Текст книги "Бабьи тропы"
Автор книги: Феоктист Березовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Глава 12
Рано утром Афоня полез в чулан, где стоял пятерик ржи, полученный за службу в Совете, отсыпал в порожний мешок пуда два, а остальное зерно взвалил на загорбок и заковылял из сеней в ограду.
Олена в подоткнутой юбчонке, сшитой из старых мешков, выскочила на двор, ахнула и кинулась к Афоне, преграждая ему дорогу:
– Куда? Куда понес, холера хромая? Опять за старое взялся, пьяница?!
Афоня остановился и буркнул из-под мешка:
– Не за старое… в разверстку несу.
– А сами? Голодом будем подыхать?
– Не умрем…
Олена изо всех сил уперлась руками в мешок, сталкивая его со спины Афони.
Афоня качнулся.
Мешок шлепнулся на землю.
Но не успела Олена рот разинуть для ругани, как тяжелый удар кулаком по косице повалил ее рядом с мешком.
– Ка-ра-ул! – завыла Олена.
Черный, кудлатый Афоня наклонился к ней и остервенело процедил:
– Только полезь… убью!
Олена с ревом кинулась в избу. Афоня взвалил мешок на плечи и заковылял на улицу.
…У Ширяевых до нового хлеба оставалось зерна пудов двадцать пять. Павел требовал в разверстку отдать двадцать пудов. Марья ругалась и не хотела даже пуда отдать. Демьян предлагал сдать пять пудов. Бабка Настасья поддержала Павла. А дед Степан сначала молчал.
Часа два спорили. Марья проклинала и коммунистов, и Советскую власть. Деду не нравилась ругань снохи. Всегда помнил, что Советская власть вернула ему права. Потому и он встал на сторону внучонка. После жаркой перебранки со снохой он сказал повелительно, как хозяин дома:
– Запрягай, Павлушка, коня!..
– Кто здесь хозяин – я или Марья?! – крикнул он и стал собирать с печи порожние мешки.
Демьян заворчал:
– Надо бы, тятенька, миром… уж как-нибудь бы… К чему такой грех?
Дед Степан спрыгнул с печи с ворохом пустых мешков и строго сказал:
– Демьян! Не помер я еще… Ужо помру… хозяйничай тогда… не помешаю… А теперь не мешай. Я хозяин дома!
Когда Павлушка вывозил зерно на телеге, Марья стояла около сеней и захлебываясь слезами, кричала на всю деревню:
– Гра-би-те-ли-и-и! Убив-цы-ы!.. Мошен-ни-ки-и!..
Тяжело было Павлушке слышать этот истошный вой матери. Настегивал он буланого мерина, стараясь поскорее уехать. Но вслед ему еще долго неслось:
– Варна-а-ак!.. Граби-итель!.. Про-кля-ну-у-у!..
…Около кузницы Маркела тоже бабий вой слышался.
Маркел, оставив на прокорм одну меру ржи, погрузил на телегу десять пудов зерна и выезжал уже из ворот, но долговязая Акуля бежала за телегой и, вырывая из его рук вожжи, визжала:
– Не дам!.. Не пущу-у-у!..
Маркел отмахивался от нее, стегал ее концом вожжи по рукам:
– Отстань, стерва!.. Под колесо попадешь!..
Но Акуля цеплялась за его руки, за вожжи и, не обращая внимания на удары, кричала:
– Не да-ам!.. Куда я с пятерыми-то? – И выла. – Со-ба-ка ко-со-ры-лая-а-а!..
Так с ревом и с руганью бежала она до Панфилова двора.
Тут ее окружили мужики. Стали наперебой уговаривать:
– Будет, Акуля… Нельзя же так беситься.
– Заработает Маркел…
– Поддержим… не реви…
А она сорвала с себя платок, швырнула в пыль и принялась рвать волосы на своей голове, причитая:
– Да куда же я теперь де-е-ну-ся-а-а!.. Да детушки мои горемышные-е-е-е…
Выскочившие из дворов бабы, тоже заплаканные, взяли растрепанную Акулю под руки и повели домой.
Подвода Маркела скрылась в Панфиловой ограде.
