355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Благодарение. Предел » Текст книги (страница 9)
Благодарение. Предел
  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 11:30

Текст книги "Благодарение. Предел"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

Нина встала.

– Скажи, могут злые и бездарные страдать? Сопереживать могут? Я вот страдаю, а ведь я злая. Я живу в мире, для тебя непонятном и чужом, – Нина знала, что причиняет боль матери, но иначе не могла, потому что ей тоже было больно, вот-вот и закричит в голос. – Хотелось ли тебе когда-нибудь жить, сильно, аж до тоски, до вызова всем, особенно родне?

Нина забегала по комнате, натыкаясь на стулья. Тоненькая, беленькая, она сейчас казалась еще тоньше и белее в своем ожесточенном отчаянии.

И открывалась Серафиме рисковая, своевольная душа Нины в ее тихой, гневно-упорной исповеди. Но и это еще не главное, о главном она лишь догадывалась, боясь увидеть его сокровенность и дать себе отчет в том, как сложился духовный мир Нины. А ведь прежде казалось, что девчонка не таилась, двери в душу ее были открыты.

«Я бывала там лишь гостьей», – думала Серафима с острой, неустойчивой озабоченностью, потому что сама жила в полную силу, «не угнетая ни одной клетки своего существа». Своя у нее была жизнь, сильнее всех соображений о материнском долге. Да и сам материнский долг менялся в этом новом времени. Общество требовало от нее всех молодых сил. Девочка была славная, государственная – не докучала ей, а она не навязывалась. Подросла, стала подругой, несколько прохладной, но вполне коммуникабельной в пределах неназойливости.

Особенной казалась теперь молодость Нины, вроде одухотворенной грустновато. Девочка с изюминкой горьковатой, артельная, невеселого настроя. Много в ней жизни, да закупорка какая-то. Сжатая душа накалялась мятежом против своей памятливости. Не могла забыть что-то угнетающее в прошлом, не только своем, но и в бывшем до нее.

– Неужели я родилась на то, чтоб шагу не шагнуть без оглядки? Да еще в мои-то восемнадцать лет?!

– Да зачем же на каждом шагу оглядываться? Что ворвалось в твою душу, Нинок?

Нина молчала долго и мстительно, не сводя глаз с Серафимы.

Серафиму потянуло на простое объяснение смятения дочери: девка созрела, но семьей обзаводиться рано еще такой пичуге. Девочка заманчивая и тревожная.

– Я тебя пойму, я без предрассудков, ты это знаешь, – ласково сказала Серафима.

В лице Нины проглянули такая познанность и такой навык страдать в одиночестве, что мать сбилась.

– Все забыть, пусть на сутки, а потом и умереть. Нет, я еще хочу жить. А как жить, если я… Что делать? Что же делать? – спросила Нина.

– Жизнь свою. Более важного дела нету.

– Я умру.

Не без печали Серафима удивилась самой себе: легко заставила себя поверить, что дочь блажит с устали от легкой жизни. Тут была полуправда, как почти в любой их взаимной оправдательной выдумке последнего времени, когда доверительные отношения между ними стали сбиваться на недосказанности.

Норовя избавиться от этой полуправды, Серафима с сердечным лаконизмом велела Нине рассказать, что с нею.

И тут же по-бабьему горемычно подперла щеку ладонью.

Печаль Серафимы показалась Нине честолюбивой, с упреком себе: такая умная, а не удержала ее, Нинку, в своих нравственных широтах. Однообразными казались Нине широты эти, хотя Серафима вроде бы даже гордилась однообразием – родней духовного здоровья. Бабушка Катя еще проще и целесообразнее – не сочла нужным заглянуть за частокол учебников по истории, которую вот уже второй раз переписывают на глазах Нины. По ним бабка катает лекции. Прабабка Вера своеобразнее, но тоже с ограниченностью на свой лад.

Правда, в пору спокойного состояния духа Нина начинала догадываться, что внутренняя духовная жизнь бабушек и матери богата, возможно, до рисковых масштабов. Но они сами робеют своей внутренней раскованности, как незаконной роскоши. А уж они, бабушка и прабабушка, многое видели на своем веку. Обкатанные, как валуны в горной реке.

