Текст книги "Благодарение. Предел"
Автор книги: Григорий Коновалов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
«Хотя я раньше него знаком с ней, но… я в свое время протабанил, упустил… Все это пустяки житейские. Не мое дело, сами разбирайтесь», – думал он. И ему хотелось выпить с Истягиным, побалагурить о жизни, о минувшей войне, о том, кто что видел на своем веку, провести вечер по-приятельски. Хорошо бы без женщин, думал он, все больше опасаясь теперь уж не Истягина, а Серафимы.
Всеми силами Истягин противился тому, что подсказывало ему его темное волнение: человек этот и есть т о т с а м ы й, встреча с которым ломает жизнь. Он жался к стене, давя спиной свои кулаки. Жалко терялся перед самоуверенностью и общительностью Светаева, немел, не поднимая глаз, налитых жесткой тоской.
Горячий, с неожиданным надрывом шепот Серафимы на кухне оскорбительно обеспокоил Светаева. Грозное что-то потемнело в его бровях, и он, оправив воротник рубахи апаш, выглянул на кухню.
– Напоминаю вам, дорогие хозяюшки, ваши хозяйские обязанности. Ждем! Вино протухает.
Вошла теща Катерина, вздохнула глубоко, очевидно, после тяжелой, редкостной духовной работы. Влетела Серафима, подол коричневой юбки трепетал вокруг ног.
«Это тот самый?» – против своей воли спросил Истягин глазами и тут же по ее взгляду понял: тот самый, и они спаялись, а он, идиот, все еще сомневался, с телячьей доверчивостью вопрошает глазами, ища лживого утешения.
– Спирток выдают, ценят. Вкалываете, это, должно, трудно, – ронял Истягин. Отяжелев, взгляд его зацепился за коричневый подол над стройными, легкими ногами Серафимы.
– Садитесь, что ли, – сказала Серафима. – Потом поговорим.
Истягин мотнул головой, но не погасил нарастающего шума в ушах.
Ныла осколочная рана повыше колена. Но не эта, уже привычная, боль угнетала Истягина; не разбитной молодец с весело-нагловатым выражением сильного лица и прекрасной лихой головой; даже не Серафима, взвинченная, обожженная румянцем во все лицо, почему-то Катерина Фирсовна, неутомимая, умная, тревожила Истягина своей настойчиво молодой жизнью, опасной для него какой-то неразгаданной тайной. И, защищаясь, он внушал себе, что Катерина Фирсовна вся как бы бывшая, в настоящем – одна видимость…
Но все равно избавиться от нее не удавалось. Давно, в поисках «дивного цветка», в каких-то тревожных потемках натолкнулся он на нее – захватила все воображение своим прошлым. Рано осиротев, он привязался к ней отзывчивым на любовь сердцем, потом еще тяжелее, до полной отрешенности от самого себя, привязался к Серафиме – «дивный цветок» был найден.
«А кто они такие: бабушка, мать, дочь? – он ужаснулся тому, что не знает, что они за люди. – Не знаю, а люблю. Да я-то кто?»
Но себя еще меньше знал.
– Можно случай рассказать? – спросил Истягин, тон просительный не понравился Светаеву и даже оскорбил его («все отняли, дозвольте хоть случай рассказать»).
Он переглянулся с женщинами, пробасил с милостивой издевкой:
– У нас все можно.
Катерина облокотилась на стол, затягиваясь сигаретой.
– Должно быть, про любовь, а? Ну, как они, кореяночки? Японочки?
– Банальный случай, то есть расхожий до крайности… Фронтовик один, в некотором роде герой, вернулся домой, то есть дома у него не было, зашел на береговую базу, где до войны служил. Там в гарнизонной квартирешке оставил жену, отправляясь на фронт… На полпути к дому налетела на него грудью, в тесном кителе, тесной юбке, морячка из серьезного отдела, потянула на сопку в лес дубовый. Выкатывая глаза, понеслась… Хотя и образованная, а вполне в народном духе. «Однако, какие мужики нынче? Хвалят мужей-фронтовиков, сами спят с ихними бабами… совести кот наплакал… А вообще-то, каплей, мне тебя жалко… И кому только достанешься, сокол ясный? Эх, какой молодец! А ты действительно так-таки почти ничегошеньки не знаешь? Слышала я… твоя возлюбила веселые забавы с удачливым молодцом, всеобщим любимцем города и всего торгфлота. С ним за границу ходила, и тут, на материке, он и она знатные люди. Э-эх, о каких пустяках говорим! Важно главное: победили там и тут, жив остался. Вали к своей законной смелее. Разбегутся все незаконные. А если и было, так что? Человек не измыливается… Сами вы не святые. Тоже, поди, гусь хороший». Прикинул морячок свои прегрешения и заявился к жене. Господи, все так изменилось…
Рассказ какими-то намеками был близок к тому узлу, в который скрутилась жизнь Истягина – Серафимы – Светаева.