…Крики и ругань в этот день летели по улице из многих дворов.
Даже у Сени Семиколенного произошла схватка с Маланьей. Сеня хотел сдать все под метелку с тем, чтобы обменять полученную от Совета корову на хлеб. Маланья не соглашалась. Сеня шумел:
– За что же ты боролась?! За что партизанила, а?
– За Советскую власть! – отвечала Маланья.
– А ежели теперь Советская власть с голоду гибнет?
– Не погибнет… А пятериком ее не спасешь.
– Нет, спасу! Я пятерик… да другой, да третий по пятерику… сколько пятериков-то выйдет? А? Ну-ка, посчитай! Спасу или не спасу?
– Не спасешь…
– Спасу! Стерва! Сказано тебе, стерва?! – задыхался Сеня от злости.
– Ну и сказывай! – так же зло отвечала Маланья. – Последний мешок не дам я тебе.
Сеня топал ногами, надсажался:
– Замолчи!.. Враз расшибу, Якуня-Ваня!
Маланья твердо отбивалась:
– Руки коротки… Не старое время!
– А-а, коротки! – завыл Сеня и кинулся под порог за винтовкой. – Я те-бе по-ка-жу-у…
Маланья прыгнула в куть и схватила из угла свою винтовку.
Повернулись лицом друг к другу и, не трогаясь с места, защелкали затворами.
Оба сухопарые и белобрысые, один большой и тонкий, другая маленькая, стояли они друг против друга с винтовками, смотрели друг на друга злыми горящими глазами и тяжело переводили дыхание. У Сени даже голова и козлиная бороденка перестали трястись.
Наконец Маланья плюнула:
– Тьфу!.. Трясогуз! Бери… черт тебя, дурака, дери…
Повернулась. Дернула затвор, выбрасывая патрон.
Шагнула в куть и, сердито стукнув прикладом о пол, поставила винтовку в угол.
Сеня повесил свою винтовку на гвоздь и пошел выгребать из сусека зерно. Выходя из избы, он остановился в дверях, погрозил Маланье кулаком и, тряся контуженной головой, еще раз сказал:
– Я те-бе по-ка-жу!..
…После того как партизаны, сдавшие разверстку, обошли почти всю деревню и еще раз поговорили с мужиками, два дня возили мужики зерно в Панфилову ограду и ссыпали мерами на полога, разостланные под навесами. Дома ругались с бабами, а в Панфиловой ограде смеялись:
– Что, дядя Иван… сгребли и у тебя мер двадцать?
Сплошь заросший темными волосами Иван Хряков, также смеясь и поглядывая на партизан, принимавших зерно, отвечал:
– Что с ними поделаешь?.. Они-то ведь последнее отдали. Неуж нам отставать? Все ж таки… средне живу…
– Знамо дело… от двадцати мер не обеднеешь…
– Вестимо…
А Павел Ширяев суетливо бегал меж возов и весела покрикивал:
– Не мешкайте, товарищи! Не мешкайте! После поговорите… Станови, Хряков, коня в очередь… Станови!
Одна за другой подъезжали подводы к Панфиловой ограде. Под навесами росли три вороха желтой ржи и один большой белый ворох овса. Но среди подвод не видно было лошадей богатых мужиков.
Только к концу второго дня подъехал с двумя возами Валежников. На одном сам сидел, на другом работник.
Андрейка Рябцов, встречавший подводы около ворот, взглянул на возы, взял коня Валежникова под уздцы и крикнул:
– Стой, Филипп Кузьмич! Сколько привез?
– Тридцать мер, – ответил Валежников.
– А сколько на тебя положено?
Валежников высморкался и, запинаясь, ответил:
– Мало ли что положено… Сколько есть, столько и везу. Принимай, не то…
– Я спрашиваю: сколько на тебя положено? – гремел Андрейка.
– Сто мер, – нехотя проговорил Валежников.
Андрейка дернул коня в сторону и крикнул:
– Заворачивай обратно! Пока все не привезешь, не примем. Такой приказ ревкома.
– А где ревком-то? – растерянно спросил Валежников. – Поговорить бы мне с ним…
– Нечего говорить… Заворачивай!
