватывал граблями и упластовывал под ноги. Вывел он омет с заострившимся верхом так, что ни одна дождинка не застоится, скатится, как похвально сказал Филипп.

Снизу кинули Саурову веревку. И он поглядел на все четыре стороны и, хоть не различил Ольгу среди женщин, улыбнулся на ласково расцветший под котлом огонек у палатки.

Держась за веревку, шурша по сену животом, он смеялся от щекотки. Веревка лопнула. Нарочно или по забывчивости прислонил кто к омету вилы-пятирожки. На них-то он и угодил ногой.

– Терпи, сейчас вытащу, – сказал Терентий.

И казалось Силе, обжигая икру, скрипели вилы, как в снегу.

Терентий нарыл на сурчине «сильной» земли, приложил к ранкам Саурова.

– Это тебя бог наказал за блудливые помыслы, – сказал Терентий.

– Просто я рылом не вышел, вот и льют на меня, как кобели на придорожный камень, – весело отозвался Сила.

– Не отстреливайся. Вовремя не полонил девку, теперь негоже голову ей туманить. Разиня ты, вот кто!

Пустили коней в ночное, сели вокруг котла ужинать. В низинке у озерца зашуршали камыши: видно, сайгак крался к водопою.

В пахнувшей шалфеем и земляникой темноте затянул песню хрипловатый голос о крутых берегах, низких долушках родной Сулак-реки, усеянной костями погибших молодцов.

Широкая с сердечным замиранием разливалась над увалами и долинами песня.

Богородицыной травой пахло под головою Силы. Рядом с ним у хомутов в густоте дегтярного запаха тихо переговаривались конюхи:

– Ордой и в аду гулянка. Артель!

– Под самое некуда сенов накосили. Ометов наставили на каждой десятине.

– Скот на тебеневку не пойдет зато.

– А туча-то с Сыртов прет.

– Опоздала. – Терентий натянул зипун до усов, захрапел.

Сила лежал у него под боком, косился на тучу – метались огненные вызмейки. Терентий во сне, как цепом дубовым, хлобыстнул его наотмашку кулаком. Сила поймал его руку.

– Ты что? Не наработался днем?

– Свят, свят! Приснилось же: с вилами за мной цыган погнался, а морду отворачивает.

– Бил бы его, я-то тут при чем?

В стороне отроилась молодежь. И оттуда слышался голос Ольги. Отпросилась она у Филиппа на часик. Отпустил лишь потому, что Сила тут, при нем. Ни за что не хотел вдвоем оставлять их.

V

Сила тихонько выкатился из-под зипуна, на цыпочках отвалил от табора. На кургане – молодые, кто сидел, кто лежал, переговариваясь. Присел с краю Сила, достал горсть тыквенных семечек. Сережка Пегов поднял голову с мягких колен Насти, хотя она пыталась удержать его за уши: мол, лежи, коли пригрелся.

– Ну, ну, Афоня, – совсем оживел Сережка. – Что у Ивана случилось позапрошлым летом?

Ивана Сынкова все чаще вспоминали последнее время.

Афоня, покуривая, рассказывал:

– Вижу, из-за шихана вымутились волки и ну щупать овечек. А Ванька в это время по-культурному загорает, то есть нагишом на жарком ветру стоит, зажмурился на солнце. Пока нежился, к теплу поворачивался то спиной, то грудью, серые перещекотали многих овечек, те так и катаются со смеху по траве. Одна умная овечка догадалась спасти стадо: обернулась задом к волкам и давай ягниться, рожать то есть. Волки остановились, переглянулись, завиляли хвостами, морды опустили и труском в овраг.

– Хорошо ты, Афоня, брешешь, только волков плохо знаешь: хвост у них не двоится, махать им волк не научен, не привык перед каждым дурачком свою покорность показывать по-собачьему, – сказал Сережка Пегов.

– А стой ты, Серьга, – вмешался Петька-голец, – у волков закон есть: не трогать тех, кто рожается. Закон тот на листьях травы написан. На мое стадо кинулись было, да я пальцем вот так погрозил: как тебе не стыдно, а? И слышу, сказал вожак: ладно, сейчас не трону, я зимой зарежу овечку…

– Организованно действуют, надо быть, есть у них свой бригадир… – сказал Сила, не спуская глаз с Ольги.