Уже захмелевший Светаев на ухо прошептал Серафиме: «Ты идиотка, что ли? Когда успела натрепать? Надо объясниться – я люблю сценки втроем».
– А почему дозволяется любить только героев? – наступательно спросила Серафима. – Что ты навяливаешь нам его? Ну, пусть он воевал, страдал, честь и слава ему, низкий поклон. – Она вскочила и поклонилась Истягину с переигрыванием, объяснимым лишь возбуждением. – Преклоняюсь, в огонь и в воду за него, а любить хочу совсем не героя.
– Да ты не горячись, Сима, – сказал Светаев. – Герой-то выдуманный, да к тому же он и не требует любви к себе.
– Молчи, Степан! Слушай, Истягин, если все на героев бросятся, кто же обыкновенных пожалеет? Ты геройствовал, а мы, по-твоему, прохлаждались? Он в «казанки» играл? – Она положила руку на плечо Светаева. – Легко было нам в войну? А если он замертво валится в постель… – простыня взмокнет от пота… Скажи, можно такого пожалеть? Ну, хотя бы в отличку от тех, кто стелется перед героями?
Истягин сам не знал, отвечал ли он Серафиме или только немо губы шевелились и, кажется, шуршали, как сухие листья. И за это прищемлял себя горчайшим презрением.
– Ну, Сима, хватит трепом заниматься, – свойски сказал Светаев, приятельски подмигнув Истягину. – Не верь ей, морячок. Просто истосковалась по тебе, ну и ярит тебя, цену себе набивает. Гордая. Охота, видишь, полюбоваться, как мы с тобой рубахи будем рвать, ты – мою, а я – твою. Знаешь, корешок, она часто повторяла, мол, никто не сравнится с тобою, даже в подметки тебе не годится. Повторяла в самые рисковые моменты. Любит она тебя. – Светаев знал, что ему не верят, и не скрывал этого, улыбаясь глазами.
– Ты, Степа, трусишь? Сама я тебя соблазнила, а не ты меня. Пусть со мной и рассчитывается Истягин Конь Антоныч.
Все хохотали, расплескивая из стопок вино. Засмеялся и Истягин, потом ласково поправил свою молодуху:
– Антон Коныч я.
– А это все равно. Раз у тебя права широкие, можешь… Война все спишет…
Истягин достал зажигалку-пистолетик, любезно поднес к сигарете тещи.
– А у меня есть идея создать самый многочисленный на земном шаре союз, можно сказать, вечный союз. Себя рекомендую главой местной секции. Пока бесплатно поработаю, – сказал Истягин.
– Ну? Союз графоманов? – спросила Серафима, потому что Истягин сочинял что-то…
– Лигу рогоносцев. Рать неисчислимая.
– Давайте мировую, – сказала Катерина Фирсовна.
– Ты, мать, иди к себе. Мы уж как-нибудь разберемся втроем. Сюжет сразу упростится, – сказала Серафима.
XI
Истягин накинул на плечи тещи плащ, проводил через садик до каменных ступенек. Почему-то очень не хотел отпускать ее. Она взяла его за обе руки:
– Гляди сам, Антон. Я скорее на твоей стороне… Но если не забыл, я всегда считала: очень уж вы разные. Многое нужно победить в себе вам обоим, если думаете жить вместе… Ну, а если подавишь в себе многое, что же тогда останется от личности? Я бы на твоем месте именно сейчас не торопилась с окончательным решением. – Она широко развела и опустила руки. – Надеюсь на твою душевную широту.
– Широта эта… Уж очень понимаешь и прощаешь всех… а ведь прощение-то не смешно ли в наше-то время?