Постоял немного с возами Валежников, покряхтел и, оправившись, сказал Андрейке уже сердито:
– Свалю, нето, обратно в свои сусеки… Лешак вас дери… Некогда мне с вами валандаться…
Дернул коня и круто стал заворачивать обратно домой.
Андрейка крикнул ему вслед:
– Саботаж будешь делать… вдвое обложим! Вези без греха.
Но Валежников так и не сдал хлеб в этот день.
А на другой день рано утром в ограду Валежникова ввалилась ватага вооруженных партизан, человек двадцать, во главе с Андрейкой Рябцовым. Без спроса вошли в дом.
Андрейка сразу к делу приступил:
– Ну-ка, Филипп Кузьмич… веди нас в амбары.
– Зачем? – с трудом выговорил побелевший Валежников.
– Сусеки твои осматривать станем.
– Да ведь я ничего… – забормотал Валежников, – я ведь хотел с ревкомом, с Панфилом Герасимычем поговорить… до нового чтобы…
– Ладно! – загремел Андрейка. – Как я начальник милиции… имею полное распоряжение свыше! Иди!.. Показывай…
Он повернулся к сыну Валежникова:
– Ванюха! Бери ключи от амбара… помогай отцу… живо!.. А то в холодной насидитесь… оба…
Ванятка метнул на него злобный взгляд, пошел в куть и снял с гвоздя ключи.
Партизаны гурьбой вошли в ограду, к бревенчатым амбарам.
Осмотрели сусеки с хлебом. На глаз считали количество мер.
Выходя из амбара, Андрейка сказал Валежникову:
– Полтораста пудов сдашь, Филипп Кузьмич. Такой приказ ревкома. Да не мешкай… а то еще набавим!
Валежников только крякнул. Помолчав, спросил:
– А позвольте узнать, товарищи, сколько же положено на Гуковых?
– На Гуковых как было сто, так и останется, – ответил Андрейка.
Вся кровь бросилась в лицо Валежникова, и он заговорил с возмущением:
– Как же это, товарищи? С меня полторы, а с Гуковых сто… Гуковы-то вдвое против меня сеют…
Андрейка засмеялся:
– Мы уже осмотрели сусеки у Гуковых. Нас не проведешь! В гуковских сусеках вдвое меньше, чем у тебя, Филипп Кузьмич.
– А у Волчьего зимовья сколько? Этого вы не считали? – спросил Валежников, прищуриваясь.
– У Волчьего зимовья? – удивился Андрейка. – Где это?
– Что, не знаешь, где Волчье зимовье? – спросил его Валежников. И добавил: – Кабы сходили да порылись в ямах, не стали бы равнять меня с Гуковыми.
Андрейка закусил губу. Нахмурился, соображая, и решительно сказал Валежникову:
– Ну ладно, Филипп Кузьмич… Ты свое выполняй… О других нечего заботиться.
– Обидно, товарищи…
– Полтораста пудов чтобы сегодня было в ограде ревкома! – приказал Андрейка, направляясь к воротам.
Провожая за ворота партизан, Валежников говорил:
– Я не против, товарищи… Привезем… Только неладно у вас свален хлеб: дожди пойдут – погибнет…
– Ладно, не твоя забота, – смеялся Андрейка. – Справимся…
Хлеба, зарытого Гуковым в ямах близ Волчьего зимовья, нашли партизаны больше двухсот мер.
В наказание за сокрытие обложили Гукова на двести пудов и приказали ему очистить амбары для ссыпки казенного хлеба.
Старик Гуков долго упрашивал Панфила о скидке. Но не добился толку. Указал, где зарыт хлеб у Клешнина.
Всю неделю ездили партизаны по оврагам и падям. Открывали и выгребали зарытый в землю хлеб. Заставляли хозяев свозить его в разверстку и ссыпать в порожние амбары. К концу недели набрали полторы тысячи мер.
Секретарь ревкома Колчин приходил в эти дни усталый, измученный.