– Прости меня, мама, я так… придумываю противоречия, дисгармонию. Временами гармоническое подавляет своим совершенством. Сладок мед, да ведь и редьку тоже едят. Мне надо собраться вот тут, – Нина прижала к груди ладонь, – я немного устала. – Она пошла в свою комнату, но, откинув портьеру, повернулась к матери: – А что, к нам действительно не наведывался никто посторонний?

– Не видала. Да что с тобой, дочка?

– Погляди вон на того малахольного – давно сидит на камне. Кто он? Что ему надо? Чем-то он выводит меня из равновесия.

VII

Запахнув на груди халат, откинув штору, Серафима глянула в открытое окно и тут же отпрянула. Не то гнев, не то смятение вдавили ее в диван.

– А ведь чувствовала: придет.

– Задел до самого донышка? Так тебе и надо, милая мама.

Серафима наклонила голову.

Истягин, очевидно, забыл, зачем пришел и где он: не то дремал с безмятежностью на камне под вишней, не то скука свинцово спаяла ему глаза.

«Странно подумать, что этот, с простецким лицом, был моим первым. – Серафиму запоздало озадачила давняя связь с Истягиным. – Погоди! А почему странно? Парень как парень, даже сейчас, а тогда – лучше других. Постарел, опростился… А не круто ли испытывала я его на гибкость? Не сломался?»

– Этого следовало ждать… Я ведь думала о нем. И потом, он всегда появляется не вовремя. Уж так устроено, что хорошие люди появляются не вовремя. Это Истягин.

– Истягин не мой отец?

– Я почти и не жила с ним. А души так переплелись. Пошевелись – больно. Даже издали тяжко смотреть на него. Слушай, как все было с Истягиным… В другой раз расскажу. Я не могу встречаться с ним сейчас. Прими его, узнай, что ему нужно от нас. Помочь чем? Истягин несчастный человек. Видишь, с рюкзаком он, собрался куда-то далеко. Нужно переночевать ему у нас – пусть ночует. Это даже лучше, если заночует. Ниночка, задержи его. Нужен он мне! Никогда не был так нужен. Но я должна успокоиться. У себя в комнате… или уйду куда на время.

– Господи, ну что за психологизм?! – Нина улыбнулась над смятением матери, взяла ее руку, поцеловала косточки пальцев. – Иди, успокойся. А я хочу с ним наедине. Я много слышала о нем, особенно – от нашего друга Феди Тимонина. Иди спокойно, я приму твоего Истягина. Он первый и единственный любимый? А?

– Ну зачем так упрощать?

– Молодец! Значит, не постарела. А старушки, они и в двадцать лет бывают, закатывают глаза…

– Вот я для него единственная. До чего он странный человек. Он как-то говорил, что ради меня охота ему в тюрьме посидеть. Даже может перехватить у кого-нибудь взаймы заработанное наказание, лишь бы не было это связано с пошлым преступлением. Хорошо бы на почве мученической любви. Или ради жизни детей.

– Он тебе чем-то обязан? Не скрывай.

– Обязан? Разве – унижениями и страданиями. Или мне так кажется? Не удивлюсь, если искренне поблагодарит меня за все. Ну, как это у Лермонтова: за месть врагов и клевету друзей… За все, чем в жизни обманут был. Не нашел он счастья.

– А с тобой нашел бы?

– Ох, Нинка, все еще что-то связывает меня с ним. Этого вполне достаточно, чтобы временами было трудно пошевелиться, вроде бы души срослись.

– Что это – слова благородные или?

Серафима усмехнулась:

– Вели Федьке уйти. Нельзя Истягину встречаться с ним у нас, – сказала она повелительно.

– Но они же друзья, сам Федя хвалился.

– Сейчас нельзя, потом как-нибудь соберемся все вместе…

Серафима ушла в свою комнату. Раздвинув шторы, посмотрела на Истягина. «Хорошее лицо… но прощать не может», – подумала она.

Нина прибралась, чтобы встретить Истягина.

Из комнаты-боковушки, накинув на плечи зеленую куртку, вышел Федор Тимонин. В зубах дымилась папироска.

Это был сильного и ладного сложения человек лет двадцати семи – тридцати. Приятной уверенностью веяло от его обыкновенного, широколобого, узкого книзу, лица с высокими, вперед выступающими скулами.