– Будь умницей, укороти чудачества. Не оставлю я тебя в горе… Да и есть ли горе-то? Жив – вот счастье.
– Попрошусь в далекий береговой гарнизон. Есть такие – команда человек пять службы наблюдения и связи. Медведи… А пока погляжу на Серафиму… Я ведь словам не верю, в душу заглянуть надо…
– Держись, Антон. Это очень хорошо, правильно, что не веришь.
– А не уйти ли мне сейчас же? Угадать бы, как ей лучше: уйти или еще посидеть?
– Я твой друг! – воодушевилась Катерина Фирсовна. – Давай вместе думать… Тебе надо закончить институт. Помогу… Будем друзьями независимо… Ну что за фантазия: лига рогоносцев. Ты орел парень! На таком умном лбу рога не вырастут. – Она привстала на цыпочки, поцеловала его в межбровье. – Ты правдив к себе и людям. О, за тобой любая… И я так рада – живой Антоша. Я задерживаю, а тебя там ждут. Иди с верой и добротой. Я уважаю тебя, люблю тебя. И дочь люблю.
Вышел с надеждой расспросить ее о самом неотложном и несказанно важном, однако тоном небрежным, будто речь шла так себе, кое о чем, а получилось все наоборот: она расспрашивала. Внимание ее было легким и приятным. Чутко и необидно угадывала его настроение, с дружеской нежностью подбадривала, когда он вроде бы терялся. И ему стало казаться: все знакомые люди замечали в нем промахи и слабости, углубляя его сомнение в самом себе. Катерина с неотразимым обаянием находила в нем силу, радуясь этому и радуя его.
– Война закончилась, слава богу, – говорила она. – Если ты демобилизуешься, сразу же иди доучиваться в институт. Ты умен, организован. Я помогу. Слава богу, еще управляю институтом. Мы можем и должны дружить. Я сожалею, что упустила тебя из виду, – ты же Истягин! Антон… Каким выйдешь из сложной путаницы… А не в том ли жизнь, чтоб на сложности взглянуть попроще? Сима очень-то, поверь, наговаривает на себя… Страдала по тебе… Ты мне дорог, в тебе есть часть его… отца твоего…
И она дорога ему с той самой минуты, когда увидел ее впервые…
Столько грустной, прекрасной женственности было в том, как она сейчас, привстав на цыпочки, обняла Антона. Он встретился с ее темными и ясными глазами, и в душу запал отблеск ее сложной внутренней жизни. Давно он покорялся ее самообладанию без сухости, живости без возбуждения, гибкости мысли без вертлявости, решительности без опрометчивости. И все, о чем догадывался – об отношениях Серафимы со Светаевым, – вымывалось из памяти. И как будто ничего не было.
Истягин вернулся к столу в состоянии просветленности, всепонимания и жалости ко всем и особенно к себе.
«Мужик-то, в сущности, не виноват. Случайный ли он сучок, на котором повисла она, или уж так суждено – не это важно сейчас. – От этой запекшейся сукровичной грубости ему стало больно, и он испугался, что просветленность и жалость к людям исчезнут в нем. – Что со мной? И не то важно, что происходит со мной… вот как ее пойдет жизнь? Я-то все переживу, а подохну – не жаль. Пожил, повидал. Себя показал. А вот как она? И это опять же неважно. И не нужно, это не сама жизнь… А что важно-то? Что такое сама жизнь?»
Истягин старался зацепиться за что-то главное в себе, и все срывался, и снова цеплялся, но все не за то, что накрепко, надежно, что было жизнью. И он молчал.
– Посошок перед дальней дорогой… Кому из нас топать – сейчас все решится, – с вызывающей рассудительностью сказал Светаев. Деловой, заботливо задумчивый, сидел он напротив Истягина, готовый к любому исходу. Бесстрашна и умна была его кучерявая, прекрасной лепки голова.
И все шло обыденно до горькой обезоруживающей нелепости.
Серафима убрала лишнюю посуду со стола, села поодаль на диван.
– Я пришел не за отчетом, – сказал Истягин. – Я пришел… – он вдруг потерялся в своем безграничном воспоминании, забыл, зачем пришел.
То думал, что человек не без греха, как и сам он, и нельзя неволить женщину… господи! Святую уж одним тем, что полюбила в разлуке. То отбрасывал эту оскорбительную придумку: ум, мой ум, если он есть у меня, все может оправдать, он – сволочь, он труслив, сколько разных концепций наворочал о войнах, о мире, о возмездии, о всепрощении, то можно отплачивать, то нельзя. «Мстить надо дурным людям. Ей и во сне не снилось чувство долга, простой бабьей порядочности. Что со мной? Надо бы Максу поверить… Научусь ли принимать факты?»
Отпивал по глотку чай, закусывая дымом папиросы, искоса взглядывал на Серафиму: прикрыв ладонями вырез на груди, склонив голову, вроде бы загнанная, припертая к стене, говорила исповедально и как бы припугивая:
– Правду надо, Антон? Ну, хочешь правду? Вот правда. Я люблю Светаева. Но он не любит… даже пренебрегает мною. Смолоду подурил, а потом я – к нему, он – от меня. А что такое неразделенная любовь? По себе знаешь…
Истягин подошел к ней, плавно опустил руку на ее плечо. Постоял, греясь теплом, не ему предназначенным.
– Все ясно. Вы должны, так сказать, ячейку семейную создать. – Самоотречение его было опасно горькой смиренностью. – Надо семьи создавать. Миллионы погибли… Рожать надо работников и солдат. Женитесь – и дело с концом. Частица счастья есть также в чужой радости…
Плечо Серафимы отвердело мгновенно. Она вскочила.
– А ты, Истягин, а ты-то?
– Я-то? А что обо мне? Я счастливый – живой, и то хорошо. И понимаю: что бы ни делали женщины, они святые в сравнении с нами. Мой долг не мешать вам. Любите друг друга, это ясно даже мне, озлобленному… Грязное у меня воображение… с кровью и грязью… И все-таки я понимаю вас обоих… Вы честные… – И тут начался (с тревогой отметила Серафима) опасный пережим – перехлест, подобный тому, свидетелем которого она была еще до замужества: тогда, унижая себя за бегство из института, возносил студентов (обычных девушек и парней) за их государственное мышление, зрелость духовную на уровне грядущего столетия…
– Да не любит меня Степан, – прервала Серафима уничижительную речь Истягина.
– Пренебречь тобой под силу только недоделку… Ты, Степка Светаев, не баламуть девчонку, женись. А обманешь, плохо будет всем нам. По рукам, братцы, а? С легким сердцем благословляю тебя, Серафима. Соглашайся, пока не передумал…
Они не понимали друг друга безнадежнее, чем в первые дни знакомства. Муж имел право побить посуду, поломать мебель, порвать рубаху, ударить ее, простить, но отдавать другому… Подозрение и страх вызвало у нее поведение Истягина. Нужно вскрыть все до самого дна. Пусть расплата, а там – разрыв или прощение.
«А что, если ужасная жизнь после прощения? Хорошее у него лицо, но прощать не может. А прежде… Я боялась его всепрощенчества. Оно всегда рядом с мстительностью, готовностью замучить, убить. Почему не развязаться просто, по-людски? Что удерживает? Во мне что-то или в нем? В обоих?»
– Не любишь ты меня, Антон. И никогда не любил. И женился на мне – не понять почему. По бесхарактерности? Чтобы мстить? Смеялась я над тобой до замужества? Возможно. Ведь ты весь такой, прямо-таки провоцируешь, подбиваешь посмеяться над тобой. Христосик – еще туда-сюда, но ты еще и сводник. – Да, да! Просватываешь меня ему…
– …А может, после свадьбы вашей я сразу же и убью вас, – тихо сказал Истягин.
Он сел на свое место за столом. Губы подобрались, глаза каштаново посветлели.
– Слушай, как тебя, забыл… Уйди, – не поднимая жарких глаз, приказал он Светаеву.
– Море, не выходи из берегов. Сам же сейчас благословил нашу жизнь… Однако не считай меня Ванькой-ключником. Зла на тебя не имею. Демобилизуешься, помогу устроиться. Не я, так дядя мой – Сохатый Маврикий Андреевич. Он, между прочим, в свое время замолвил слово за твоего отца.
Возможно, правду говорил Светаев, но уж очень не по себе становилось сейчас Истягину…
Вся боль, отяготившая сердце за войну, унижения и позор плена, изнурительный побег, – все для Истягина скипелось в этих двоих. Смутно видел стену в пятнах портретов и репродукций; белый свет заслоняли два лица – бледное, прекрасное и жалкое в своем бесстыдстве лицо жены и наглое, вызывающее, с широкими челюстями лицо ее любовника. И каким-то внутренним зрением видел себя, совсем не страшного, а смешного и пошлого. До смертной тоски пошлого. Ожесточенность пугала его самого. Но страшна была не эта ожесточенность, а то, что не жалел о выгоревшей способности понимать и прощать людей. На его глазах погибло столько молодых матросов, солдат, женщин, детей и офицеров штрафного батальона, что смерть этих двоих, кажется, ненадолго смутила бы его.
…Вскочил, припадая от боли на раненую ногу. Стол был старый, тяжелый, на пузатых ножках, и все-таки Истягин опрокинул его на Светаева. Тот выпрямился. Был он жестоко решителен. Плечи бугрились мускулами. Истягин, как бы падая вперед, таранил его в грудь своей стриженной под бокс головой.
Серафима бесстрашно и обреченно выросла перед Истягиным, заслоняя любовника. Бил ее по щекам, и от каждого удара кисти рук свинцово тяжелели. Скорее изумленные, чем испуганные глаза ее распахнулись глумливо. Если бы она могла заглянуть в свои глаза до самого дна, испугалась бы на всю жизнь.
«Бей, все равно это не жизнь… всегда обманывалась в тебе!» – Она вытирала рукавом бежевой кофты кровь со своих губ.
Бешенство крылато носило его по квартире, и нога не болела.
Серафима на коленях умоляла его признаться в измене ей, ну хоть мимолетной. Когда оба грязненькие, можно срастись душой. «А если чист, то подрань меня, но не смертельно, и я буду на пару с тобой хромать и ублажать тебя всю жизнь буду. Я умею ублажать, это ты не знаешь, а он знает, – ветреный взгляд в сторону любовника. – Ну что, Коныч, пистолет-то бездействует? Чай, не бабья игрушка?»
«Да он трепач и трус. Он пошляк, начисто лишенный самолюбия», – сказал Светаев.
Истягин стрелял в него. Но Серафима сама налетела на пулю, прямо-таки молниеносно словила…
Истягин очнулся. Все на месте – стол с чаем и печеньем. Светаев благодушно, как бык на лежке, жевал что-то, подперев кулаком свою мужественную кучерявую голову. Серафима сидела на диване, подобрав под себя ноги, задирала тусклым от тоски голосом:
– Можете хоть в карты разыграть меня. Даже интересно будет…
«Что со мною? Не горячка ли? Все ужасно мерзко, и я жесток и жалок… Ладно хоть привиделась вся эта дикая жестокость… а ну как наяву?» – Истягин поежился, озноб осыпал его. Глядел в стакан. Так давно когда-то воспитатель его, дядя Вася, глядел-глядел в стакан, бледнея скулами и глазами, и вдруг зашептал: «Гроб свой вижу на донышке». Тогда испуг заморозил улыбку на губах Антошки. Вышел из оцепенения, лишь когда дядя, прямо-таки на удивление хрустя, изжевал селедку с головы до хвостового оперения. «А, лишь бы душа, Антоша, приняла, а эта пусть с ума сходит», – и похлопал по брезентовым штанам сзади. – Отдыхай, браток, – сказал Светаев. – Все гораздо проще. Мы друзья с ней. Надеюсь стать и твоим другом. А ты другом моей семьи. Добро?
Истягин наклонил голову и не глядел, как уходили Серафима и Светаев.
Не раздеваясь, лег было на диван. Но тут же отвращение к дивану вскинуло его, и он отскочил к окну. Унизительно валяться (да еще на т о м самом, может быть, диване), в то время как жену увели гулять.
«Да нет! Это у меня гнусное воображение. Пошла к матери или бабушке… У них ведь дочь наша. Надо сейчас же повидать дочь-то».
Признаниям Серафимы верил и не верил Истягин. Могла испытывать его на моральную прочность. Да и не в том суть, кто с кем переспал за войну, – умные люди не думают об этом. Да, но то умные. Ох как скучно сознавать свою какую-то нетакость-неэтакость…
«И она тоже… В других измерениях испытывала меня. Все у нас с нею не как у людей. Особенно у меня. Хорошие-то люди не пытают, верят, что ли… Да, но у них нет такой Серафимы. Вон, будь Клава Бобовникова моей женой, и я бы не маялся… Куда я собрался? А вдруг к Булыгину Максу занесет меня? Он растравил тогда душу. Но он больше, чем друг, он роднее брата».
За окном туманило. Истягин оделся, привычно выправил погоны на кителе и на плащ-пальто, выверил фуражку – ребро ладони приложил к козырьку и к своему крупному прямому носу.
XII
«Уклоняться некуда. Макса надо повидать. Приходится идти на таран. Осмысленно, как живая японская торпеда», – думал Истягин, выходя из квартиры Серафимы. Взял вещмешок, потом бросил его за шкаф.
Мешок был тяжелый – записные книжки, наброски, письма живых и погибших товарищей, варианты фантастического полубреда о Великом характере как вожделенной вершине человеческого могущества. Были и неотправленные письма Серафиме – сотни две.
За порогом столкнулся Истягин с таким орлом мичманом, что, несмотря на свое старшинство, отступил перед его стройной, сильной фигурой. Мундир на нем с предельно терпимым риском нарушения стандарта – брюки чуть пошире расклешены, плащ-пальто самого качественного габардина (только для старшего офицерства!), умельцем сшито, с учетом высокой грудной клетки, фуражка как бы естественно подчеркивала волевое и приятное лицо. Козырек, нахимовский, короткий, не затенял блестевших стальной синевой глаз. Только руки забинтованы (ремонтировали топку, обжег).
Булыгин по-нахимовски (выпростав из бинта) приложил два пальца к виску, щелкнул каблуками нестандартных ботинок:
– Здравия желаю, товарищ капитан-лейтенант!
– А-а-а… Ты почему тут? Заходи…
Булыгин, подобравшись мускулисто, начал было полушутя докладывать бодро по всей форме, сдерживая улыбку, ожидая ответной и примиряющей улыбки своего Коныча, но тут же умолк.
Молчание давило, и он стал рассказывать: на новый срок остался мичманом, достраивает дом на берегу реки, сад разбил, скоро женится, на свадьбу позовет Истягина. И опять замолк.
– Слушай! – почти с отчаянием снова начал Булыгин. – Едет на коне японский генерал. Двое вестовых бегут по бокам, за стремена держатся. Спешился. Высокий, лицо аристократа-полукровки, усы серебристые. Снял и положил на стол личное оружие. Маршал Василевский вернул оружие генералу Ямада. После подписания акта о капитуляции Квантунской армии произносились тосты на банкете.
Лицо Истягина – измаянность, страдание, озлобленность, вроде бы осознание напасти и невозможности избавиться от нее. Он вроде бы стыдился и боялся чего-то в самом себе до горячки и ненависти.
И Булыгин погасил порыв броситься обнимать своего Коныча.
«Батя, родимый, как он плох…» – больно шевельнулось в сердце Булыгина. И он как будто не удержался на какой-то высоте, скатился вниз. Еще несколько минут назад, разыскивая его, Булыгин весь горел неопределенной, но радостной надеждой: увидятся – и все наладится. Но теперь горестно понял: если и нужен он сейчас Истягину, то лишь как подтверждение позора и боли его. И, смиряясь с этим, он, отдавая отчет в своей как бы оправдывающейся резкости, подумал: дружба их непоправимо контужена. Ему казалось, что Истягин давно, может быть с рождения, носит в себе свою беду, свою нужду, иначе трудно понять, как можно расшататься из-за женщины, пусть прекрасной, но ведь случай-то едва ли не банальный. И все же в подобном положении дичают, смертно маются от сдвоенной душевной качки – бортовой и килевой, когда уж трудно отличать небо от моря, всего тебя выворачивает наизнанку, и голова лопается от боли.
Для Истягина не было на флоте более близкого человека, чем Макс – Максимушка. Тем непонятнее ему самому то, как он при виде его, сильного, милого, весь взялся внутренним огнем, уже не владея собой.
– Я все понимаю, Булыгин. Факты! – задышливо сипел Истягин. Он судорожно дернул головой, потянулся пальцами расстегнуть крючки воротника, но тут же укоротил свой жест. – Хакты давай, хакты, – косноязычил Истягин. – Хакты…
«Да разве она не открылась ему? Не вяжется с ее натурой. А если она молчит, я-то зачем буду говорить? Молчок, Максим, – убеждал себя Булыгин, досадливо сознавая, что поздно хватился зарекаться, что оскорбительную для Истягина свою осведомленность в его позоре он высказал и пятиться было некуда. – Братцы, как плох Антон..»
Сейчас он даже хуже, чем был однажды: как-то ворвался в бухту тайфун, понес шлюпку с семеркой матросов на береговые кинжально-острые камни. Жилы рвали, гребли подальше от банок, но волна донесла на гребне шлюпку, ударила на излом. Кидали с берега концы, кричали, а помочь не могли. Схлынула волна, утащила моряков, а потом с еще большей ревущей дикостью с дальнего разбега, переворачивая черневших бушлатами матросов, смертельным нахлестом прикончила их о камни. Истягин спасся каким-то чудом…
Так вот кидало сейчас Истягина. И мелькнула мысль у Булыгина мгновенно переключить его на другое, пока он не свихнулся, не разбился на чем-то остром в самом себе.
– Хакты! – хрипло, по-вороньему вырывалось из горла Истягина.
– Антон Коныч, я ошибся. – Булыгин принимал удар на себя. – Виноват. Судите меня. Все у вас хорошо.
Истягин огорчился тем, что неверность жены не подтверждается.
– Я смету вас за борт. Хакты мне нужны, иначе…
– Получайте факты!
Булыгин весь зазяб, вынимая из планшетки и кладя на стол конверт с фотографиями. Отряхнув руки, обернулся вполоборота к Истягину, скосив синие миндалины глаз.
Истягин придавил ладонью конверт, зажмурясь. Поуспокоилось дыхание. Подошел к «голландке», открыл дверку. Отвернувшись, не раскрывая конверта, бросил в огонь.
«Не роняет себя, а я упал. Пусть бы морду набил мне, чем унижать так», – вдруг опостылели Булыгину и Антон, и он сам.
Истягин выпрямился.
– Я до последней секунды все еще надеялся: ничего не было. То есть все было, но не было… Надеялся, не пойдешь до такой правды… понимаешь… я надеялся… уж теперь сам не знаю, на что надеялся…
– Тут была поставлена на карту ваша и моя честь. И правда!
– Надо же уродиться такими правдивыми… до подлости… я и ты. Уходи, Макс.
Булыгин почти вплотную – глаза в глаза – приблизил лицо к лицу Истягина.
– Признаюсь: не хочу лада в вашей жизни с ней. Недостоин ты ее. Понимаешь? Я бы все простил ей, вперед все простил. Нельзя не простить такой… и вообще: как жить в злобе, а? Эх, Антон Коныч, неважнецки ты ведешь себя.
Булыгин ушел, не простившись.
«Зачем я прогнал его? Сам же толкнул на подлость, а теперь святого из себя выламываю. А почему я-то так гнусно? Все из-за нее. Да и она ни при чем. Люблю я ее – вот в чем загвоздка. Никакие факты, никакая правда не перебьет – так и буду верить. Макса надо вернуть, прощения попросить. А зачем? Хватит, нагляделись в грязные лужи», – думал Истягин.
XIII
Радость близости со Светаевым исчезала для Серафимы вместе с исчезновением тайны этой близости. В скрытости и состояло необыкновенное воровское наслаждение, казалось, открытое лишь ею, Серафимой.
Наслаждение вперемешку с испугом и острым любопытством испытывала она, пока не появился Истягин. Со смешанным чувством жалости, сострадания и желания удивить Истягина она вызывающе призналась в измене, а сама совсем не готова была к столь же внезапному поступку с его стороны: легко, даже с каким-то вдохновением уступил ее Светаеву. Вот уж не подозревала, что обыденная натура (правда, неуправляемая) способна на такой отчаянный шаг. «Хотя что ж, посредственные жестоки с умными по чувству зависимости от них», – думала она, и думы эти ничего не разъясняли, даже не успокаивали самообманом, а лишь больше запутывали и расстраивали в запутанном и относительно привычном в ее жизни со Светаевым.
Со Степаном Светаевым не вдавалась в затяжное объяснение. В его квартире после кофе сказала: стал надоедать внеурочными набегами, а потому отлучает его от безответственной связи с нею. Сейчас самый раз – Истягин заявился, верно, пьет в квартире один-то.
– Давай оформимся, – не очень уверенно сказал Светаев.
– Проку не будет: слишком унизила давеча Истягина, да еще при тебе. Перебор на всю жизнь.
– Это правда, можно было без драматизма, – щурясь, Светаев смотрел на нее сквозь дым сигареты.
Потом закрыл дверь, жестом сеятеля бросил ключ. Это значило – веселиться собирался всю ночь.
– Найди ключ!
Светаев оказался податливым, несмотря на его волевое лицо и волевые жесты. И податливостью этой огорчил Серафиму. И она уже с усмешкой предупредила: если он полезет – будет плохо. С ним, конечно, а не с ней.
– Ну, а просто товарищами можем остаться? – спокойно спросил Светаев.
Засомневалась Серафима: узковат в эмоциях, может расценить ее дружбу как воскресшую былую привязанность. Тем более что влечение к нему пока не перегорело, он все еще оставался «ее человеком». «Он пижон, но броского вида», – думала Серафима, примиренно улыбаясь.
– Что было у нас – то наше. И ни в чем не раскаиваюсь, Степан, хорош ты мужик, да хватило тебя ненадолго – подпортить мою с Истягиным жизнь.
– Несправедлива ты… настроение твое понимаю. И свое понимаю. Мне надо гульнуть.
XIV
Истягин все еще стоял в нерешительности, переместив тяжесть тела на здоровую ногу, когда дверь открылась и в квартиру вошла Серафима, жестами приказывая двум матросам торгфлота следовать за ней.
Была она в плаще, в сапожках на высоком каблуке, в морском берете покроя зюйдвестки. Оживленная, решительная.
Истягин сел на табуретку, поставил меж ступней ореховую палку, скрестил на ней руки, оперся на них подбородком.
– Выносите мои вещи в машину, – велела она матросам.
– Мы что, переезжаем? Я ничего не понимаю, – сказал Истягин с бабьей растерянностью.
Она положила на его колено бумагу.
– Это ордер на квартиру. Будешь жить тут. Я – у матери.
Серафима в комнате давно почти не жила – жила у матери, а эту держала на тот случай, если вернется Антон Истягин. Будет для него угол преклонить горемычную голову. «Филоновские женщины никогда не поступали по-хамски с мужчинами, даже покинутым помогали, если они были лишь временными спутниками. Мы – бабы-рыцари».
– Мы расходимся, Антон Коныч, – сказала Серафима.
– Но… дочь. Я ее возьму. Я не отдам дочь.
– Пора бы знать – дети остаются с матерями.
– Даже с такими, как ты?
– Антон, пошлость тебе не к лицу. Будь на уровне. Я не хочу терять к тебе моего уважения. Ну?
– Проститься можно с ребенком?
Серафима, подумав, качнула головой:
– Эх, дядя, только сейчас вспомнил о ребенке! Дочка редкий гость у меня. Живет у моей бабушки Веры. Ни на шаг от нее. Влюбилась с тоски. Тут Нина на меня похожа… Если нет долго бабушки, она прижимает ее халат к груди, целует. Бабушка сшила на японский манер сумку, носила в ней за спиной девчонку. Я такая же была привязчивая…
Прошли через двор и сад в дом, где жила бабушка Вера. Серафима взяла Антона за руку, провела в маленькую спаленку.
– Только не буди.
При свете ночника он увидел спящую на кровати белокурую скуластенькую девочку, прекрасную, как все здоровые спящие дети. С нее перевел взгляд на мать.
– На меня не похожа, – сказала Серафима. – Редко видит меня, а отца… никогда не узнает. – Печаль не омрачила ее лица, углубив и высветив прирожденную ласковость и женственность.
Он, плача, отвернулся к стене.
– Ну что разнюнился? Дочь не твоя, – сказала Серафима.
– Врешь! Сердцем чую – моя!
– Не твоя, – повторила Серафима спокойно и даже с некоторой гордостью.
– Серафима, прости меня за все. Давай вместе, а?
– Ты – дурак? Садист?
– Ну за что ты меня так, Сима?
– За что, за что?! – передразнила она Истягина. – За все. Ясно?