– Конечно, есть… Они сроду все от людей перенимают. В гражданскую войну в своих родных стаях грызлись все звери, и дядя Санька видал, как дрались промеж себя суслики. А потом стихло. Живут люди спокойно, и кругом них природа тихая. А начнут кровь лить, и вся живность с ума сходит. Вокруг каждого села разного нрава зверь живет. Кругом нас любовью живут волки… А? Сила, так ведь? Мы живем по-братски, и волки у нас учатся, а? – говорил Сережка Пегов, удерживая вскочившего Саурова.

Гроза жгла с четырех сторон – за рекой вспыхивала гнутой подковой, над горой арканами металась. Освещало на склоне горы молодую корову-первотелку – облизывала только что родившегося теленка. Глухо разломало и покорежило над лесом. Парни и девки разбежались в кочевки и палатки.

Широко прошумел ветер, волнисто качнулись ковыли, камыш внизу шевелил махалками. Осветила вспышка утку и маленьких – с желтую кувшинку – утят меж тростника.

Пшеница на равнине забилась волнами, и доносило оттуда запах горячей земли и пшеницы. Ольга стояла на меже, зажав коленями надуваемое ветром платье.

Сила побежал к ней, наугад протягивая руки. Вспышка, и он увидел текучее зарево в ее глазах, бело и крупно блеснули зубы.

Дрожащими холодными пальцами Ольга крепко сжимала руку Силы, поспевая за ним в ложок. На окрайке ноги ее подогнулись.

В суходоле под обрывом теклины, промытой вешними водами, схоронились от грозы и ветра.

Она ладонями сжала его виски, повернув лицом к едва светлевшей из-под тучи заревой полосе.

Зашумел недалеко дождь, гася ветер.

Сила утонул в беспамятном сне, не слышал, как ушла она, как, гудя по сухоложью, прокатился через его ноги дождевой ручей, затянул илом поверху. Спал он в теплой влажности, и парок поднимался над изголовьем.

С ватником на одном плече, счастливо спокойный, Сила вышел к табору наутро, когда начали грузиться, чтобы ехать домой.

Терентий вырвал из его рук ватник, зверем глянул на него.

– Не так делали старшие… Тут до поножовщины дойдет, до пожара.

– Какого пожара? – недоумевал Сила, разыскивая глазами Ольгу среди женщин.

– Не мяукай, котенок! Твой-то пожар гибельнее. – Терентий задавил свой голос, глаза его забегали, и Сила увидал подъехавшего на коне Мефодия Кулаткина. Грыз он былинку пырея, весь обмякнув устало в седле.

– Как живете-можете? – спросил Мефодий Силу.

– Вперед не забегай, а сзади не отставай. Середка на половине, Мефодий Елисеевич. Плакать не плачем и хвалиться не хвалимся.

– Чай, не половинкины дети мы, жить-то так: середка на половине. К нам скоро гости придут, – нехотя шутил Кулаткин.

– Ну и пусть, если со своим вином – хозяевами будут.

– Не пьющие, но едящие гости. Много их, аж пять тысяч, а к зиме могут удвоиться.

– Чего брешешь-то!

– Недалеко по увалам идут. Сена готовить надо!

Сила выскребал из котла вчерашнюю кашу, согнув алюминиевую ложку.

– До белых мух косить? – спросил он, подняв глаза на Кулаткина.

– Сауров, ходи-ка со мной на минутку, – сказал Кулаткин, трогая коня под увал.

Весь напружинившись, подошел к нему Сауров. Смугло-бледное лицо Мефодия склонилось над ним. «Ну-ну, поручил я ему, погляжу».

– Не слишком низко косишь?

– Самый раз…

Мефодий спрашивал совсем не о том, о чем до томительного жара не терпелось спросить.

– Не рано стогуешь?

– Самый раз, лепестки и перо не осыпятся. Да и старики велят не залеживать в валках.

– Гляди, Сауров, гляди… запреет сено, сам со своими лошадьми будешь жевать.

– Ладно, вместе с конями пожевать даже весело, Мефодий Елисеевич.

– Силантий, хочешь – верь, хочешь – не верь, но огорчаешь ты меня своим поведением. Подумай, почему я вожусь с тобой, многое прощаю. Хочется мне помочь тебе на большую дорогу выйти. Не обмани моих надежд, а?

– Что мне тебя-то обманывать…

– Да-да… меня ты обманывать не будешь, верю.

Кулаткин пожевал ус, медленно поехал к балке. Там внезапно хлынувшая ночью дождевая вода потопила с десяток ягнят. Ночью в грозу он не спал, и сейчас ему было очень плохо, безрадостно. Но удивительно было ему то, что не имел он зла ни на Ольгу, ни на этого парня.

Как воды с крутизны катятся в низину, так и все недовольства, все, что раздражало его в других, слилось в нем самом, и такой тоскливый отстой зачернел в душе, что он припал лицом к гриве коня, выпустил поводья, заплакал, заходясь сердцем…

VI

Проглядел Мефодий Кулаткин, в какой лихой миг духовной слепоты диким самосевом взошла в нем недобрая к нему сила и начала верховодить над ним. Многолетние зоркость и сообразительность ушли, как вода из худого лагуна. Подчиняясь этой неразумной силе, он не хотел мириться со своим положением, злясь и мрачнея, то попрошайничал до полной утраты самолюбия, то объявлял Ольге безграничную волю, уж не понимая, насколько он жалок и смешон в своей мнимой власти над ней.

В этот день он делал все, чтобы мучить самого себя. Изменил прежний приказ: вместо табунщика Саурова ехал на совещание передовиков Петька Голец. Теперь вместе с чабанами два Петьки будут представлять совхозы: Петька Пескарь – коровье поголовье, Петька Голец – лошажье.

Сауров опешил лишь в первую минуту. Потом расторопно утеплил своим гарусным шарфом цыплячью шею Гольца, начал было валенки снимать, но от валенок отказался Петька. Тогда Сила навязал ему свой мешочек с вяленой молодой кониной и прямо-таки крылато вылетел из конторы, молодецки сдвинув переярковую папаху на затылок, не застегивая бекешу.

«Так, так делай, оставь их вдвоем. Потрясем ее до фундамента своим доверием! – все смелее распоряжалась Кулаткиным незнаемая прежде сила. – А не гублю ли я ее, не расставляю ли сети? – спрашивал уж не себя, а ту, хозяйствующую силу. – Не лучше ли остеречься? Что ты?! На мерах предосторожности жизнь не стоит. На доверии жизнь держится».

За час до отъезда принес конфет Филипку, Клаве и Ольге по плитке шоколада. Поставил на стол бутылочку кизлярского коньяка. Хотел душой отдохнуть в чистом и теплом доме, да еще больше расстроился.

Непременно такая легкая, дубленая, застегнутая лишь на одну среднюю пуговицу шубейка должна быть на Ольге и такая с рыжим отсветом на глаза лисья шапочка на коротких волосах, и ноги, крепкие, сильные, в полусапожках – непременно. В таком наряде и в таком радостно-возбужденном состоянии и делают они несчастными мужиков, сами того не замечая.

– Свекор-батюшка, я на полчасика, а? – Ольга обняла его голову, дурманя незнакомыми прежде духами. – Нету у меня друзей, а с ним легко… – нежным дочерним тоном закончила она.

Самое сильное желание ее прозревал Мефодий сейчас: от радости умерла бы за него, если бы он вдруг сделал невозможное – стал бы действительно батюшкой.

– И он, и я любим тебя…

«Еще что-то такое скажет или сделает, и я убью ее». Мефодий хоть напугался тяжкой озлобленности, но в чем-то податливо надломился – убьет. Горячая гневная кровь жгла скулы. Если будет вот так же жестоко радостна, как бы делая его соучастником заговора против него же, он убьет ее.

– Ты сильный, хитрый, умный, а я глупая. И все-таки ты должен понять… есть и у меня своя черта крайняя…

– А сильно буранит, – как бы очнувшись, сказал Мефодий, вглядываясь в заснеженное окно, поднимая каракулевый воротник пальто. – Взять тулуп или не озябну в машине? – потоптался в своих белых с отворотами бурках и, не услыхав от Ольги ответа, вышел.

Колючим холодом смазал его по глазам сумеречный ветровой буран.

За воротами, припорошенная снегом по брезентовому верху, зябко вздрагивала на малых оборотах машина-вездеход. Железно скрипнув, открылась дверка, и навстречу Мефодию, крупно ворочаясь, вылезла Клава. Запахивая шубу, обдала уютным женским теплом.

Мефодий хотел было по привычке солоноватой шуткой поддеть шофера Ерзеева, но опередил голос затаившейся на заднем сиденье бухгалтера Манякиной:

– Навестили внука? Ах, какой груздь этот Филипок! А смышленый-то!

Казалось, впервые хватился Мефодий, что была эта Манякина одних лет с ним, бабушка семерых внучат. «Так и должно быть, она смолоду старуха, добродетельный сухарь, а ты другой закваски. Ты смел, не робел перед Иваном, не испугаешься и Силы, потому что ты особый человек», – сказал ему голос молодой хозяйки его души. Но он знал, что неправда, будто он особенный, просто дал себе полную волю, а душа давно уже поседела. Как дети, не уснувшие в свой час, маются, не находя себе места, так и он где-то разлучился с благоразумием своих лет. Ну и черт с ним, с благоразумием этим! Он не позволит запутать себя, измельчать в своих глазах, озлобиться на жизнь. Правду надо знать. Отозвал Клаву во двор и попросил… не оставлять Ольгу в одиночестве.

И едва успела Клава, остро блестя прищуренными глазами, согласиться блюсти Ольгу, как он почувствовал себя в жалком зависимом положении – полетел кувырком в пропасть. И оттуда, с продолжающегося полета вниз, с горькой злостью взглянул на Клаву: столько намеков и вроде бы мелкого торжества было в ее снисходительной улыбке соучастия, что Мефодий застонал, будто в тяжком сне. Всю дорогу до города и там, в городе, стоило ему вспомнить свою просьбу и многозначащую улыбку этой умной и хитрой Клавы, как стон – борение с удушьем во сне – теснил его грудь.

Речи на совещании об увеличении поголовья скота и нехватке кормов, повышении урожайности зерновых и трав (которые когда-то сам же Кулаткин истреблял с решительным размахом), жалобы на засухи и горячие мечты об орошаемом земледелии хотя и захватывали Мефодия, но без прежней цепкости.

Знакомый капитан из областного управления внутренних дел сказал Кулаткину: некогда сбежавший со своей свадьбы Иван Сынков не обнаружен среди выловленных утопленников, учтенных жертв катастрофы на транспорте и самоубийц.

Ломая неловкость, Кулаткин спросил, не искали ли Ивана-дурачка в сумасшедших домах, – вполне мог залететь туда, потому что с детства малость чокнутый и стихи сочинял с заскоком, вроде таких: «Крупной солью плачет седая борода».

Кулаткин, всесильный у себя в совхозе, сейчас почувствовал себя беспомощным. Капитан ссылался на статьи закона, а он, Мефодий, только слышал, что они есть, сам же их не читал. Всю деятельную жизнь свою руководствовался идеями и здравым смыслом. И еще решениями, постановлениями, обязательствами, указаниями письменными и телефонными.

Он сказал, похлопывая капитана по коленке, что у Ольги остался мальчик от Ивана и что сам он как отчим Ивана (можно сказать, почти отец) помогает воспитывать мальчика. И поинтересовался судьбой Сынкова по родственному чувству: все-таки вспоил-вскормил его. А капитан прав – ворошить дело не стоит.

Но тут-то усталые глаза капитана, блеснув, стали другими:

– Я не сказал – не стоит. Поищем…

Разговор с капитаном напоминал осторожное, но все более смелеющее ощупывание больного органа, который, кажется, нужно было резать. И теперь уж нельзя было понять, когда и при каких обстоятельствах заболел этот самый незащищенный, самый болезненный орган. И Кулаткин занедужил от самого нутра, от самой больной точки в сердце.

«Надо понять, что эта хворь у меня от усталости. Вернусь, и все пойдет по-прежнему. А что по-прежнему? Ах, как трудно с этими молодыми, все-то у них усложнилось, всему-то своя оценка. И сам не заметишь, как иной раз обидишь».

Но долго каяться он никогда не любил и не умел.

«Знаю себе цену. С целыми крыльями от меня не улетишь – так раздергаю, что за всю жизнь не оперишься. И с этим своевольником совладаю. Я хорош с хорошими».

Вечером смотрел кинофильм. Нервная девчонка жаловалась: сердце ее запеленговано антеннами, проводами, экранами, приемниками, магнитофонами, газетами и книгами, и будто бы из каждого пеленга бормотало самоутверждающееся всезнайство или охала растерявшаяся душа. Жизнь клокотала и бурлила, выворачивая сердце наизнанку. Девочка в короткой юбке и ее парень с длинными волосами стыдились примитивности и одномерности своих родителей, упрекали их в том, что вчера лишь хвалившие директора совхоза за волю и ум (осушил болота) ныне упрекают его (пески полезли на поля), угорают в едком чаду своей брани. Родители ужасно разволновались, вслух припоминали свою нелегкую жизнь (строили, воевали), жили не для себя, а для потомков. Молодые растерялись перед героическим аскетизмом стариков. И тут произошло примирение. Все сели в черную «Волгу» и поехали, сопровождаемые торжественной музыкой, по широкой автостраде навстречу восходящему солнцу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю