355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 12)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

Надо было, вернувшись с полевой работы, доить свою корову, а вскорости еще одна буренка появилась у Антона.

И Дуся так глубоко ушла в нескончаемую работу на два дома, что еле дотягивала до вечера, засыпала, едва склонив голову к подушке.

Истягин оказался заброшенным, в забвении и потихоньку стал попивать. Завелись чудные дружки-приятели. Хлопотами Дуси и мужа ее Бориса отлучили их простым деревенским способом. Дуся сковородником, Борис – крепким словом. Не поднялась рука, не повернулся язык только на Семена Семенова – жениха дочери.

На сороковой день устроили поминки по деду у Дуси. Тогда-то и повернулась совсем неожиданно вся его, Истягина, жизнь.

Валя, дочь Бориса и Дуси, не отходила от Истягина. Жених ее, Семен Семенов, веселый говорун, подружился с Истягиным быстро и тоже не расставался с ним. Видно, не особенно беспокоило его то, что встревожило Дусю: Валя не сводила с Истягина своих глубоко сидящих ласковых, припечаленных заботой глаз, ловила каждое его слово. «Жалко-то как его, маманя».

Семенов подшучивал над своей невестой с самоуверенностью победителя, подмигивал Вале с намеком: мол, захочу – и сейчас же пойдешь со мной прогуляться в лесок. В моих руках, сколь ни заглядывай в глаза вдовцу…

Был он в этот вечер разговорчив на прибедняющийся манер.

– Я поддаюсь идеологии, но не понимаю ее, – речисто лукавил он за столом, после того как выпили, помянув деда и Лялю, потом за живых родных. – Вот и учат меня, и учат, хоть бы Вальку взять: гляди, говорят, дальше зарплаты. А зачем глядеть дальше? Чего там увидишь? Дырку. Концы с концами не сведешь, ежели заглядишься в пустоту. Ты, Семка, говорят, раскоряка, раздвоенка…

– Придумал сам, – вставила Валя. Подперев округлый смуглый подбородок рукой, она с каким-то странным удивлением разглядывала Семенова. – Ну, что еще придумал?

– Раскорячишься, небось нонешняя зарплата выше прошлогодней, но ниже той, какая в мечтах. Так? В этом духе ноги разъехались: одна тут, а другая где? Куда шагать собралась? – придурялся Семенов.

– Сеня, поменьше бы этого-то, а? – Дуся постучала вилкой по стопке.

Семенов, откинувшись на стул, засунув руки в карманы пиджака, подмигнул будущей теще, потом повернулся широким красным лицом к Истягину:

– Я пью редко – раз в две недели. И учительница советует: мол, лучше редко да метко, чем каждый день. Эй, Марфа Ивановна, – обратился он к молодой вдове Камышиной, – говорила ты?

– Отвяжись, Семен.

– Легкую жизнь искать не стану, то есть агрономом или ветврачом не буду. Секретарем райкома не уговоришь пойти. Я хлебороб. Все вы в руках у нас, хлеборобов. Потому что мы кормим вас. Хлебороб со временем отомстить может вам за все… Но он не будет мстить – добрый и любит треп начальства. А если детей наживу, то детям своим я так скажу: учитесь, живите лучше моего. На меня вам не оглядываться. Я – что такое? Мостик в будущее я.

Истягин глядел на Валю, и грустно ему было оттого, что она красива, проста, а Семенов груб, заносчив и что-то не ладится у них. С глазу на глаз с нею в уголке горницы остался Истягин всего лишь на полминуты.

Как-то споднизу, совсем нечаянно, поднял ее, без лифчика, грудь, оробел.

– Господи, какая ты прекрасная… А мне-то помирать надо, а?

– А зачем же помирать? Ты же хороший.

– Ладно, не болтай. Скажи: если бы я был молодой, пошла бы за меня, а? Ну, если бы ровесник Семена, а?

– Я бы и сейчас пошла.

Он перекрестился на нее, как на икону. «Всюду я опоздал».

Пока гуляли в избе, она все ждала во дворе, когда он выйдет, узнать хотела, попьяну или всерьез он перекрестился на нее.

Он пел старинные песни низким, глухим голосом, и она сама не своя становилась от этого голоса. Жалела его, хотела всю себя отдать, чтобы вызволить его из беды, и, понимая, что ничего ей не суждено сделать, страдала и тихо плакала. Зачем ей Семен, зачем вообще замужество, если ее назначение быть под рукой этого несчастного Антона, его детям быть матерью.