На правах дальнего обласканного родственника Филоновых изредка Федор ночевал в маленькой комнате, не докучая хозяевам.

Нина ныряла к нему в закуток побеседовать. И снова отдалялась от него «до полного забвения его образа». В заданный ему тон отношений он входил трудно. «Думай, девка-безотцовщина, думай. Помоги ему жизнь устроить… Надо подыматься выше своих личных интересов», – говорила себе Нина.

Федора начала отлучать, и он смирялся с новой ролью друга-помощника и вероятного мужа. Мужем не сейчас – потом. Поживем-увидим.

Жизнь… по законам полной совместимости интересов: Федор помогал Серафиме шлифовать статьи о режиме почвы поливных земель; Нина помогала Федору углублять повесть – парень с сильной логикой трудно овладевал языком прозы. И все пытались помочь Антону Истягину в самом простом, с их точки зрения, – как жить? И только Нине никто не осмеливался помогать – было в ее характере что-то столь зрелое, что даже матери в голову не приходили жалостливые мысли или неуверенность в правоте поступков Нины.

– Федя, тебе придется уйти, – сказала Нина.

– Почему? Мы еще поработаем.

– Я должна поговорить с Истягиным. Все-таки бывшая родня Серафимы… Осадил дачу надолго, сидит и сидит. А Серафима пока избегает его. Велела задержать. Ох, Федя, как меня всю качает… Потом расскажу. Ну почему ты меня не удержал, отпустил на острова? Ладно, иди пока.

– Ты с Истягиным поосмотрительнее, Нина. Уж я-то его изучи-ил! Вроде серьезный, глаза глубокие, даже печальные, рассуждает умно – и вдруг хохотнет диковато и жутко! Первое время не могли понять, кто так пугает. Но однажды на важном совещании во время речи важного чина (чин говорил вполголоса, шепотом, наслаждаясь тем, что все напрягаются из последних сил, чтобы слышать) вдруг взорвало Истягина этим самым смехом, – Тимонин хохотнул дико. – Его в должности понизили по мотивам этого хохота фантастического. Я мешать не стану. Исчезну на время.

Федор вышел черным ходом, надвинул соломенную шляпу на брови, забыстрил по тропе меж яблонь к буфету на дебаркадере.

VIII

Такая тоненькая, хрупкая девушка-девочка и должна появляться внезапно; застенчиво-светлые локоны затеняли прекрасный лоб. На крыльях породистого прямого носа по-плебейски проступила роса пота.

Истягин вставал медленно, вроде забыв оторвать руки от камня. Уж не сросся ли с ним?

Смягчая хриповатый голос, извиняясь, называя Нину дочкой, Истягин попросил, нельзя ли повидать товарища Филонову Серафиму Максимовну, если, конечно, она тут и проснулась, а если что, он подождет. Дело маленькое, двухминутное.

– Простите, рано я…

Надежнее любых далей далеких отгораживал ее от Истягина тихий бесцветный голос:

– Надо вовремя приходить. – И смотрела в его глаза с безжалостным смущающим лукавством и холодным торжеством над его печалью и беззащитностью. Он был такой большой, костисто широкий во все стороны, с таким простым лицом, смиренными ясными карими глазами, что вдруг сжалилась над ним и тоном соучастницы спросила: а зачем Серафима Максимовна нужна ему?

– Совсем то есть не нужна… Ну пусть она как-нибудь тайком из форточки, что ли, поглядит на меня… решит, надо повидаться или не надо… Я вон там посижу покуда. Я ведь на минуту, вон и лодчонка моя у ветлы.

– Странный вы, дядечка. Проходите, Антон Коныч.

– Собственно, мне ведь никто и не нужен, я за кое-какими материалами.

Двери на веранду и в дом были гостеприимно открыты. Он положил рюкзак в прихожей, сел на стул. Умело сработанные книжные полки пахнули свежей доской.

В тепле разморило, и сонливость усилила безразличие его. А может, это не безразличие, а нормальное спокойствие? Развязанные узлы. Туго спрессованные в памяти годы, образы людей расслабленно, не тесня друг друга, заново располагались в душе. Время вымыло мелочь, как вода песок меж камней, и стало просторно.