Похлебывая горячие щи из чашки, он говорил хозяйке:
– Поверьте совести, Арина Лукинишна… Ничего не жалко для родной нам всем Советской власти. Не жалко ни хлеба, ни сил своих… Но… если бы знал народ, что делают большевики…
Арина Лукинишна настораживалась и повертывала к Колчину круглое, красное лицо с вопросительно устремленными на него белесыми поросячьими глазами.
А Колчин полушепотом говорил:
– Знаете, куда хлеб отправляют?.. Для кого мужиков-то грабят? – И, не ожидая ответа Арины Лукинишны, сам отвечал:
– Немцам отправляют… за границу! Врут они, что все это на Красную Армию. Сами посудите, Арина Лукинишна, сколько соберут со всей-то России! Разве все это может поесть Красная Армия? Вот и гонют наш русский хлеб… туда, за границу…
– Неужто правда? – восклицала Арина Лукинишна, шлепая себя руками по ляжкам.
– Поверьте совести, Арина Лукинишна… уж это так…
Арина Лукинишна бегала по знакомым и пересказывала бабам все, о чем говорил Колчин.
Бабка Настасья не вмешивалась в борьбу, закипевшую на деревне вокруг хлеба. Понимала, что многие бабы озлобились против нее. Молча поглядывала на бегавших и кричавших по деревне мужиков и парней, отбирающих у богатеев хлеб. Радовалась твердости Павлушки, который вместе с городским рабочим на заре возвращался с работы и с первыми лучами солнца поднимался на ноги. И по-прежнему горюнилась из-за Параськи. Видела, что не плохая девка Параська, не пошла по скользкой дорожке; от зари до зари работала на богачей из-за куска хлеба. Видела бабка Настасья, что сочувствует Параська партизанам в деревенской борьбе. Вот такую и надо бы в жены Павлушке.
А у Параськи в эти дни ледолом в душе бушевал. Когда уехал Павлушка в коммуну, не простившись с ней, казалось Параське, что кончились все ее мечты и смутные надежды. Поревела тогда в хлеву. Потом сама себе сказала; «Надо вырвать Павлушку из груди вместе с сердцем, с кровью». Стала работать на чужих людей, помогать матери, изредка даже песни с девками запевала. Думала, что все покончено с любовью к Павлушке. Но лишь только прискакал Павлушка в деревню, как подхватил ее и понес неведомо куда прежний любовный вихрь. Сгорая от этого вихря, готова была Параська при всем народе броситься на шею Павлушке и целовать его румяное лицо, вокруг которого курчавился шелковый пушок, его голубые и ясные глаза, его кудри. Но велика была и гордость Параськина, порожденная невыплаканным бабьим горем да отцовской бедностью. Не хотела Параська первая подходить и заговаривать с Павлушкой.
Когда партизаны стали выгребать хлеб у богачей, Клешнины отказали в работе Параське. Не приняли ее на работу и Гуковы. А зобастая Оводиха встретила ее чуть не с кулаками.
– Уходи, паскуда гулящая! – зашипела она, наступая на Параську. – Отец-то ограбил всю деревню! Уходи, стерва… потаскуха… Уходи!
После этого Параська сама готова была кинуться на помощь партизанам. Но не знала, как приступиться к делу. Страх да какой-то непонятный стыд удерживали. Пробовала заговаривать со своей сестрой Секлешей – женой Андрейки Рябцова – и с девками из бедных семей:
– Что это, девки… Не помогаем мы партизанам-то? Помогать бы надо, поди, и нам… бабам и девкам…
Секлеша смеялась:
– Куда уж мне… с брюхом-то…
Смеялись и девки:
– Ты что, Параська, сама в партизаны хочешь?
– Удумала тоже!
– Ха-ха-ха!..
Конфузливо умолкала Параська.
С завистью поглядывала на вооруженных деревенских парней, метавшихся на лошадях по деревне во главе с Павлушкой Ширяевым.
А Павлушка об одном в эти дни думал: как бы весь запрятанный богатеями хлеб открыть да побольше хлеба в город отправить. Вместе с рабочим Капустиным да с Андрейкой Рябцовым сколотил он из партизан да из молодых дружков вооруженный отряд, с которым неделю рыскал по оврагам и падям, выгребая из ям запрятанный хлеб. В деревне при встречах с Параськой чувствовал ожог в голове и в груди. Но не мог еще преодолеть ложного стыда, навеянного насмешками дружков: не мог первый подойти на людях и заговорить с Параськой. Все думал поймать ее наедине и тогда сказать все, что думал и переживал, да так опять до конца сбора продразверстки и не повстречался наедине с Параськой. Опять, не простившись, уехал из деревни.
На пятидесяти подводах повезли мужики в город хлеб, собранный по разверстке.
У передней подводы прикрепили к дуге красный флаг.
На конце деревни, близ Маркеловой кузницы, собралась толпа партизан.
Помахивая шапками и картузами, они провожали уходящий за поскотину обоз криками:
– Счастливо, братаны!
– Поклон городским рабочим!
– Да здравствуют Советы! Ура-а-а!..
В толпе провожавших метался Сеня Семиколенный и восторженно говорил:
– Вот это дисциплина, Якуня-Ваня! Вот это большевизма партизанская! Вот это да-а-а!..
С другой стороны толпы топтался на месте, прихрамывая, Афоня и, глядя на длинный обоз, растянувшийся по дороге к поскотине, покачивал черной, кудлатой головой:
– Мать честна!.. Что наворотили хлебушка-то!.. Жуй, Советская власть… вдоволь!..
Мужики, шагавшие около телег, оглядывались на деревню и на провожавших и приветливо махали им шапками.
А от кузницы вслед обозу неслось:
– Ур-ра-а-а!..
Глава 13
Никто не знал, по каким делам ездил в волость Филипп Кузьмич Валежников. Вернувшись домой, он долго совещался с Колчиным и со своим работником. После того к работнику Валежникова приходили два раза работники Гукова и Оводова. Оба раза прятались на задворках и в бане и тоже подолгу о чем-то толковали.
Среди недели Арина Лукинишна нагребла из ларя в мешок с полпуда муки, принесла в кухню и послала Маринку за женой Афони – Оленой. Пришла Олена к старостихе. Поздоровалась и притулилась к косяку двери.
– А-а, Оленушка… – ласково обратилась к ней Арина Лукинишна. – Здравствуй, бабонька… Проходи, садись…
– Спаси господь, – ответила Олена. – Постою…
– Чего стоять-то? Садись, – настойчиво и приветливо пригласила Арина Лукинишна.
Но Олена осталась у косяка и повторяла:
– Ничего… пастою…
– Что это, Оленушка, сказывают на деревне? – спросила Арина Лукинишна. – Неуж правда, что твой Афоня последний хлеб в разверстку забрал?
У Олены губы задергались.
– И не говори, Арина Лукинишна… чуть не под метелку.
– Охо-хо, Оленушка, – сокрушенно проговорила Арина Лукинишна. – Не в укор большевикам будь сказано… Сама ты посуди, как жить-то будешь с ребятами?
Олена глотнула слезы и чуть слышно прошептала:
– Господь знает, как и жить-то… Ума не приложу, Арина Лукинишна.
Старостиха посмотрела на слезы, покатившиеся по сухому и желтому лицу Олены. Помолчала. Потом пошла в куть. Взяла мешок с мукой и, подавая его Олене, сказала:
– Не горюнься… Господь не оставит… и добрые люди не забудут… На-ка вот… ребятенкам… С полпуда тут.
Заливаясь слезами, Олена повалилась в ноги Арине Лукинишне.
– Будет, не горюнься. Подымись… А мешочек-то принеси…
– Спаси тебя пресвятая богородица, – прошептала Олена, утирая подолом слезы. – Ужо принесу мешок-то… Знаю, что он теперь стоит…
– И не говори, бабонька, – покачала головой Арина Лукинишна. – Денег стоит. Ваши-то насулили всяких товаров. А все нет ничего. Больше половины деревни ходит в мешках.
Олена молча сморкалась в подол. Замолчала и Арина Лукинишна.
Оправившись от слез, Олена спросила:
– Сказывают, Филипп Кузьмич в волости был.
– Был, – ответила Арина Лукинишна.
– Что слышно там? В городе-то как?
Арина Лукинишна сторожко посмотрела на открытое окно и дверь и полушепотом ответила:
– Только не болтай никому, Оленушка… Поляки, говорят, Москву взяли. А к нам японцы с большим войском идут… По деревням слух идет: антихрист пришел на землю, скоро страшный суд будет… Ох, и времена, господи, настали.
Посерело желтое лицо Олены. Всплеснула она руками.
– Неуж правда, Арина Лукинишна?
– С места не сойти! – побожилась Арина Лукинишна.
Схватила Олена мешок с мукой. Еще раз бухнулась вместе с мешком в ноги благодетельнице. И побежала домой.
В этот день Арина Лукинишна встретила на речке еще двух баб и им по секрету рассказала о взятии Москвы поляками, о приближении японцев и о пришествии антихриста.
А Оводиха рассказала о том же Домне – жене Панфила Комарова. Сам Панфил был в этот день на смолокурне. Перепуганная Домна прибежала домой, упала на кровать и ревела до ужина. Накормив ребят, кинулась она к Акуле – жене кузнеца. Заперлись они в избе. Домна рассказала Акуле:
– Слышь, кума… на деревне-то что говорят… Будто поляки Москву взяли… а японцы с войной подходят к нам… Будто страшный суд скоро будет.
Акуля и сама кое-что уже слыхала. Махнула рукой и с отчаянием заговорила:
– Ох, да хоть бы один конец какой пришел! Измаялась я с холерой косорылой…
– А вдруг, кума, погибнут мужики-то наши? – испуганно прошептала Домна. – Куда мы тогда с ребятами.
– Поди, не все погибнут… Может, для ребят-то и пронесет господь-батюшка. – Акуля опять махнула рукой: – А мне хоть какой конец… все едино… опостылел косорылый черт! Ребят вот жалко… а то давно бы в омут головой…
– Поговорить бы, что ли, кума… с мужиками-то? – спросила Домна.
Акуля скривила лицо.
– Что толку-то? Опять ведь из города Капустин с отрядом идет. Сказывают бабы, теперь скот будут отбирать… и птицу… начисто!
– Да неуж, кума?
Акуля перекрестилась:
– Вот… припомни мое слово, кума… Порешат нас большевики…
– Что же делать-то, кума?
– Молчать надо… Может, все к лучшему обвернется… – сказала Акуля, а на прощание присоветовала: – Другим бабам скажи, кума, пусть язык-то прикусят… Панфилу тоже ничего не сказывай.
– Ладно, – пообещала Домна, выходя из избы и все еще заливаясь слезами.
Оводиха корила на речке Марью Ширяеву и Анфису Арбузиху:
– Карать скоро начнет господь-батюшка деревню-то… А все из-за кого? Из-за ваших… из-за камунистов.
От стыда и злобы Марья сердито хлестала вальком мокрые рубахи, разостланные на мостках. С трудом выговаривала слова:
– Опостылел мне щенок-то мой… День и ночь молюсь… проклинаю!.. Да, видно, прогневала я господа…
Оводиха ворчала, обращаясь к Анфисе:
– Ну, Марьин-то – молодой… щенок и есть… Ты-то что смотрела за своим?
И у Анфисы пылало лицо от стыда. Глотая слезы, она цедила слова:
– Говорила я… Да разве он послушает?
Марья бросила полоскать рубахи и спросила Оводиху:
– Не слыхала, Фекла Митревна, скоро начнется-то?
Оводиха посмотрела из-под руки на небо, перекрестилась и сурово ответила:
– Скоро… ох, скоро, бабы…
– С чего начнется-то?
– Камунистов начнет карать господь-батюшка, – пророчески проговорила Оводиха. – После за других партизан возьмется… Может, и до нас дойдет… Прости, Христос, и помилуй, – истово перекрестилась Оводиха, закатывая к небу глаза.
Охваченные смертельным страхом, Марья и Анфиса тоже крестились и шептали молитвы…
Бегали в эти дни бабы из дома в дом. Перешептывались:
– Слыхала, девка?.. Сказывают, война идет…
– И-и-и, касатка… страшно подумать!..
– Говорят, светопреставленье будет…
– Что ты?!
– Истинный господь!..
– Скоро?
– Как бы на той неделе не началось…