Гости разошлись. Дуся повела Истягина в мазанку.

– Спи, Антон. Я тебя замкну на замок.

– А зачем? Разве я уж приговорен?

– Приворожен ты, мужик…

– Зачем под замок? Одна головня в поле не горит.

– Горит на большом ветру. А замок… чтобы не залезли к тебе нашенские невесты.

– Ну, замыкай, мне все равно. Только смеяться не надо бы надо мной. А хорошо тут, а?

Дуся поднялась на сеновал, нащупала ноги Вали.

– Ты, маманя? – спросонья спросила Валя.

– Спи, спи. Антона я примкнула. Уж очень он не в себе. Умру, говорит, тут, на родине.

– Перепил, наверное. Замкнула? Если, не дай бог, случится что?

– Да я это от Камышиной Марфутки. Уж очень расхрабрилась баба. Уж так выхаживалась грудью вперед… Ключ я под приступку у сеней положу, если на двор запросится.

Тишина овладела ночью. Все живое покорилось сну, даже ночные сторожа – собаки – порешили между собой забыться сном.

Не спалось только Валентине. Вся ее жизнь была теперь в Истягине – как бы плохо не было ему?

XX

Она заприметила Истягина по-особенному давно, еще Ляля была жива-здорова, а ей, Вале, было около пятнадцати. Спокойный, добрый с Лялей. Ляля ведь иногда начинала шуметь. Он лишь покачивал головой, молчал, улыбался, глядя на Вальку. Ему нравилось все, что бы она ни делала. И она чувствовала это. И бегала по двору, радостно исполняя все приказы матери. «А еще что, мам? – весело звенела она, взглядывая на Истягина. И снова летала исполнять приказания матери.

Тогда он жил у деда всего неделю, и она прильнула душой к нему, не задумываясь над своими чувствами. Ляля вдруг надумала уезжать, собрала чемодан.

Валя догадывалась, что Ляля ревнует Истягина к ней. И ей было страшно, радостно, значительно. И никто не знал об этом, и это было хорошо.

С какой бы радостной охотой выполняла Валя все желания Истягина. И это самое сильное желание ее не исчезало несколько лет, она думала, как бы ему помочь, детям его сделать приятное, жену развеселить, потому что Ляля все чаще впадала в раздражительность и в тоску.

Чем сильнее была потребность делать хорошее Истягину, тем чаще Валя становилась вздорной в своих отношениях с Семеновым. Семенов вызывал в ней драчливость, желание перечить ему даже неизвестно из-за чего. А между тем он нравился ей своей молодцеватостью, вольностью, тем, что его уважали за деловитость, безотказность в работе. Ему предсказывали хорошее будущее, и в этом не было ничего неожиданного – учился заочно, работая механизатором, и уже начал выступать на собраниях и даже в газетке. Жизнь эта становилась вроде бы тесноватой для него, впереди светил простор.

Истягину ничего не светило, но этим-то он расположил ее к себе. Валя училась средне, работала тоже средне. Не было у нее никаких особенных планов чем-то отличиться от других. Жила, как мать, отец. Трезво рассудив, она решила, что Семен ненадежен, а, кроме него, молодых парней нету свободных. Истягин старше ее. Бывают такие семьи… Нет, не о замужестве думала она, а лишь о том, как подружиться с детьми его.

XXI

Валя слезла с сеновала, подошла к дверям мазанки. Пошарила под приступкой – нет ключа. Мать схитрила – не доверила ей. Опять села на чурбачок у окошка мазанки. Просунула руку в оконце, коснулась его головы. Не спал, погладил ее руку.

– Окно узкое, кошке впору пролезть, – сказала Валя, – я через крышу.

Влезла на клен, а с него на плоскую мазаную крышу сарайчика – не всю успели замазать глиной, а только зарешетили. Легла грудью на крыше.

– Раздвинь жердочки, я к тебе спущусь.

– Спасибо, ласковая. Я мог бы сейчас вылезть хоть из-под пяти замков, да не надо так. Я люблю твоих родителей.

– А меня?

– И тебя люблю, и жизни хорошей тебе желаю.

– А чего не пускаешь к себе? – Она просунула руку меж решетника.