Нина больше не замечала Истягина. Или притворялась, будто одна в мире. Нынче умеют это делать молодые. У цыган, что ли, научились – те ходят среди людей, как кошки в траве. Молодые на людях целуются, на людях подколют ножом тихонько.

Нина чиркнула острым пером какую-то рукопись машинописную.

Мельком взглянул, прочитал:

«Авианосец задымился, и самолеты, покружив, как птицы, над горящим гнездом, падали в море, всплески волн лишь на мгновение вырастали трезубцем».

Где-то в самой глубине Истягина шевельнулось не умершее прошлое… Озноб кинулся в пальцы ног.

Нина прищурила глаза с крашеными ресницами – холодно лился ясный свет.

– Сердце? – почти весело спросила она.

Как бы с намерением огорчить ее Истягин сказал, что сердце спокойно отрабатывает свое, а вот он, кажется, уморился.

Косая ухмылка исказила миловидное, тонкое, узкое лицо девушки, вдруг не по возрасту заскорбевшей, и маленький рот ее сжался.

– Посмотрите, если хочется, – не отрываясь от работы, подвинула стопу машинописной рукописи.

Прочитал две страницы, жарко покраснел. Язык чересполосный, местами живой, без фальши, местами – бойкая журналистика. Что-то его, что-то чужое. И вдруг пожалел девчонку, узенькую, чем-то несчастную, с грустными, как у хворой ярки, глазами. Своим пером вела она непосильную войну с этим серым языковым наплывом, но без особенного успеха. А вот еще новелла о том, как затонул в зоне южных морей транспорт с коровами и быками.

– Что-то похожее было с моим корешем, – устало сказал Истягин.

– Расскажите, – она взмахнула ресницами и кивнула белокурой головой. Голова эта была по-детски мила, и светла, и как бы тепла даже наогляд.

…В одесском порту, когда транспорт отваливал, породистый бык с кольцом в ноздре заревел, с дикой тревогой глядя на берег. Ноздрю себе рвал, и кровь капала за борт – капли видны в лучах закатного солнца… В южном море затонул транспорт. Кореш тридцать два часа держался на воде, ухватившись за фанерную коробку для дамских шляпок (везли и такой товар). Кожа на ступнях ног и на ладонях отмокла, стала сползать, как чулки и перчатки, – это уж на берегу. С невинной язвительностью Нина спросила, можно ли записать детали – кровь из ноздрей быка и кожа с рук и ног моряков.

Сжав спинку стула, опустив на руки подбородок, она улыбнулась торжествующе хитро, уверенная, что Истягин откажет.

– Само собой, можно записать, – сказал Истягин.

«А девчонка добрая, только нервная… Что-то жертвенное в ней. А записки-то мои все в следах посредственности, по рассеянности возомнившей себя мастаком. Сыро и благодушно. Не хватает гневного жеста, укрощенного милосердием. Многовато жалостливости. Запоздало стараюсь выглядеть жестким эпохальным мужиком. Не для посторонних они, записки. Но не закричишь «караул!». А-а-а, я же сам дал «добро» Феде Тимонину, мол, читай, делай что хочешь, это – всего лишь заготовки дурака для умного человека. Но почему стряпня эта тут оказалась? Федька-то связан, что ли, с Филоновыми? Вот это номер. Оставаться тут нельзя. Зыбь покачивает. А я уж и так раскачался».

И все-таки Истягин не сдержался и попросил Нину, нельзя ли заглянуть в те источники, которые послужили некоторым образом материалом талантливому автору повести о моряках.

– Ах, материал! Не знаю где. И вообще есть ли он. Подождите Серафиму Максимовну. Без нее ничего не получится.

И она опять склонилась над рукописью.

Истягин диву давался: в чем только душа держится, а характер столь непомерен для такой маленькой.

«Я вызываю к себе подозрительность, вывожу ее из себя… Надо уйти», – думал он.

– Обидел вас. Простите, пожалуйста. – Истягин натянул пиджак на ноющие в мослах плечи, взял рюкзак, ватник.

– Вам же велено ждать, Антон Коныч. Желание женщины – приказ. Флотские так говорят…

Нина сказала, чтобы Истягин располагался в угловой комнате. Обязан дождаться Серафиму Максимовну.

– Хотите – пейте, – сказала она, подняв и поставив графин с вином.

Истягин налил стопку вина, но не выпил, а пожевал зеленый лук. Потом зашел в угловую комнатку, постелил на полу рядом с диваном ватник, лег. Сушило рот, кружило голову, как при многодневной качке. Встал.

IX

На пороге стоял Федор Тимонин.

– Антон Коныч, рад! Не чаял, не гадал встретиться тут.

– И я не чаял, не гадал, Федя. А это ничего, что тут мы встретились?

Нина взяла из рук Тимонина авоську, полную редиски, зеленого лука.

– Где в такую рань сумел достать?

– Разжалобил одну тетку. Сказал, жениться хочу.

– Поверила?

– А ты разве не веришь, что мы с тобой поженимся? И ты повеселеешь, Нина.

– Да? А ведь я сейчас, на пороге замужества, устала от подстерегающего меня семейного счастья. Сядем за стол, поговорим о поэзии.

Шагом сильного хозяина своей судьбы Федор Тимонин ходил по ковровой дорожке, говорил тихо, сипловато, но вдруг неожиданно и подавляюще взрывался, голос горным эхом раскатывался:

– Вместо призрачного поэт-пророк, по понятиям Пушкина, мы говорим ясно: поэт всего лишь помощник, подмастерье! – Резким, экономным жестом (ладонью наискось сверху вниз с оттопыренным большим пальцем) он властно овладел вниманием Истягина. – Вместо безразличия к его судьбе (нельзя ни награждать, ни наказывать) мы заявляем: можно награждать и наказывать его! В новое надо верить со страстью до ясновидения. Истинный талант подставляет плечи под небосвод эпохи! – Лицо его, кажется, худело в скулах и косточках под глазами, неподатливо остывала страсть. И хоть глаза с искрой светились каким-то двойным светом, взгляд их, скользя, обжег Нину.

«Федя далеко пойдет. Весь он целесообразно скроен, сшит и взвешен. Смотри, девка, как бы этот пролетарий с дипломом не предпринял попытку исторической значимости. Сделать тебя своей любовницей». – Нина уж не удивлялась своей резкости: Федор почему-то провоцировал ее на злое и тяжкое.

Нина тихо недоумевала, почему Федор, не соразмерив масштабы, говорит так высоко, пускает в ход жесты, уместные разве что при обращении к нации по случаю всемирных событий. Не глуп же, хотя едва заметно позер – от походки до тембра голоса. И она вдруг заметила, что костюм Федора неопределенной эпохи, размытого фасона претендует на… непреходящее… вечное… На лацкане пиджака застенчиво притаился какой-то молодежный спортивный значок. Да, удивительно вот что – физиономия самая обыкновенная, незапоминающаяся, ординарные глаза, белесые волосы – и все-таки чем-то значительная, а? Его сила в способности выдерживать однообразие. Самый современный тип живущего перспективного человека, а?

Мужественный сипловатый голос придавал особенную грустную глубину словам Тимонина.

– Современность отталкивает моего друга Антона Коныча своей кажущейся фамильярностью, а прошлое морочит своей отдаленностью, и он идеализирует прошлое, не замечая его пошлости.

Истягин словно бы весь огнем взялся, когда Тимонин с дружеским пристрастием спросил: что думает о жизни наедине с самим собой?

– Я имею право так спрашивать, потому что я друг твой. Нина! Люби его!

Ссутулив плечи, Истягин исподлобным взглядом оборонялся от Федора, но безуспешно.

Тимонин с ласковой настырностью глубоко ввинчивался в жизнь Истягина, звал к откровенной исповеди перед молодым поколением, резко встряхнутым в колыбели военными и послевоенными потрясениями.

Тимонинские наметки плана будущей истягинской исповеди Истягин обрезал угрюмым, страшным своей безответственностью признанием: умел когда-то писать… финкой, но деквалифицировался.

Румянец заиграл на впалых щеках Нины.

– Ого, дядя Антон, да вы мужик тот самый! – воскликнула она. Запрокинув голову, впервые за этот день засмеялась.

Истягин, очевидно, мимолетно почувствовал ее особенную, неброскую нежную женственность. И он улыбнулся: швы, которыми был весь исстрочен изнутри, расползались – и он вроде бы очнулся. Она сказала, что Истягин понравился ей какой-то грустной значительностью. И попросила рассказать что-нибудь: в поисках фольклора исходил весь край…

– Рассказик слышал я от старика. Могут ли малолетние дети нести моральную ответственность перед взрослыми за свою забывчивость… – сказал Истягин.

Рассказик велся от первого лица с горькой покаянной исповедью, и, слушая, Нина еще сильнее привязывалась к Истягину.

– …В голодную весну мальчишка поехал с отцом за сеном для первотелки на старый двор – избу проели, остались дворовые постройки. Зимовали у дяди. Отец совсем ослаб, едва залез на лопас к прикладку сена. Кое-как расковырял вилами – зеленое! Засунет крюк в прикладок, вытянет клок – улыбается.

Десятилетний сынишка загляделся на лужу – отражались в луже вешние облака и сам он в малахае с исхудалым лицом.

«Иди, сынок, к шабрихе Нюрке, погрейся».

В теплой солнечной избе заигрался мальчишка с девчонкой, забыл про голод, по отца. Вбегает девчонкина мать:

«Сидишь? А там батя погибает…»

Отец, видно, тянул сено и свалился с лопаса под ноги лошади. Лежал он навзничь в снеговой луже, и лошадь обнюхивала его белое лицо.

Насилу взвалили его на дровни. Скрючило, не разогнется, язык отнялся. Глаза уже с какой-то вечной небесной голубинкой блуждали страдальчески и дико. У дяди изба забита детьми да еще постояльцами-цыганами – пустил на зиму. И хоть тиф-сыпняк выкосил наполовину, все же изба едва не разваливалась – в каждом уголке напичкано бредящими от хвори и голода существами. Под нарами у порога, ближе к свежему воздуху, положили отца.

Иногда он глазами манил сына, а сын боялся его, близко не подходил, весь дрожал. Мать, как ему потом припомнилось, холодновата была к отцу. И это ее отношение мальчик чувствовал и каменел сердцем к отцу. Он не видал кончины отца. Видел только, как зашел могильщик со своим напарником, – общество наняло их хоронить умирающих, и они каждый день объезжали село, заходили в избы, молча уносили покойников, клали на сани, везли на кладбище в братскую могилу.

Так вот, дети, говорил старик, мудрее взрослых и потому имеют право нести наказание наравне с ними. Взрослым надо подняться до уровня детской совестливости и способности к глубокому покаянию.

Нина смотрела на Истягина таким преданным и страдальческим взглядом, «каким первая христианка провожала на Голгофу Христа», – подумал Тимонин.

– Ну вот вам и русская психологическая размазня. Могла ли быть подобная клякса с ребенком и его родителями, скажем, у татар, не говоря уже о немцах или евреях? Но кто еще бессовестно разнагишается до сладострастия в своем самоуничижении? – сказал Тимонин.

Звякнули рюмки за дружбу и любовь.

– Всю жизнь вы, Антон Коныч, распутываете узлы в самом себе. Не созерцаете ли свой пуп? – сказал Федор Тимонин. – И не мешайте мне спасать вас, Антон Коныч.

«Только бы не сорвался Коныч… А ведь сорвется, – Нина с опасью и наслаждением ждала его падения. – Пасует он перед натиском и категоричностью».

Истягин начал каяться: давно сделал ошибку, изменил образу жизни родителей, и потому едет его жизнь на одном полозе. Фальшь сплошная. Вся жизнь его – авантюра, безответственность. И ни одно наказание не равнозначно его преступлениям перед близкими и далекими людьми. Господи, сколько фальши и позы в его исповеди!

– До святого вам, Антон Коныч, далеко, вы пока – блаженненький, но милый, – сказала Нина. – К лицу ли такому симпатичному дылде юродство?

– Кого винишь, дядя Антоша, – ласково спросил Федор, – договаривай! Тут все свои люди. Наши, одним словом. Нервишки ослабли, друг? Чуть-чуть я критикнул, а ты уж из оглобель вон. Пить надо поменьше, закусывать лучше.

– Федя, я чем-то тебя обидел?

– Не можешь ты меня обидеть, Коныч, потому что любим мы друг друга.

– Это верно.

Истягин, видно, захмелел, податливо откликнулся на просьбу Федора спеть старинную песню. Спел даже две, вроде бы на один мотив, протяжный и жуткий.

– А все-таки не пойму, почему тут встретил тебя, Федя? Что-то не то.

– Но вот ты же пришел, а уж твое-то требование от Булыгина Макса в свое время фактов, подтверждающих неверность жены, едва ли можно назвать благородным. Но пора забыть. Я рад встрече именно тут.

– Пришел с челобитной к хозяйке, а теперь понял – и тебя просить надо: поубавь интерес ко мне.

– Не по-дружески, Коныч. Как же убавлю интерес, если люблю тебя, дядя ты этакий. Вспомни дружбу нашу!

– Поубавь, пока добром прошу.

– А ты меньше дергайся. Не топырь колючки, как ерш. Али жизнь твоя не безупречна? Боишься моего дружеского любопытства?

По лицу Истягина прошли волны гнева и боли. Он встряхнулся всем своим крупным мосластым телом и, не обращая внимания на пытавшегося удержать его Тимонина, взял свой рюкзак, вышел из комнаты с какой-то основательной и вызывающей медлительностью.

– Антон Коныч, не отпущу вас, не могу отпустить. Федор, оставь пока нас, – сказала Нина.

Истягин вернулся в комнату.

X

Нина перенесла свое кресло в угол, глядела оттуда на Истягина. И он теперь только заметил, что глаза ее не похожи ни на материны, ни на бабушкины, глаза не филоновской родни: мягкая печаль, никого не осуждающая, но и своего не уступающая.

– Эх, Антон Коныч. Плохо мне…

– Да что за беда, дочка?

– С вами я откровенна. Одна моя подруга (друг она мой), потом назову имя, ехала на машине. Солидный человек с нею. Машина его. Но за рулем сидела она, понимаете, моя знакомая… очень близкая мне. Сшибли одного… хоть пьяный, а человек.

– Мужик должен взять на себя вину. Пойти и сознаться, – твердо сказал он.

– Бяка получается – мужик не виноват. Да и положение его… не для такой ситуации. Да и не было его в машине. Девка угнала ее без его ведома. Чего делать ей?

Чистое, теплое дыхание Истягина согрело ухо Нины, когда он, склонившись к ней, сказал шепотом:

– Тебе бы помог.

Сейчас он был весь во власти заматерелой потребности пострадать за Филоновых, за эту девочку. Даже умереть не жалко, если ей будет хорошо.

Но внутренне вполне созрев для отсидки по строгому режиму вместе со всеми переселившими его душу беззаконниками (настроениями), он вдруг заколебался:

«Ну и подлец я! Подозреваю это дитя в такой ординарности, как преступление, да еще с любовником, и мать ее подозреваю в мести мне за то, что ошибочно сделала меня своим мужем. Да какой я для нее муж?»ающий гнев – Грустно-злой насмешкой над собой Истягин добавил свой с ужасной быстротой прозрев.

– Есть и у меня такой человек, ему непременно нужно сесть в тюрьму. Это совпадает с его судьбою: жизнь закончить он должен в опале или в тюрьме. Он – закоренелый преступник. Одним преступлением больше или меньше – значения не имеет. Старый должок за ним числится. Мужик загремит без задержки. На поруки никто не возьмет его. Договорились? Затосковал он от праведной жизни.

– Это фантазия? – спросила Нина.

– Ему надо знать: где, когда, какая марка машины, какой номер. Понимаешь, он будет отвечать сразу по двум статьям: угон машины – раз, подбил пешехода – два.

Лицо Нины потяжелело какой-то мертвенностью.

– Нина, подруге твоей нечего бояться. Сам я виноват. Понесло меня на рыбалку. Да и то сказать, она ведь ухи захотела. Замотался на рыбалке. А Ляля затревожилась, ночью пошла искать меня, шалопутного, – почему-то показалось ей, что я с приятелями на машине по пьянке катаюсь, чуть ли не умчаться от нее захотел к деду. Верно, к деду махну, только теперь, а тогда не мог бросить… слабенькая… белокровие у нее. Ну, выскочила (глупая же) на дорогу навстречу чужой машине, а та отбросила ее на штакетник.

Облокотившись на подоконник, Истягин заплакал так несуразно, что Нина лишь неверием в искренность его горя подавляла свой страх и отвращение.

– Не остановились. Совсем современные молодцы… Но я их найду.

«Попадись ему – наломает костей. Ну хоть бы постыдился. Чувствительность показывает», – думала Нина с жалостью, презрением и боязнью.

– Нет, искать не буду. Совесть найдет их без меня. Да и что толку?

– Может, выпьете, Истягин?

Он безобразно прорыдал раз-другой, потом умолк, как умолкают плачущие дети, когда чем-то необыкновенным отвлекают их. И вдруг спокойно попросил, легко сжав ее руки выше локтей:

– В глаза мне посмотри. Молчи.

Глаза ее широко раскрылись, застыли. Упала на колени, вскинула тонкие руки, не то крестясь, не то хватая воздух.

– Мама, – едва слышно позвала она, заваливаясь на бок.

Истягин положил ее на диван, загрубелыми пальцами неловко расстегивал ворот кофты, бормотал:

– Напугал я ее… дурак седой… впечатлительная душа. Переутомилась.

Придя в себя, опомнившись, Нина увидела Истягина – стоял в дверях уже с рюкзаком, просил у нее прощения.

Она выпростала руки из-под одеяла, указала место на диване:

– Побудьте со мной. Без вас мне страшно…

Он сел робко.

В его огромных руках Нина спрятала свои вздрагивающие руки. Била лихорадка, жаром наливались пальцы.

– Ведь как было, – начинала она, дрожко выстукивая зубами. Но Истягин запрещал ей говорить.

XI

Она зажмурилась. И вспоминалось ей: с истомой, отпетостью и радостным испугом заманивало голубое раздолье. Полная затаенности, доверия и риска, лежала в сухожаркой машине. Веселела от вроде бы недогадливости, от неподатливого целомудрия, возрастной мудрости Дядечки. Мила мужественная нагловатость открытого и в то же время тайного для нее лица – оно было такое, будто догадывался о немаловажном… Возможно, догадывался о том, что скрывала свое настоящее имя, назвавшись при знакомстве просто Племянницей. В пору девичества мать так же скрывала свое имя от Истягина. «В полночь все и произойдет… И я ему скажу… А что, не знаю…»

Долго виляли по егерским просекам, норовя оторваться от увязавшейся нахальной чужой машины. Казалось Нине, что ее преследуют Серафима с Федором. Ну что ж, может, это к лучшему, ведь хотели же ехать вместе. Машина проскочила устланный камышом перешеек, встала за кустами. Дядечка потянулся, разминаясь. Приветливо блестели глаза в золотых закатных сумерках.

Натянув палатку, кинул два бушлата. Нина постелила скатерть, разложила закуску, поставила вино. Чиркнула спичкой под дровишками. Но он загасил разгоревшийся камыш.

– Кто-то ходит за кустами. А ведь прежде не боялся. Нет, не о себе я думаю… Следят… Да что это нынче со мной?!

– Трусите? А еще броская натура. Жизнелюб. Флибустьерская физиономия, – она улыбнулась. – Я разведаю сей миг, Дядечка.

И она пошла вдоль светившейся по песку отмели и темневших кустов вербника. Под ногами, шурша, ломался камыш, накиданный половодьем. Вернулась. Села по-татарски на пятки, с тоской простонала:

– Почему заехали сюда? Зачем умыкнул меня? Ты губишь меня, Дядечка. Не может между нами продолжаться вот так… Наверное, есть человек, которому я годилась бы надолго. – Она вскочила, подпирая головой брезент палатки. – Конечно, риск с таким мужиком! Но однажды ты не заведешь машину. Или заскочишь в яму. Что мне тогда делать? У меня не будет даже вот на такую выпивку-закуску. Так это, к слову.

– Я откровенен с тобой до самого донышка, поверь. Скажи, сколько тебе надо на независимую жизнь?

– Деньги тут ни при чем, – тем не менее она, зажмурившись, считала по пальцам, как дети считают. Однокомнатную квартиру надо. Обстановку приличную, чтоб друг мог зайти и отдохнуть. Путешествия по стране и за границей.

«Ну и девка! А хороша пацанка. Вроде бы ничего особенного, а ведь сведет с ума… Господи, зачем я не сверстник ее? Конец мне? Высох? Раскаленные камни?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю