Текст книги "Благодарение. Предел"
Автор книги: Григорий Коновалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
– Иди зови друзей к себе в гости, нечего тереться около стариков, – сказала Ольга Ивану. – Управимся, с Настей и Клавой придем к тебе.
– Гостевать или как?
– Не все тебе равно?
– Одна приходи на заре.
– Подумаю. Не побоишься, Иван?
VIII
В сапожках, в легком платье, накинув на пшеничную голову черную кисею, пришла Ольга к Сауровым под вечер. Анна глянула в ее глаза, хлопнула себя по бедрам.
– Ну и зелье ты, девка!
– А что? – спросила Ольга, поднимая к свету лицо с чуть вздернутым носом и веселым подбородком. – Откуда это видно, тетя Нюра? – Прошлась по комнате, молодо постукивая сапожками. – Вашего Силантия муха, что ли, укусила? Летает, своих не признает. Ненормальный.
– Нормальный – чересчур даже.
– Какой же нормальный? Не может прямо дорогой ходить, кидает его с краю на край.
– Махни на него рукой, Олька, – сказала Анна и разъяснила: – Несовершеннолетний не только годами, но и умом.
Ольга подобрала подол платья под ремешок и взялась мыть полы. Легко возила вехтем по доскам, не сгибая ноги в коленях.
«Красивая, рослая, что руки, что ноги – все как по заказу. И лицом благородная, заманистая, задорная. Ну, это разрастется, что бедры, что грудь. Сытая, ухоженная девка. Ишь, и духами разносит от нее», – думала Анна.
Скрипнула дверь, и Ольга юркнула в спальню.
Сила взял с полки книгу и, проходя мимо Ольгиной кисеи, испуганно всхрапнул. Хлопнул дверью посильнее обычного. Мать пригрозила ему кулаком в окно.
– Можно? – замирающий голос Ольги, и тут же показалось ее лицо, милое, готовое радостно удивиться. – А-а, его уж нет? Меня не спрашивал, тетя Нюра?
– А зачем он тебя будет спрашивать? Подумай.
Ольга умылась, причесалась и, сияя глазастым лицом, приласкалась к Анне:
– Расскажите о нем, а? Только правду, а?
– Помаялась я с ним, чего таить! Множество в нем этого самого неждамши-нагадамши. Вроде открыт, а заплутаешься в открытости. Вроде сердечный, жалостливый, а ни к кому не привязывается. Вроде всех любит, добрый, а в глазах иной раз такая зима, хоть шубу надевай в петровки. С кручи прыгал, мол, не тронь меня пальцем, наврали, что я сено поджег. Иной раз сидим в гостях, он встает, ни прощай, ни до свиданья – ушел. Думаешь, до ветру – нет, шагает в степь или в межгорье. Подальше от него, Оля, пусть он один лбом стукнется. А уж стукнется… – Анна взяла за привычку вешать на сына то ли всамделишные, то ли запузырившиеся на слухах грехи. И очень уж ей хотелось, чтобы посочувствовали нелегкой возне с ним, а заодно и Силу похвалили бы, ну хотя бы так: «Да как тебе не совестно, Нюшка! Парень он хоть и не очень умен, но честнейший, прямой родственник лучших борцов за счастье, редкостный полпред из светлого будущего».
Но никто, перед кем Нюра костерила своего сына, не вступился за Силу. И только эта девка первая отозвалась:
– Вот что, тетя Нюра, жалко мне вас, измаялись вы с ним. Я помогу вам: не отступлю от него, пока не воспитаю. Уж у меня хватит всего – терпения, смелости. Всю себя отдам, а не отступлюсь. Я размениваться не буду. Жить – так жить, помирать – так помирать! Подавиться бы замужним бабам таким парнем!
– Да о каких ты бабах? Не играет он с ними.
– Знаем мы этих вдовушек. Да и мужние глядят на него, аж стыдно.
– Да что? Парень он молодец, Сила-то. Только не велю я ему встревать промеж Ивана и тебя. Правду говорю. И ты, девка, не крутись, хватайся за Ваньку. Опять же сам Мефодий Елисеич…
– А что он? Кто я ему?
– Нет, уж не втягивай моего джигита, там без него клочья полетят.
– Да ты сполоумела, тетя Нюра?
– Что трещишь? Подумай о своей голове, пока она на плечах. Мечешься, как телка в первой охоте. Глаза по ложке, а не видишь ни крошки. На игрищах со спины прыгала на мальчонку.
– Да ведь игра была в мячик, кто проиграл, на том и катались. Обовьешь шею: вези, идол!
– Не смущай парнишку… рано ему.
– Ох, Нюра, Нюра, не хотела бы я дожить до твоих лет бездетной… злобишься ты…
– Надо бы огневаться, да что взять с тебя? У Алены руки не доходили, извольничилась ты… хоть бы матушка поскорее вернулась.
Ольга откинула голову к стене, лицо бледно зазябло. Зажмурясь, тихо сказала:
– Это ты мой сон рассказала о матери? Ее ведь нет.
– А ходил слух, жива. Олька! – вскрикнула Анна, схватив ее за плечи и втискивая в креслице. Набрала полный рот воды, обрызгала лицо Ольги. – Что ты? Не слушай меня, трепотуху. Дура я.
Ольга безмерно усталым движением руки провела по своему лицу.
– А зачем я приходила к тебе?
– Да приходи, ради бога! А о матери я так это, по-бабьему сказала.
– Может, и про батю что-нибудь скажешь?
– Ничего я не знаю, Оля. Прости, понапрасну растревожила. И все из-за этого дурачка Силы.
– Да нужен мне ваш идиотик! Хватит с меня одного Ивана-дурака.
Это было вчера. А сейчас Ольга, подоив корову, сняла с сучков ветлы прокалившиеся на солнце горшки, разлила молоко. Потом, придерживая у груди горлач, подошла к мужикам. Дерзким было лицо, слегка посмугленное загаром, тяжелая копна волос светло отливала. Поднесла Андрияну молока.
– Парное. Травы сочные. Корова черная, а молоко белое. – Улыбалась, глядя мельком, как гость пил молоко.
Подошла к Саурову, приставила горлач к его подбородку, расплескивая молоко.
– Чего мотаешь головой? Пей, теленок. Тебе бы только этим пробавляться, – сказала.
Андриян, потирая руки, глядя на девок, хлопотавших во дворе Ивана, вздохнул до молодого хруста в груди.
Клава, Ольга и Настя расстелили полог по траве, накидали разную одежонку, и парни – Афоня Ерзеев, Сила, Иван – расселись вперемежку с девками.
– Ну ты это… давай поиграю на гармошке, а ты спой, Оля, – говорил Иван ласково и доверительно.
– А что, я со своими парнями выпью, – сказала Ольга, садясь рядом с Силой. – Ну, кавалер, подвинься! – Обнаженной загорелой рукой она взяла стакан, выпила. – Вот как! Чтоб тебе, Ваня, меньше осталось. Ну кто – я или ты на гармошке? Не пропил еще? – совсем как жена, поддела она Ивана.
– Как можно?
– Все можно, ежели на себя махнуть рукой.
Иван не мог припомнить, где спрятал гармонь; балалайку нашел на сеновале – прицепилась струнами за жердинку.
– Господи, что это такое… Черт, черт, поиграй, да опять отдай… Вот она! – счастливо сиял он медным веснушчатым лицом, вынув гармонь из-под колоды.
– Начинай, если не осип, – сказала Ольга.
– Подголосничаешь?
– Ну сказала… Последний раз пою с тобой в девках.
Уселись друг против друга на яблоневых пнях.
Прошлой весной сказал Иван Ольге, что если она не верит в любовь его, то он вырубит сад. И вырубил и даже выкорчевал пни, вывернув страшенными корнями к зною.
Иван вскинул голову, глядя в заречную даль, на курганы. Забыв гостей и все, что было перед глазами, он заиграл на двухрядке с ходу, без приладки.
Ольга, повернувшись смелым лицом к заре, запела сразу же на легком глубоком дыхании. Клава и Настя, скрестив руки под грудями, подтянули:
Ни о ком я не страдала,
Как по мальчике одном,
Да одном…
Ознобило сердце Силе Саурову. Подперев рукой подбородок, смотрел он на луга с белыми разводьями тумана, на конопляник у пруда – несло оттуда резким приятным запахом, а с пригорков уже пахла соломой сухая рожь.
Иван заиграл, сам подпевая:
Настенька, Настенка,
Милая девчонка…
По ходу песни Настя должна была отвечать ему куплетами, но она замахала руками.
– Ты бы лучше о закуске подумал. Богатый, а жадный.
– Все будет! Сам! Никто не помогать! – Иван вприпрыжку бросился в свой дом. Выгреб из печки кизячную золу на загнетку, облил керосином и поджег. Запах керосина перебил запахи прокисшего кваса, залежалости холостяцкого жилья.
Сковородка раскалилась, а класть на нее было нечего, сколько ни шарил по углам. Потом, топая толстыми ногами, забежал в сарай. Кудахтанье кур не оставляло сомнения, что Иван полез по гнездам. За пазухой принес десяток яиц. Отворачивая от огня лицо, бил их над сковородкой. Яичницу поставил на дощечку в круг гостей.
– Чем бог послал угощайтесь, друзья и сродники. На бутылку у меня всегда есть. В свободное от пастушества время саман делаю. Вода из Сулака бесплатная, глина тут же, а машину соломы привезти долго ли? Афоня Ерзеев помогает.
– Да что тебя повело с круга? – тихо сказал ему Ерзеев.
– Молчу! Действительно я забрехался.
Ивану хотелось выпить, и он хмурился на медлительность девок и парней. А они как будто бы и не замечали налитых стопок – и пить не пили, и речи не говорили, скажут слово, думают, улыбаются.
Ерзеев расправил усы, кивнул подбородком, натянул кожу на жилистой шее.
– Со свиданьицем…
Отпил полрюмки, поставил и подвигал челюстями.
– Это что за яичница? – спросил он, поддевая вилкой цыпленка со сковороды. – Откуда тут цыпленок?
– Признаюсь, из-под наседки вынул… Они, черти куры, подряд занаседились. Я их уж купал в кадушке… Квохчут…
– Природа продолжения хочет, – сказал Ерзеев, серьезно глядя на Ольгу.
IX
«Даже ухом не ведет, – досадовала Ольга на Саурова за то, что уселся в сторонке у подсолнуха, спокойно поглядывая на всех и на нее, – и пусть».
Но она тут же встала, подошла к подсолнуху. Ветерок обвивал ситцевым платьем ее ноги и бедра.
Сила нахмурился, встревоженно и ласково думая о ней. Притомленные зноем, печально шуршали нижние лопухи подсолнуха.
– Несерьезный ты парень.
– Ну это брось. Не тебе судить о серьезности.
– А вот увидим сейчас. Твоя лодка в заливе?
– Моя. А что?
– Иди туда. Хочу твою серьезность испытать.
От шагов Силы за пряслом порскали кузнечики, будто кто горохом засевал жесткие травы.
Вдогонку ему завивались голоса – простецкий хриплый сильный голос Ивана, басовитый Ерзеева и молодые, тоже старинного лада, голоса девок – доверчивые, жалобные:
Пропадаю-у…
то своенравные:
Поскачу, полечу-у-у-у…
Сила приостановился, оглядываясь на притемненный облачком, распираемый песней двор. Ноги сами несли его по тропе к заливу. Перепрыгнул через блестевшую между камнем и лодкой воду и, качнувшись в лодке, сел.
Торопливо сбежала к заливу Ольга, прыгнула в лодку.
– Греби в Егерское.
Прянул вперед, потом, загребая веслами, медленно и вязко откидывался назад и снова падал грудью к Ольге, вытягивая вместе с веслами руки, почти охватывая ее, мельком видел ее напряженное лицо с прикушенной верхней губой, опять откидывался, весело напрягая мышцы спины и ног.
– Кто стрелял тогда в тебя?
Улыбаясь глазами, Сила молчал.
– Оглох? Кто?
Сила беспечно засмеялся:
– Да он понарошке, хотел попугать…
– Мог бы в голову…
– А что? Мог бы – пьяный был, – еще беззаботнее согласился он. – Эх, да что в этом разбираться?
– Дико это. И я хочу разобраться.
– А что ты стыдишь меня? Я не стрелял, в меня стреляли.
– Но почему? Зря не бухают.
– За тебя стрелял…
Ольга резко привстала, схватилась обеими руками за весло, креня лодку. Лодка развернулась носом в кувшинки.
– Ну, Сауров, ты это выбрось из головы, – сказала Ольга, устало опускаясь на банку.
– А что? Я бы тоже трахнул за тебя… только без промаха.
– Доживи до совершеннолетия, чтоб наказание было без скидок. Ах, Сауров, Сауров, мать-то недаром считает тебя по уму малолетком. Надо быть умнее.
Широкими длинными гребками он гнал лодку, глядя, как серебристо вспухнувшие волны с двумя подкрылками мягко опрокидываются на отлогие травяные берега.
– И что ты торопишься поумить меня? Так и не терпится искупать в счастье, – глухо сказал он.
Удивленно глядела в его лицо, через силу усмехаясь.
– Не злись. Это страшно. Ты и в добром-то настроении звероват.
– Пожалься моему бате, что не угодил тебе, каким на свет меня пустить.
По гребню ехали двое на конях, перевернуто отражаясь в воде вместе с холмистым гребнем. По небрежной посадке и поднятым в коротких стременах коленям Сила узнал своего управляющего Беркута Алимбаева. Другой был, кажется, Ахмет Туган. Догадался: ехали к Андрияну Толмачеву. Резко повернул лодку в тень берега. Тень была густая и холодная, как родниковая вода. Будь один в лодке, он бы окликнул Алимбаева, с ним всегда приятно перекинуться словом. Но теперь он стыдился. И вдруг озлился на самого себя за свою податливость: девка по блажи велела плыть с ней – и он плывет. А на черта она нужна ему? Сидел бы с другом Иваном, песни играл бы, а то еще лучше – притулился где-нибудь позади дяди Терентия, слушал бы стариков. Вот люди так люди! Меряют жизнь вдоль и поперек…
Он не знал и не хотел знать, зачем ей нужно в Егерское. Лишь бы поскорее отвезти, уйти домой или к кибитке-кочевке Тюменя. Волкодав знает его шаги, не разбудит лаем хозяев, и он приляжет на кошме у кочевки, поспит до зари, когда нужно гнать кобыл на дойку.
Греб он сильно, повернув лицо в сторону. «Вот коса песчаная, за ней вязы, а там узкая быстрая протока, и начнутся егерские угодья. Спрашивать ее не стану, сама скажет, где пристать. Она словами царапает, как проволочной щеткой по побитому плечу».
– Сауров, зачем ты тогда увез меня? – Голос был с трещинкой.
Он подержал над водой весла, глядя, как стекает вода, вздохнул и снова налег на весла.
– Скажи откровенно: что за блажь была увозить меня?
– Не думавши. За секунду не знал, кого умыкнуть: Настю или тебя. Ты подвернулась. Не думавши.
Не мог он сказать ей, что она же глазами подсказала ему, кого умыкнуть.
– А вообще-то думаешь?
– Ты-то много думаешь? Ивана зачем терзаешь? Меня можно, у меня два сердца и нервы как лошажьи жилы. А Иван дитё рослое, – с болью рвал Сила все, что связало его с этой женщиной.
– Тут приставай, Сауров.
Хрустнул ракушечник, и вода, всхлипнув, успокоилась в камышах.
Сила взял ватник, спрыгнул на влажно чмокнувший берег. Ольга встала на нос лодки.
– Будь со мной до конца. Дело у меня есть.
– На заре надо к табуну, – замялся Сила.
– Успеешь выспаться. Говорю: последним вечером пожертвуй.
– Ладно. Мало ли задаром потратил я вечеров в моей жизни.
X
Меж холмов паслась луна, свет ее тек навстречу крепким запахам емшана. На двуглавой горе Николы и Сулеймана шаила задлившаяся вечерняя заря. На черноземном пшеничном поле перекликались перепела, пахло росой. Внизу на луговом озере внезапно и многоголосо расквакались лягушки, загудел свое угрюмоватое водяной бык. Сиротски канюча, метался над заводями канюк, и тугие, хищно гнутые крылья как бы косили темные махалки тростника.
За кустами никлого тальника красно шевелился в сумерках низкорослый костер. От ведерка над костром поднял гривастую белесую голову Сережка Пегов.
– Уха закипает. Вентеря ставил.
Сила расстелил ватник. Примятый шалфей обдал сильным сухим запахом.
– Вздремни, – сказала Ольга.
Ольга и Сережка деловито разговаривали у костра, глядя на булькавшее закипевшей водой ведерко.
– А что, Оля, Груздь-то где? Обманула?
Прежде Сила находил веселым: Сережка прозвал Настю Груздем за упругие маленькие груди, без лифчика бодрившиеся смело и выпукло, как только что вылезшие из-под листвы грузди. Теперь ему было неловко слышать это.
– Сулилась Настя непременно, – сказала Ольга постным голосом.
– Подождем. – Серега рогулькой отгреб угли из-под ведерка. – А не придет, я осерчаю, волос вздыблю. Мне ведь тоже надоели игрушечки. Маманя хворает, хозяйка нужна.
– Не грозись раньше времени. Придет. – Ольга вскинула голову, вслушиваясь в шуршавшие по траве шаги.
В лунном разливе по косогору проворно семенила Настя в жакетке, прижимая к груди что-то прикрытое рушником. Она чуть не наступила на ногу Силы, остановилась у костерка, откидывая русую голову.
– Я только на часик… Бабаня ругается, – сказала Настя, ставя на ватник горшок горячих пирогов с осердием.
Каждый вечер она говорила эти слова, потому что Алена не могла ее утром добудиться на работу, и каждый раз никак не могла расстаться с Сережкой раньше полуночи, а все ходили от бугра до колодца, целовались, он добивался своего, она не сдавалась, бойчась на словах.
Пегов встал позади Насти, положил руку на плечо.
Она повернула к нему загорелое лицо, открывая улыбкой зубы.
– Как же ты вырвалась от Ерзеева?
– Он мне не отец, – сказала Настя.
– В том-то и дело, что не отец.
Ведерко с ухой и бутылку красного вина поставили на ватник. Но выпить им не удалось. Пока они, подбадривая друг друга, приступили к бутылке, за спиной Силы встала фигура Терентия.
– Старику можно? – спросил Терентий, приседая на корточки. – Вам бы рановато вином пытать себя.
– В армию иду, дядя, – легко отшутился Пегов.
– Тем более… Сейчас армия не воюет, сто боевых не положено… Ладно уж, пошутил я, пейте сами, – говорил Терентий, одной рукой отстраняя подаваемую Силой кружку с вином, другой крепко удерживая ее.
Сила с улыбкой одобрения глядел то на сухое с тугими салазками лицо Терентия, говорившего о том, как вот уж двадцать лет выходят дробленные гранатой косточки из его ноги; то тянулся ложкой в котелок, заглядывая в глаза Ольги. Она отвечала ему спокойным припечаленным взглядом.
Как только пришел Терентий, все Силе стало казаться особенным этой ночью, и он всех вроде понимал и одобрял. И все было очень хорошо. Ему казалось, что Терентию жаль было уходить, – он то вставал, прислушиваясь к каким-то звукам на протоках, то вновь садился. На самом же деле Терентия удерживала недопитая бутылка. И он рассказывал, оттягивая время:
– Иной раз пупырышек маленький на ноге покраснеет, жар подымется, вся грудь, вся спина будто лопушницей покроются. Простынями окутаюсь, водкой мочу кожу. Прорвется бугорок, косточка с ноготок вылезет, и я, измаянный, засыпаю беспамятно… Ну что ж, за твою будущую службу выпью, Пегов.
Терентий спустился к заводи. И оттуда позвал Силу:
– Сила, кыш к деду! – Ольга уперлась в спину Саурова, и он поскользил по ковылю, спугнул перепелку из-под куста чернобыла.
– Ты сети поставил? – строго спросил Терентий.
– Какие? Нет.
– Выберем. Садись в лодку.
Сила слегка греб, старик, согнувшись стоя на корме, выбирал сети. В тумане не видно было рыбы, только слышалось трепыхание, пахло дном.
– На уху бы вам, да лучше подальше от беды, – сказал Терентий, когда вмялись носом лодки в мягкий берег. – Ну и разбойнички поставили сеть. Я уйду на твоей лодке. Помалкивай.
– Сейчас и уйдешь… Скажи, разве ноги твои изувечены? Дядя Тереша, нынче ты замутил меня.
– Ноги не мои изувечены, а сына моего… царствие ему небесное… А я маюсь за всех отмаявшихся… Это с рюмки так выворачивает душу…
Сила сдвинул лодку, посмотрел, как Терентий бесшумными мощными гребками уходит за камыши.
На носках пошел к костру.
– Я уже думала, умыкался мой кавалер со своим дружком Терентием Ерофеичем, – сказала Ольга таким тоном, что ни у кого не оставалось сомнения, насколько безразличен ей этот безусый мальчишка.
Сережка растянулся на траве, упокоил белобрысую голову на коленях Насти. Но вдруг заворочался, хотя Настя, посмеиваясь, удерживала его за уши.
– Лежи, раз пригрелся.
– Ну-ну, Настенка, – оживел он. – Пойдем погуляем.
Обняв Настю, Сережа правил в березовый в западине колок, и Сила порадовался: легко налаживалась у них жизнь.
С незнакомой прежде скованностью, опасением и решимостью Ольга потянула его за руку, садясь на землю.
– Тоскливо мне, Сила-мила.
– Да почему же?
– Не знаю. Жить не хочется.
– Не сама ты на свет появилась… Значит, так надо.
– Бабаня Алена говорит: тоска от своеволия и безверья. Человек, бормочет Иван, без вечности – не человек, а так, короткий говоронук до могилки. Вот, наверно, я такая. Недобрая я, и у самой сердце болит оттого, наверно, что зло делаю людям. Подбила Ваньку, мол, собери друзей, вроде надежду подала. А сама тебя сманила вот сюда… Правда, Насте надо помочь. Ох, какой ушлый Сережка Пегов белобрысый… Как буду жить – не знаю. Хотя в голове ясно, проветрило. Иди поспи.
Сила взял ватник, улегся в сухой теклине – вешние воды размыли ложок. Настя прошла по окрайку овражка. Что-то говорила Ольге горячо, просительно.
– Иди ты! – отбивалась Ольга. – Ну мало ли на что решилась ты… Придет время, и я решусь…
– Господи, что же делать? Мамака в мои-то лета младенца-благоденца укачивала… Ну, Серега, – закричала она темневшему у терновника парню, – если Олька не согласна, то и я… у нас все пополам…
– Не помирать же мне из-за Ольки.
– Пегов, иди-ка сюда. – Такого повелительного голоса Ольги не слыхал прежде Сила. И представилась она ему строгой, пожившей. – Иди, иди. Начистоту поговорим.
«А вот мне так ничего не надо, все и так хорошо. Буду около Ольки, может, чем помогу. Гляди-ка, какая она добрая, прямо сестра. И строгая. И Ванятке сознаюсь: около вас буду», – думал Сила, поудобнее сворачиваясь на комковатой земле. Теперь он со стыдом вспомнил: однажды пугливо кружил всю ночь у дома Ольги, а когда зашел в свой двор, мать заперла калитку за ним и все ноги исхлестала жесткой, как проволока, чилижиной.
«Пегова не укорачивает родительница, самостоятельный, как мужик, папиросы в кармане, волос гривастый, девку клонит с полнейшей ответственностью: мол, любим и жизнь делаем, а вы не беспокойтесь попусту», – Сила сладко мечтал о том времени, когда и ему, как сейчас Сереге Пегову, будет двадцать лет. Проходя по окрайку овражка, Пегов заглянул на Силу, снисходительным смешком старшего осыпал его.
– Серега, ты не путляй с Настей. Верит она тебе, чего же тянешь? – говорила Ольга. – А ты, Настя, помолчи пока.
– Уговаривать надо не меня, а бабаню Алену, – сказал Пегов, – я хоть сейчас в загс. Пусть бабка не пожалеет мотоцикл в приданое. С люлькой. Я же не бросовый парень, волю задаром не отдам. Женятся-то раз, Оля!
– Да где же старики раздобудут машину?
– Сказала! Брат-то Аленин гигантом управляет. Андриян-то Ерофеич. Да у него и малолитражка найдется. А то бы ты, Оля, попросила у Ивана, вроде для себя. Отдадим потом мы с Настей.
– Нашел у кого деньги – у Ивана!
– Для тебя найдет! Только заикнись. Отчим даст хоть на «Волгу», лишь бы Иван поклонился ему. Все дело в поклоне.
– Ивану самому-то аль не надо?! – сказала Настя. – Ему разве плохо с невестой на машине?
– Э-э, не в коня корм. Не умеет жить. Я-то завсегда защищаю Ваньку, а другие чудеса смешные про него рассказывают. Нет, зла ему никто не желает – на людей с простинкой не злятся…
И хоть Силе не нравилось, что Пегов мудрит и хитрит, понемножку дурачит Ивана, все же он, успокоенный в самом главном, повозился-повозился и уснул. Сквозь сон слышал: кто-то, кажется Афоня Ерзеев, подошел к тлевшему костру, крупно и ласково наступал на Ольгу.
– А я вовсе не одна. И не боюсь никого. Может, в ложбине-то мой защитник отдыхает…
И еще ему слышался отдаленный глухой гром, и он накрылся ватником с головой. Не то во сне, не то на самом деле кто-то тихо сел около него, потом вроде прилег. И слышал ровное дыхание спокойного человека и чуял запах женских волос, пропитанных солнцем до самых корней. И чем-то принакрыли его, и звезда погасла на ресницах. И темнота была успокаивающая, как после завершения летних работ. И все отстоялось в душе.
XI
Андрияну было невесело – не то угнетала игравшая за горой гроза, в то время как над лугами и рекою яснился месяц, не то просящие взгляды Мефодия, распираемого докуками и все искавшего случай похристарадничать. Но случая такого не давал ему Андриян, томил в отместку за то, что Мефодий со своим Токиным мешал хоть один вечер побыть в семье сестры и зятя Филиппа. И так каждый приезд к родным.
Мефодий был для него ясен и не возбуждал сильного интереса. Это был, в глазах Андрияна, тертый жизнью человек, жадный до работы, напористый, о самом себе думает с почтением (мол, хитрый), в словах людей ищет двойной смысл. Такими разворотливыми вроде на все руки практиками с хитрецой, себе на уме кишмя кишела городская жизнь. Возможно, сын Егор повлиял на Андрияна: Кулаткину только кажется, что он глубоко ныряет, а зад-то наружу.
Занимал он Андрияна лишь одним: умело ли ведет хозяйство? И хотя не раз принимал живое участие в его судьбе, в близкие отношения вступать не хотел – тут мешало мужское брезгливое презрение к неотлаженности семейной жизни Мефодия.
Старики как-то само собой вселились в его душу всем своим долгим опытом нравственных исканий, ничего они не требовали от Андрияна, трудно осмысливали прожитую жизнь и, как бы поостыв к житейским благам, вплетали свою судьбу в тревожный и загадочный для них завтрашний день. И хоть ничего делового не было в их гудящем улье, Андрияну не хотелось расставаться с ними, возможно, уж потому, что сам старел.
И только Елисей без толку суетился у костра и все поучал Филиппа, как будто пастуху впервые печь картошку.
Елисей еще не остыл после ухода Терентия, вдогонку покидывал горящие головни слов с вызовом и ёрнической боевитостью, самодовольно намекал на свое нерасторжимое духовное братство с Андрияном и непримиримую враждебность к Терентию. Совсем распоясался старик. И тут еще Ивана раскачивало беспокойство после того, как улетели Ольга и Настя.
И странное было в том, что Иван сидел между дедом по отцу – Филиппом и дедом по отчиму – Елисеем. Елисей заметно опьянел, Иван возбужден без вина. То к Мефодию, то к Андрияну порывался он, но Кулаткин-дед удерживал его за пиджак и все учил чему-то горячо и ядовито.
Филипп только поспевал переводить смущенный виноватый взгляд с одного на другого.
Поначалу Андриян Толмачев не вникал в слова Елисея – ржаво скрипящим гласом старик уличал Ивана в ненадежности, тыкал в живот батожком. Тот взвинченно отстаивал свою независимость, мол, не каждый имеет право выбраковывать юных строителей.
– Ты на всем готовом живешь, знай себе – это можно, это нет. А я сызмальства нервы натянул, голову в работе измучил до звона. Кем только не был! Куда кинут, туда лечу, точно в цель как ракета глобальная. И такими вот вертлявыми, как Филипп, руководил. – Елисей приглушил баритон до шепота: – Будь моя воля, мно-о-огих не подпустил бы я к светлому будущему.
– Да куда же девать темных-то? – наивно, с испугом спросил Иван.
– Оставлять на полустанках эпохи… Прежде не смотрели на вывихнутых спустя рукава. А-а-а что теперь? Распускаем людей. А как собирать воедино? С вертихвостками, стилягами, критиканами, с двуногой отсебятиной, что ли, строить новый-то мир? – Елисей с нагловатой уверенностью подмигнул Андрияну как единомышленнику. – Бывало, не сплю глухой полночью, нижестоящие разные винтики глаз не смыкают. Держу в боевом напряжении весь агрегат. У меня не расползались по домам сразу после работы, чтобы плести по углам паутину индивидуализма. Личная жизнь должна быть на виду! Томить в заседаниях, выпаривать в прениях всякую блажь, свой закалится, а чужанин пусть обмирает сердцем. Как дымом окуренная пчела: бери душонку за крылья, выправляй на новый образец. – За шутейное подначивание хотел было принять эти слова Андриян, но Елисей запально задышал, строптиво раздувая розовокрылый нос. – Добиваются поболе свободного времени для себя… а зачем оно хлипкодушным?
– Человек сам знает, зачем ему вольное время, – сердито сказал Мефодий.
– Не все знают! Да если даже коза норовит из репьев освободиться, чистой в свой хлев прийти, то человек тем более жаждет обновленным вступить в завтрашний день. Я к тому, что можно и с меня стружку снимать, хныкать не буду, как некоторые: «Ах, как это грубо со стружкой!» Избаловался Ванька. Измельчал! Государственность позабывает. Государство не тетка, шутить не любит. Не за то место возьмешься, током испепелит. А как же иначе? Ласковой телкой быть прикажете? На-кась выкуси! Так-то, Ванька! Спроси вон деда своего по непутевому отцу…
Иван захлебнулся в заикании. Кровь отливала от широкого лица, и, как песок на отмели, проступали веснушки.
Андриян пошевелил мосластыми плечами.
– Филя, расскажи внуку историческую правду! – велел Кулаткин Филиппу Сынкову.
– А я все позабыл.
– Р-р-рекомендую рассказать. Я, как сама жизнь, сначала подсказываю, потом приневоливаю. В урок молодым поведай, любимец богов, чаял ты явление миру таких, как я? Поведай.
Филипп расстегнул и застегнул пиджачок, признался, краснея, мол, не прозревали по глупости явление миру Елисея Кулаткина… на грудь никла мудреная Елисеева голова от дум глубоких о том, кай бы всех предел-ташлинцев уравнять в счастье. Филипп, мол, простосердечно чаял, что жизнь будет идти с такой же постоянностью, как сменяют, не торопясь, весна зиму, лето весну.
Елисей одобрительно кивнул. Да, важно в счастье без перебора, без зависти, а в несчастье может каждый на свой голос скулить. Лишь бы не хапали лишку счастья, потому что от него заводится в мозгах самодовольная тишина, а на сердце нарастает поросячий жир.
– Что правда, то правда, человека в себе блюсти каждый должен, – сказал Филипп.
Елисей подмигнул Андрияну с каким-то жутким торжеством.
– Скажи, Ванька, почему лягал меня по ноге? Как жеребец, брыкнул в самую щиколотку, – сказал Елисей, кладя ногу на ногу и ощупывая связки.
– Да расскажи, Ваня, – сказал Андриян, – все равно уж…
Иван попросил прощения у Елисея, а потом с восторгом и изумлением перед его размахом рассказывал, будто деду надоело стукать по высунувшимся головам, утрамбовывать духовную отсебятину до жесткости утолченного суглинистого выгона. Напала на него развеселость, перепугавшая родных.
– Ты без яду рассказывай, прохиндей, – легко встрял Елисей в неловкое замешательство всех сидевших у печеной картошки.
– За неделю бульдозером сровнял Елисей Яковлевич старое кладбище; утрамбовал на его месте танцевальную площадку, – и дальше Иван продолжал с грустной лирикой, мол, мы, молодежь, веселились в многосмысловом плане: попирали веру в загробную жизнь, по-свойски глумились над памятью предков, бросали вызов дурному обычаю помирать в такой скучнейшей дыре, как Предел-Ташла.
Растолканные по степи надгробные камни зарастали травою. Седые пряди ковыля никли горестно над ангелом из камня – наивным, по-детски печальным.
Возмутил деда до глубины души памятник реакционеру в эполетах. Попросил удовлетворить его горячую жажду смести с лица земли…
Культурой управлял тогда какой-то горячий деятель. И он одобрил ходатайство Елисея насчет генеральского монумента. Дед Елисей чуть не сорвал пупок – черную плиту угнездил перед порожком своего дома, ноги вытирал о каменный профиль бывшего царского холуя.
– Не в том суть! Расскажи, как брыкнул деда. Сидел на порожке я, утвердил ноги на усатом профиле генерала, явился ко мне этот Ванька в брючках с множеством карманов. Орет: «Убери лапы! – и как двинет кедой в щиколотку. – Вор могильный!» Как со мной говоришь! – Елисей вытянул шею, обсыпанную красной шелухой.
– Не трогал я вас, – сказал Иван. – И не называл вором могильным.
– Не говорил, так думал… Как-то в молодости я не поклонился однажды деду Толмачеву. Тот подозвал, вежливо осведомился: «Почему не ломаешь шляпу, молодец?» – «Да не знакомы мы», – ответил. «Ну, давай познакомимся, – сказал Толмач и заехал в ухо, потом в другое. – Я тебя, стервец, научу стариков уважать». А ведь заслуг-то у Ивана Толмачева не было, только борода пугачевская. А я-то социалистический дед. Ладно, ладно. Мы с тобой не виноваты, если оказалось, что генерал хотя и при царе служил, однако бил Наполеона…