Истягин взял эту жесткую руку, потерся лбом о полированную мозолями ладонь.

– Иди успокойся, девочка.

Он слышал ее мягкий спрыг с крыши на землю. Проследил в окошечко, как мелькнула в темноте ее фигура.

Утром мать строго, выжидательно взглянула на Валю.

– Ключ-то не нашла? Ох, девка, смелая чересчур. А легкая, прямо по воздуху летала на крышу мазанки. Я ведь все видела. Совсем не думаешь о жизни.

– Что же ему сказать, мама? Ведь я ему по душе. Сам признался.

– Да как же у него повернулся язык? А тебе не стыдно слушать?

– Да что он плохого сказал?

– А сманивать тебя на троих детей хорошо?

– Не сманивал он. Самой мне жалко ребятишек. Ляля была хорошая. Не знаю, люблю его или нет, а ребятишек жалко.

Она сказала матери: помогла ему с детьми, когда Ляля хворала, поможет и сейчас. Хорошее и доброе дело делать никто не запретит.

– Удивишь людей, – уже спокойно сказала мать.

– Люди что, сама я себе удивляюсь: шла-шла и вдруг нашла.

– Ты насчет нашла-потеряла не торопись. А вот как же договорились с ним?

– Буду ходить за его детьми.

– Помочь надо, не чужие. Ты не гневайся на меня, если я скажу не так. Да уж лучше сказать, чем таить.

– Говори, мать, не таись.

– Смотри, за детьми ухаживай, своего ненароком не наживи. Как женщина начинает нянчиться, тут уж на своих тянет.

«Он хоть седеть начал, хоть душой изводится и места не находит, да ведь такая краля живо взвеселит, – думала мать. – Фигура, походка, ум с лицом в ладу. Только вот намается с детишками, убежит… Хоть бы бог прибрал сироту самую маленькую».

– Походи, детушка, походи, – сказала мать.

Проводила ее мать к Антону надолго: сундучок с вещами дала.

Истягин подумал: «Нельзя после того разговора через крышу».

– Не могу я принять такую жертву, – сказал он.

– Что ж нам, вертаться? – спросила Дуся.

– Не уйду я, пока он не подыщет детям мать, а себе жену, – сказала Валя.

– Мы можем и вернуться, если у тебя, Антон, семь пятниц на неделе. Не по-родственному ты, нет простоты. Девка хочет помогнуть.

– Спасибо, оставайся. Будь хозяйкой. Ну, заместо дочери старшей.

Дочь и сын к ней попросту. И уж через несколько дней они сроднились. В горнице было царство детей и ее, Вали. И он не лез туда без спроса.

XXII

С незнакомой отрадой вспоминалась ему изустная история Истягиных.

Возводить земляные валы, городить крепостные стены (каменные или деревянные) было древней, вроде бы уж инстинктивной привычкой Истягиных по пути их движения на восток. Антон был уверен: сысстари мастерили форты. Оставляли на время в них баб с детвой, а сами шли дальше на восход. Двое вросли в плодородные земли Приханкайской низменности, а прапрадед Антона с товарищем пробрался к самому океану. Нашли на полуострове чудесную долину, скраденную вместе с бухточкой высокими горами-сопками. За горами морось слюнявится или льют дожди все лето, а тут, у Голубой Горы, – солнце, теплынь сухая, даже зимой на припеке лук растет. Вокруг державные чувства пробуждают леса – дуб, лиственница, пихта, ясень, маньчжурский орех. Дикий виноград тянется соединиться с культурным, успевай только обрезать длани. Хоть и извелись почти снежный барс и гималайский черный медведь, все же изредка попадались счастливцам наряду с пятнистым оленем…

Два климата соседили по прихоти природы: один в котловине у Голубой Горы, другой – за сопкой.

И старожилы представлялись ему людьми отборными – меченные жесткой честностью. Не робели ни тюрьмы, ни славы, ни набегов в древности морем или таежной рекой, ни начальства.

Жены пахали, сеяли, работали в садах и огородах, в то время как молодые мужья ходили по морям. Но и им всюду виделась земля, «даже на дне океана». Любой берег мил – каменный, песчаный, любая травинка, деревце, лошадь, корова, собака, птицы…

Мать Антона держалась за землю крепче дуба. Антон нашел себя похожим на обоих родителей – мог стоять на земле, мог и на море. И так рассуждал: ездят, летают, ходят (плавают в просторечье) на всевозможных машинах и кораблях. Но швартоваться все равно приходится к земле. Садиться тоже на нее. Да и сам Великий океан жив в земной колыбели, поигрывает в каменных пригоршнях земного сплюснутого шара.

Антон расширял дом, городил каменный волнобой у огорода и сада дедовского. Надо спасать садовый участок от размыва. Высокая вода играла долго, подмывая берег. Истягин захворал, глядя, как отваливается черноземный пласт, – вечный, а превращается в муть, в ничто. Помаленьку интеллигентская хворь поутихла, потому что стал понимать эту реку, землю так же, как все жители Голубой Горы. Привычно в душе его возникали образы сродников.

У себя на родной земле Истягин вживался в жизнь людей просто и незаметно. Вокруг были свои люди если не по крови, то по условиям работы, быта и духа. Хозяйство было большое, земли много. Только в его бригаде две тысячи гектаров. А в совхозе – три бригады. Бригадиром поставили его по рекомендации Мамоновой, лет сорок уже работавшей агрономом совхоза.

Счастлив человек, который под конец жизни может сказать себе и близким: если бы мне вернули жизнь, я бы прожил ее так же… А вот Истягину казалось, что он всю свою жизнь откладывал главное свое призвание. Так прослужил на флоте, не считая себя военным по призванию. Но и не считая себя военным, он все-таки делал не меньше тех, кто был военной косточкой. Даже Наполеон считал войны не своим главным делом. Вот кончу кампанию, займусь природой, буду жить, как Руссо, говорил император Франции.

После демобилизации Истягин все так же далек был от главной заветной цели жизни – работать на земле. Пахота, посев, уборка представлялись его воображению как недосягаемое счастье. Однако хоть земля все время отодвигалась, притягательная сила, прелесть ее не исчезали в душе его даже в самые тягостные дни.

Всюду он видел землю, даже под водой. И вопреки трезвой мысли (невозможно вернуться к земле, как к детству) он привязан был к хлебам, траве, деревьям, ко всякой живности на земле. Бывало, после плавания искал на берегу землю, то есть – поле, сад, огород. И особенно радостно было, когда люди работали на земле, пахали, копали грядки или убирали урожай. И от службы на подводных лодках наиболее зримыми остались в памяти засаженные картошкой, овощами сопки, подсобное хозяйство, поросята, выкармливаемые членами семей офицеров и мичманов, охота на кабанов в тайге.

Сердцем принял прошлолетошнюю беду: все погорело от зноя – хлеба и травы. Засушливое лето сменилось бесснежной зимой.

С этой весны, хотя почти каждый день гуляли по небу тучи, дожди перепадали редко, и от мимолетных капель острее, суше пахло прокаленной пылью дорог.

Над Голубой Горою ветер косо поставил тучу, разматывал спутанные нити скупого дождя, сквозь ряднину просвечивала жаркая чадная марь. Над лугами и рекою шевелилась другая туча, все еще примеривалась, раздумывала, тут ли разрядиться дождем или плыть дальше.

«Ну, чего задумалась? Давай лей! Земля-то истомилась…» – уже кричать не в силах, вроде бы говорил он, и в то же время в душе жили какие-то другие мысли, всплывали иные образы. С новой стороны завернуло его к своей жизни, глядел на нее, как на чужую, что-то узнавая, чему-то удивляясь до резкого осуждения в ней. Видел себя у омета сена: держал на поводу чалого мерина, косившего глаза на тучу. Видел свою высокую сутуловатую фигуру, лицо настолько устойчиво простое, что ни годы учений, ни потрясений не смогли придать этому лицу утонченной одухотворенности.

Тень тучи сгущалась, холодея. На грани тени и света кружили коршуны. Косо летел пестрый хохлатый удод – то складывал крылья, проваливаясь, то взмахивал ими, рывком подымаясь… Полет этот с провалами и рывками вверх и вперед был родствен чем-то жизни Истягина, хоть минутным сходством, но родствен. Не умел ни парить, распластав крылья, ни непрерывно махать ими.

Тучи тянулись друг к другу мохнатыми лапами. Соединившись, ударили грозой и громом. И пролились на луга, на пашни два дождя: крупный, с картечину, и мелкий – зернышком. Все сильнее и ниже расчеркивались молнии, громы обвально скатывались за гористый берег реки. Земля впитывала долго, потом блестко запотели черноземы, запузырились лужи на утолченных прогонах по лугу к водопою.

Влажное тепло погнало в рост не только хлеба на полях, овощи и бахчи, но и на клеклых, от века непаханных суглинках взялась молодая зелень, семя которой много лет дремало в сухой темноте, ожидая своего высвобождения от материнского заряда.

Полянка спускалась к реке. Родник был в самой силе напора. Зелень дерев была в самой силе, но они уже без запальчивости гнали ветви в рост. И река, отшумев вешними водами, ушла в урезы – спокойное и полномерное течение. Пена сошла, хмель брачный сошел, но до упадка, до зноя еще далеко. Природа жила счастливо, как молодые после суматошного медового месяца, когда любовь приходит на смену прилаживанию и отлаживанию первых дней брачной жизни. Весна была затяжливо молодой, как бы не догадывающейся о своей близкой поре зрелости…

Голоса соловьев плескались в груди Истягина, омывали всего, как будто голоса были в то же время воздухом. А спустя время полдневная жара заструила над холмами голубовато-стеклянное марево, сливалось оно вдали с голубизной моря и неба.

Понижаясь к морю, широко растеклось пшеничное поле, покачивались никлые колосья, желтовато-теплый свет зрелости ходил над нивой и вокруг нее.

XXIII

Видно, все прикинул Семен Семенов, идя к ней. Валя была одна с детьми. Он сел у порога, загасил папироску.

– Ты долго будешь тут жить?

– Пока не вырастут вот эти. – Бойкого ответа не получилось, затревожилась внезапно, больно и сильно.

– Так. Проясняется. Ну, а кем же ты тут? Домашняя работница или кто?

– Помогать решилась. Что же тут особенного, Сеня?

– Я что же, свободный, выходит? Ну, что заплакала? Хочешь, по старой борозде будем идти, хочешь, по-новому, скажи, сыграем свадьбу… Свободный я или связан словом?

– Долго не нагуляешься на воле. Вона какие невесты вокруг тебя!

– Да это уж так, была бы охота, найдутся. Я ведь о том, Валентина, даешь ли мне волю? Как-никак у нас было с тобой… Я и сейчас не отнекиваюсь, я готов…

Он закрыл дверь на крючок, пошел на нее, округло, ухватом расставив руки.

– Нельзя. Я не какая…

– А если вечерком?

– И вечером – нет. Никогда нельзя, Семен.

– Да как же так, Валя? Ни днем, ни вечером нельзя. Человеку не дано иного времени, кроме дня да ночи. Валь?

– Ты же понятливый, Семен.

– А-а-а, вон оно чем пахнет! Не думаешь ты о своей жизни. Я старше тебя, знаю жизнь с того и этого бока. Истягина ценю – добрый мужик, малопрактичный. Тебя я остерегаю: не глупи. Себя загубишь, его в дураках оставишь, меня потеряешь. Поняла? Не злись, я по-хорошему. Я официально заявляю.

Валя выглянула в окно:

– А-а, кажется, дождь…

– Пора богу и о нас вспомнить…

Семен томительно мялся у порога, грея в руке дверной крючок.

– Ну, Валька… Не ручаюсь за себя в перспективе. Пошел, но не навсегда. Зашибла ты меня. Но я не споткнусь. Гляди ты себе под ноги.

XXIV

В этот дождливый вечер Истягин задержался в поле. Вдвоем со стариком Тактаевым сидели в полевом вагончике, курили, с приятной ленцой перекидывались словами.

И вся прошлая жизнь постепенно становилась такой, как ее видел старик Тактаев, а видел он ее просто.

– Антошка, чего только ты не пережил, а?

– Да, война.

– Ну, это всех не миновало. Деревенский ты. Восьмилетним посадят, бывало, верхом – боронуешь. Рыбачить начинают сельские раньше городских. Сами мастерят удочки из проволоки. Все сами. Тонул? Тонул. А в ночное, а? Коров пас, птицу стерег. Да какая школа преподаст все это? Ночью снопы с дедом возил. Бесхитростный был ты парнишка. Ты уж не обижайся, а помнишь, голод начался летом? На мельницу ходил с мешочком… – Тактаев заплакал. – Удивляться надо, что такие веселые мы.

По вязкой дороге под дождем и ветром Истягин едва добрался на чалом. По ступицу вязли колеса.

Топилась печь. Ветер стелил запашистый дым по мокрому глинистому двору.

Дождь не успел размыть следы больших сапог у крыльца. Мокнул окурок, кисло пахнущий в этом чистом воздухе.

Истягин выпряг лошадь, завел под сарай к корму. Постоял около лошади долго. На крыльце снял сапоги, зашел в сени. И тут снял мокрый плащ.

Избяная дверь открылась, и на пороге встала Валя в переднике, голова повязана белым платком. Глаза светились в сумраке. И ему неловко стало оттого, что девка растерялась. Но так хорошо пахла она дымком. По полу отсвечивало пламя догоравших в печи дров. Из каждого угла в избе дышало теплом.

– Картошку молодую варила. Дети поужинали. С охоткой ели.

– Помню… молодая картошка, отец и мать копают… кажется, недавно было.

– Глянем, как спит Михаил Антонович.

Истягин заглянул в детскую. Из-под кровати торчали голопятые ноги Миньки. Плыла по полу сырая яичница, а Минька разбивал яйца о деревянного коня, что-то приговаривая.

– Ах, что ты натворил? – с веселым удивлением воскликнула Валя, подпирая ладонью щеку.

– Не пропадать добру, – сказал Истягин. Присев на корточки, пригоршнями собирал желтки на сковородку, потом сварганил яичницу с луком.

Валя улыбалась. Истягин и сам начал улыбаться неизвестно чему.

– Яйца бить – фамильная наша особенность, – рассказывал Истягин, вроде бы оправдываясь и одновременно показывая свое превосходство над другими, – два меньших брата однажды корзину опустошили, стреляли по колесам телеги, весь двор залили. Бабушка Анисья за голову схватилась – ну и прокуды! Красивая была бабушка, высокая, статная. Стоп! Она… как ты, Валюха.

– Ну, уж ты скажешь, в краску вгонишь.

Валя улыбнулась, повела Миньку укладывать на сон.

Истягин заглянул в детскую. Валя убаюкивала Миньку на кровати, положив его к стене, а сама притулилась с краю. Постукивая по столу костяшками пальцев, монотонно бубнила:

– Спи, спи, а то Баба Яга…

– Она на работу пошла? – чистый голос Миньки тихо замирал в полудреме.

– Пошла. Портфель набила книжками. Губы подкрасила…

– А блины хотела печь…

– Напечет. Проснемся с тобой, а блины горячие на столе. Сопи носом, вот так сопи.

Истягин закрыл дверь, сел на лавку. От соседей вернулась дочь Маша в сопровождении своего сверстника. Была она облачена в кисею. Легким ветерком прошумела перед отцом, подняла руки вровень с худенькими плечами, роняя мелкие листья из бумаги.

– Маша, зачем соришь?

– Я не Маша, я березка, а с меня падают листья.

– Ах ты господи, не разглядел я сразу! – Истягин пригладил вихор на голове дочери. – Да, ты березка, листовая березонька.

– Возьми меня за ветку, поведи на поляну, – сказала Маша, протягивая плавно руку к отцу.

– Пойдем, пойдем, дочка. Потом пойдем. Я должен побеседовать с тетей Валей, она уж давно ждет беседы, все жданки поела.

Мальчишка соседей восторженно смотрел на нее. И Машу вроде бы опахнул страх, но страх этот был радостный – страх любви.

И она запела:

 
Как у месяца золоты рога,
А у солнышка очи ясные…
На ком кудри, на ком русые
По плечам лежат, словно жар горят,
Словно жар горят,
Вспыхнуть хотят…
 

Истягин стер слезы со своих щек. Прижав руки к груди, постоял над зыбкой – спала в ней дочь Даша.

– Хорошо сосала соску. Сбитенькая девка растет, – сказала Валя.

– Спасибо, Валентина.

Сел ужинать, когда дети совсем затихли.

Картофель был молодой, со своего огорода, вкусный, как бывает вкусный только первой копанки.

Лепешки, помазанные каймаком, распарились и были очень вкусны.

Все было молодым – молодой квас, молодой картофель, из молодого хлеба лепешки. И тепло в доме было молодое – как летом натопят.

– А ты-то почему не ешь, Валентина?

– С ребятишками немного попробовала. Хотела тебя подождать, да они уговорили – давай. Без меня не дружно… Да вот тебя накормлю, доужинаю.

Сидела напротив, вязала варежку, считая про себя петли, шевеля губами.

– Ну-ка, померь, дядя Антон. Ого, пальчики у тебя.

Попил заварку лимонника.

– Спасибо. Пойду спать в мазанку.

– А не холодно? Спал бы тут.

В мазанке вымыл ноги горячей водой в тазу, закрыл дверь на задвижку. Полежал, потом снова открыл.

«Ушел, а там дети. Хорошо ли? Уж чего хорошего! И нельзя там оставаться. Могут подумать… Придется тогда уходить с глаз людей…»

О себе всегда он думал, как о слабом («слабой нервной организации»), но сейчас казалось ему, думал он прежде снисходительно. С годами в нем все больше брали верх слабости. Да как могли прийти в голову думы о ней? Расстаться надо, а расставаться с ней не хотелось.

«А вот что я сделаю. Я удочерю ее». И мысли его потекли спокойно, благолепно-грустновато – примирение. Но грусть эта была светлая, радостная, потому что победил в себе слабость.

«Вот это добро. Что раньше не додумался удочерить Вальку? Ведь не было бы этой неловкости и ослепления».

Дождь шумел ровно по камышовой крыше, мягко плескало в лужах во дворе. Еще не было полуночи, тускло отсвечивало в оконце, несло прохладной сыростью. Потом залила тьма. Ему почудилось, что кто-то шлепает ногами по луже, и он представил себе ее ноги, и опять осыпало его жаром.

«Да что это? Да о чем ты думаешь?» – наступал он на себя. Но ничего дочернего не видел в здоровой и сильной девке. «Вот сейчас и может наступить для меня новая жизнь – ясная, простая. Не будет в этой новой жизни ни легенд о двух царствах, ни четырехглазой души, а будет работа на земле, забота о детях, будет неловкость перед людьми за эту молоденькую», – подумал Истягин. По опыту знал: переступи незримый рубеж – и все глубоко изменится, упростится то, что казалось сложным, а вместо старых сложностей придут новые. Уж это неизбежно для устойчивости жизни. Но будущие сложности где-то далеко, да и не столь фантастичны, зато простота завтрашнего дня вот, рядом, и она целительна, надежно вылечивает угоревшую от противоречий душу.

Он уж сквозь сон слышал: тихо подалась дверь, хлынуло влажностью вместе с усилившимися звуками дождя и ветра.

Горячая, пахнущая избой, она присела на топчан…

Утром мать отозвала Валю домой.

В эту осень Истягин непростительно промахнулся: глубоко улил яблони на зиму, а холода не пришли, устоялось тепло. Глубокий полив и тепло спровоцировали яблони – начали надуваться почки. А тут нахлынули из глубин северной Сибири холода, пожгли доверчивые почки…

В утешение осталось умозаключение, что провокации всех оттенков одинаково губительны для всего живого на земле… Но без них жизни не бывает. Разве это рай, да и то в беседах валаамских старцев.

XXV

Завершились полевые работы.

Стылый ветер густел над полями. Холодком тянуло из оврага от родникового ручья. Все ниже никли облака над золотыми дубами по пригорку. Лилово-багряно перекипали приречные леса. Коровы, сановно сопя, слизывали с тальников листву.

Истягин не собрал помидоры с вечера, хотя накануне порошил снег, таявший на лету. Понадеялся: густая ботва и трава (ленился полоть) согреют помидоры, спасут от заморозка. Придумывал всякие объяснения своей неохоте возиться с помидорами-последышами. А ведь сколько труда потратил, таскал землю мешком из леса. Правда, кормился с детьми овощами целых два месяца. Жизнь шла вперебивку – увлеченно после работы в поле лечил кору яблонь, поливал, а когда поспел урожай, он забыл собрать яблоки, потому что важнее этого была потребность записать слышанный давно от сослуживца рассказ о том, в каком строю крымские татары совершали набег на Москву и окраинные земли Руси. По сотне конников в ряд, каждый с тремя конями. Сидит на среднем. В случае убега от русских и устали средней крайняя слева сама забегает направо, и таким манером он опять – на средней. И тут Истягину живо вспомнилось: и сам он в ночное время водил лошадей так же – на средней сидел. Это совпадение и особенно сообразительность лошадей говорило ему о чем-то по-здоровому неясном и изначально значительном.

Утром, когда дети спали, он вышел на крыльцо – тряпка для ног примерзла к ступеньке. Вода в кадке подернулась прозрачным ледком. Помидоры стукнул морозец. Зато воздух чист, свеж. Яблони лишь слегка взялись желтинкой, а сеянная под ними трава после недавнего укоса зеленела молодо, не думая о зиме. Бокасто выступили из-под повялой листвы большие полосатые тыквы. Половину перетаскал их в избу под широкие лавки. Накормил детей, Машу собрал в школу, Мишу спровадил к Камышиным – соседям через улицу. Маленькая жила у Дуси. Надо было собрать все тыквы, но помешало более важное дело – записать:

«Жить надо, как деревья. Не бороться с самим собой. Не страдать. Хотя дерево страдает. Начнешь рубить одно, соседки ее дрожат. Этапы жизни: детство – наслаждение жизнью с родителями. Мать носила за спиной, и мне радостно было касаться щекой ее шеи. Дед тетешкал, бабушка укладывала спать на полатях рядом с собой, говорила сказки: «А идет медведь на деревянной ноге. Мое мясо варит баба, мою шерсть прядет». А потом в школе узнал, как упала голубиная книга с неба. Это первая ступень жизни… Потом вторая ступень: семья, работа, и ты уже в народе, ты часть народа. Как это в стране той было: много философских школ, однако несхожесть их не приводила к поножовщине и тюрьмам. А может, выдумка все это?»

Выдумка-то выдумка, а занимала его больше, чем самая что ни на есть реальность – тыквы. И зачем только уродилось так много? И оставлять их на грядке – грех. За окном мелькнула женская голова в теплом платке, и Антон, решив, что Валентина, бросился за тыквами, как нерадивый работник при появлении хозяйки.

Перед народным здравым смыслом и здоровым духом молодой женщины стеснялся он за свою непоследовательность и, к огорчению своему, в чем-то стал таиться от нее. Это было дурно, однако не обязан распахиваться-то очень перед ней – не жена.

И он с плутовским облегчением вздохнул: не Валентина пришла, а соседка, мать Марфуты Камышиной, заслуженная учительница, на пенсии, одной рукой держала грудного внука, другой вела Мишу. Внука положила в качалку, с ходу стала делиться своим горем с Антоном, умевшим и любившим слушать на равных:

– А что, Антон Коныч, плохи дела у моей Марфуты, плохи. Нашу семью знаешь: учительская. Бабка и дед учителя, я – тоже. И она прямо прирожденная учительница, обходительная, детей любит. А тебя-то как уважает! Сына Антоном назвала. Да вот беда: с мужем Валеркой нелады. А ведь любил. Хвалился первенцем: «Ребята, Марфута сына родила!» А потом запил. Убежал на Камчатку.

– Ну и дурак, от такой девки подорвал.

– Ну вот, вернулся с Камчатки, знаешь, этакий пошленький приемчик: поздно ночью непременно заявиться, не известив заранее. У него калькулятивное мышление. Пьет. Эгоист. Дети на картошке, а он себе яичницу из пяти яиц жарит. Хотела пожаловаться его начальству, а толк? Они вместе гуляют. Сам начальник бросил старую жену, взял молодуху.

– Теперь-то лады?

– Разводятся каждую неделю: тебе – мотоцикл, мне – холодильник. А тут сын Антон большой, все понимает. Глаза запуганные. Спрашиваю мою: «Да как же ты живешь с ним? Не урод, не горбатая». – «Да как же я разойдусь, ведь мне уж тридцать лет. Да и одной комнаты мне мало». Эх, люди! Из-за комнаты рабами готовы стать. Задичали мои молодые. Ни книг, ни мысли, ни мечты. Все вокруг одно: вещи в кредит забирать. А тут еще махнули на теплоходе по рекам. Ресторан, сто граммов, пиво. Отец отрывай от пенсии. Хорошо, что мастеровой, прирабатывает. А виновата я сама, мать. Учились вместе, его приласкала. Зачем-то вдвоем оставляла. Мол, он хороший. А она в очках, возьмут ли другие-то?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю