Текст книги "Бабьи тропы"
Автор книги: Феоктист Березовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Опять вмешался кузнец:
– А промеж солдат нет рабочих?.. Нет большевиков?.. Большевики-то самые политики и есть… По-моему, большевики везде есть: и на фронте и в тылу… в городах… Только мы не видали их… Я слыхал, что большевики тайно действуют. – Кузнец немного помолчал и закончил свою речь: – Я так думаю, ребята: хотя мы и далеко живем… в урмане… а придет такое время… доберутся рабочие и до наших краев… дойдут!.. И этих самых большевиков мы увидим… Откроются они и нам… Н-да… Ждать надо!.. Ждать…
Сеня раздраженно прервал Маркела.
– Ну и ждите, Якуня-Ваня!.. Ждите!.. Пока полдеревни передохнет с голоду…
– Ждите, мать честна, – так же раздраженно кричал пастух. – Ждите!..
Перепуганная их криком жена кузнеца Акулина громко сказала:
– Да перестаньте вы орать-то!.. Сдурели вы, мужики… Ведь и вправду могут… услыхать вас… и арестуют всех!..
Никита Фокин махнул рукой:
– Кто в такую непогодь будет подслушивать?.. Кто услышит?..
Сеня размахивал руками и раздраженно продолжал выкрикивать:
– А мне теперь все равно, тетка Акулина! Либо с голоду подыхать, либо на царевы штыки налезать!
– Да и мне то же самое, – поддержал его пастух. – Что в лоб, что по лбу!..
Кузнец попробовал утихомирить взволнованных мужиков:
– Ну ладно… Все это верно, конешно… Ну, а дальше что? Что станем делать завтра?
Все повернулись к нему. Хлопали глазами. Недоуменно смотрели на Маркела. И молчали.
Чувствовали и понимали, что никто не знал – что же делать дальше, что делать завтра, послезавтра…
Яков Арбузов несмело молвил:
– Надо бы к мельнику сходить… к Авдею Максимычу… Послушать…
На него яростно закричали:
– Вот чего захотел!
– Обойдемся!
– Не надо!..
Долго спорили в этот вечер фронтовики.
Одни доказывали, что царица изменила русским и тайно поддерживает немцев; другие находили, что царь плохо командует войсками, а генералы плохо помогают ему; третьи считали, что во всех бедах, которые обрушились на Россию, повинен Распутин.
Но все единодушно приходили к одному выводу: надо что-то предпринимать. А что именно надо предпринимать – по-прежнему никто не знал. Так же единодушно сожалели, что никто из присутствующих никогда не видал большевиков; никто не знал – что это за люди, чего они хотят, за что борются…
Больше всех шумели и всех перебивали на слове Сеня Семиколенный и Афоня-пастух.
Наконец Маркел твердо сказал:
– Я так думаю, братаны: надо нам еще разок-другой помозговать…
С ним согласился и Сеня Семиколенный:
– Конешно, так… Подумать надо, Якуня-Ваня!
Афоня все-таки добавил к их словам:
– Ну, что ж… так ли, не так… а перетакивать теперь уж все равно не будем!
Поднимаясь и выходя из-за стола, Арбузов сказал:
– Ладно, братаны… покричали, пошумели… и хватит!.. Пора спать…
Выходя из кути, Афоня негромко пробасил:
– Старики так говорят: утро вечера мудренее!
– Правильно, Афоня! – воскликнул Сеня. – А трава соломы зеленее!
Когда стали подниматься со своих мест другие фронтовики, Афоня вышел на середину избы и, оборачиваясь к ним, крикнул:
– Вот ведь как здорово получается-то, мать честна!..
А я, грешник, думал, что на святой Руси водятся только одни караси… а оказались и ерши!
Во всех углах, за столом и посередине избы раздались веселые выкрики:
– Да еще какие!..
– Мы им покажем, Якуня-Ваня!
– Правильно!
– Нашего брата только качни…
– Верно!..
Выходя из избы и прощаясь с хозяевами, фронтовики шутливо говорили:
– Прощения просим, Маркел…
– Извини, хозяюшка, за галдеж за наш…
– Известно дело – чалдоны!
– До свиданьица!
– Спите на здоровье!..
Провожая их, Маркел и Акулина добродушно посмеивались и приговаривали:
– Ладно… чего там…
– Ужо не заблудитесь в пургу-то…
– Дай бог путь-дорогу…
За окнами по-прежнему бушевала предвесенняя метель.
Глава 7
В эту зиму в Белокудрине впервые появилась городская музыкальная диковинка: двухрядная гармонь с зелеными мехами и белыми клавишами, которую привез с собой Андрейка Рябцов.
За время пребывания в городе и на фронте Андрейка отлично научился играть на двухрядке. Игра его зачаровывала не только белокудринских парней и девок, но даже баб и мужиков.
Только старые правоверные кержаки – старики и старухи при звуках Андрейкиной гармони отплевывались и ворчали:
– Опять сатанинский голос пущает Андрейка Рябцов…
– Известно дело: какой корень, такой и отросток…
– Верно! Отец-то его давно ли дьявольское зелье варил?..
– А нечестивый сынок вон какую несусветную дуду привез…
– Тьфу, окаянный!..
В эту зиму белокудринские парни и девки больше чем в прежние годы табунились посиделки да гулянки устраивали, под Андрейкину гармонь песни пели и плясали, даже в великий пост.
Мужики и бабы знали, что многим парням недолго придется шляться на воле да с девками хороводиться. Потому и не притесняли молодежь. Родители не очень ворчали, когда парни и девки возвращались с поздних гулянок и самый сладкий сон родителей нарушали.
Много радости выпало в эту зиму на долю Павлушки Ширяева. Осенью радость пришла вместе с долгожданными обновками: отец справил ему черный дубленый полушубок с серой оторочкой, а дед Степан скатал белые валенки, красным горошком усыпанные. Потом принес Павлушке радость вернувшийся с войны друг закадычный – Андрейка Рябцов. Недели две не расставались они с Андрейкой. Вместе бегали на гулянки. Вместе кружились около девок. Вместе спали у Рябцовых на полатях. А в середине зимы закружилась Павлушкина голова в первом любовном угаре.
Давно видел Павлушка, что к нему да к Андрейке Рябцову льнут девки деревенские. Хорошо понимал он, что одним девкам нравятся у парня кудри черные и глаза жгучие, а другим – белый вьющийся шелк на голове и глаза голубые.
Но беззаботно и весело целовался Павлушка со всеми девками в играх и на посиделках. Долго никому предпочтения не оказывал. Примечал, что дарят ему особо ласковые взгляды и улыбки Маринка Валежникова да Параська Пупкова – дочка Афони-пастуха. Пуще всех льнула белокурая, бледнолицая и задорная Маринка. Гордой удалью захлебывался Павлушка, когда видел, что льнет к нему одна из самых богатых девок на деревне – из почетной Старостиной семьи. Но чувствовал он, что какое-то особое волнение охватывает его, когда встречается он с чернобровой, румяной, крепкой и стройной дочкой пастуха. Замирало Павлушкино сердце, когда прислушивался он к голосу Параськи, выделявшемуся из хора девичьих голосов на посиделках. Готово было выпрыгнуть из груди Павлушкино сердце, когда встречался он глазами с открытым взглядом больших, черных и загадочных Параськиных глаз – с густыми бровями и длинными ресницами. А когда цветущее лицо Параськи вдруг заливалось малиновым румянцем, у Павлушки в жилах такой пожар разгорался, что он не знал, куда себя девать: не знал, куда спрятать свое смущенное лицо.
Приятели насмехались над ним, указывая на Параську:
– Вот невеста, Павлуша… богатеющая!..
– Как женишься на ней, так сразу с сумой оба пойдете…
– Ха-ха-ха!..
Преодолевая смущение, Павлушка отшучивался:
– Пошли вы к чертям… Что мне… уж нельзя и посмотреть на девку?
Парни зубоскалили:
– Смотри, смотри… Ужо посмотришь… А когда твои сваты придут к Афоне, пожалуй, откажет Афоня-то…
– Торопись, паря… кто-нибудь отобьет у тебя такую богатую невесту!
– Ха-ха-ха!..
Возмущали Павлушку эти пересмешки дружков. Краска смущения заливала его лицо до самых ушей. В груди закипала даже злоба к парням.
– Сволочи, – сердито бросал он им и уходил прочь.
Только Андрейка Рябцов – дружок Павлушкин – по-серьезному относился к его любовному угару. При встрече с Павлушкой, после обидных насмешек деревенских парней, он сказал, пробуя утешить друга:
– Чего ты сердишься на ребят? Ведь они шутят…
– Э, ну их ко всем чертям! – досадливо махнул рукой Павлушка и отвернулся.
– А ты думаешь, надо мной они не зубоскалят?.. Смеются, браток… Еще как смеются-то! И мне достается и моей Секлеше.
– То Секлеша, а то Параська, – говорил Павлушка. – Все-таки у Секлешиного отца такой бедности нет, как у отца Параськи.
– Ну бедности-то и у отца Секлеши по горло… Да нам с тобой – что?.. Ведь все равно… рано ли, поздно ли, а поженимся мы с тобой на сестренках-то… а?
– Ты, может, и поженишься, а я не могу того сказать.
– Почему?
– Родители не позволят… Знаю я их… Особенно мать…
Андрейка, смеясь, хлопнул друга по плечу:
– А что ты привязался к Параське? Мало около тебя других девок вьется?.. Чем это она присушила тебя?
Павлушка долго не отвечал. Он хотел как можно полнее и ярче высказать своему дружку все хорошие черты и качества Параськи. Но долго не мог собрать свои мысли, чтобы сразу и коротко выразить их Андрейке. Наконец он вспомнил слова деда Степана, которые дед сказал однажды про какую-то городскую женщину, которую он встретил как-то в монастыре, на богомолье. И Павлушка, конфузливо посмеиваясь, ответил Андрейке:
– У Параськи грудь лебединая, походка косачиная, глаза сокольи и брови собольи… Ну… и… умная она… Хотя и дочь пастуха. – Он взглянул затуманенными глазами в лицо дружка и добавил: – Вот этим всем и присушила меня Параська… Понял, Андрюша?
Андрейка тоже задумался и молчал. С тем же задумчивым видом и ответил Павлушке:
– Понял… Все понятно, браток!.. Да… Не зря люди говорят: любовь, что пожар: уж коли разгорится вовсю, не зальешь и не потушишь…
– А как Секлеша? – спросил Павлушка.
– А что же Секлеша… – Андрейка вздохнул и усмехнулся. – Секлеша – что грозовая молния: один раз как-то по-особому блеснула и навек спалила человека…
– Значит, сгорел, Андрюша, навеки? – Павлушка заглянул в глаза друга, посмеиваясь.
– Сгорел я, Паша, – признался Андрейка, – так же, как ты…
Они оба еще раз взглянули друг другу в простые по-ребячьи открытые глаза и рассмеялись.
А любовное томление к Параське разгоралось в груди Павлушки все больше и больше. Пробовал он баловаться около других девок. Крутился и зубоскалил около Маринки Валежниковой. Но чувствовал, что в сердце его Параська занозой впилась, и никакая сила не может вырвать из его груди эту острую и в то же время сладкую занозу.
Вечером, провожая его на очередную гулянку, бабка Настасья грозила ему клюшкой и ворчала:
– Павлушка… варнак!.. Доозоруешь ужо… с девками-то…
Павлушка потряхивал кудрями и весело отвечал:
– А что, бабуня!.. На то они и девки.
– Ужо дотреплешься… до чего-нибудь…
– Ничего не будет, бабуня… до самой смерти!..
Хлопал дверью и быстро скрывался во тьме деревенской улицы.
На посиделках видел, что все чаще и чаще туманятся при встрече с ним большие черные глаза Параськи. Ярким малиновым румянцем вспыхивало чуть-чуть продолговатое лицо ее, когда приходилось в играх целоваться с Павлушкой.
Но оба не знали, как сказать друг другу о том, что переживали.
Глава 8
Однажды во время посиделок в избе Солонца парни и девки долго пели и плясали под Андрейкину гармонь. Плясали «Русскую», «По улице мостовой», «Кадриль».
В этот вечер Параська так лихо и так неутомимо и красиво плясала, что парни и девки с изумлением смотрели на нее: что за бес вселился сегодня в девку?
– И откуда у нее такая удаль берется? – говорили парни, глядя на вихревой Параськин пляс.
– Девка – огонь!
– А как изгибается-то, смотри, смотри!..
– Какие фокусы выделывает, а?
Девки восхищались:
– Ай, да Парася!
– Ай да молодчина!
– Огонь, а не девка-а-а!..
В самые удачные моменты Параськиной пляски молодежь дружно хлопала в ладошки, выкрикивая:
– Ух, ты!
– Жарь, Парася!
Задорно поблескивая черными глазами, Параська выбивала мелкую дробь своими маленькими чирками, легко подлетала то к одному, то к другому, то к третьему парню и, подбоченясь одной рукой, широкими и округлыми взмахами другой руки приглашала очередного парня следовать за ней.
Почесывая затылки и качая головой, парни нехотя устремлялись вслед за Параськой.
А молодежь хлопала в ладоши и с хохотом подбадривала их.
– Выходи, выходи, Вася!
– Не бойся, Миша!
– Не подкачай, Серега!..
Но сколько ни старались Вася, Миша и Серега, а переплясать сегодня Параську долго никто не мог. Парни безнадежно махали руками и, обливаясь потом, уходили из круга. Под бурные хлопки и под оглушительные крики и хохот прятались за спины товарищей.
А Параська, продолжая задорно отбивать дробь чирками, подошла к Андрейке и на ходу негромко попросила:
– Андрюша! Играй «По улице мостовой»…
Андрейка быстро перевел игру на новый мотив.
И лишь только раздались замедленные звуки любимой деревенской песенки «По улице мостовой», ненадолго приостановившаяся Параська павой поплыла по кругу и, широко разводя в стороны свои крепкие и наполовину оголенные руки, подплыла к Павлу Ширяеву: гордо подняв голову, она подбоченилась и, блестя глазами, слегка склонила свою черную голову с длинной и толстой косой, приглашая его на пляс.
Очарованный ее сегодняшней пляской, Павлушка в первый момент даже оробел и не сразу пошел вслед за ней, но парни и девки дружно закричали:
– Айда, Паша!
– Выходи, Павлик!
– Не робей!
– Выручай парней!
Подхлестнутый этими криками, Павлушка сорвался наконец с места и, помахивая руками, столь же медленно поплыл вслед за Параськой; вскоре он нагнал ее и, подбоченясь, стал отбивать каблуками дробь, стараясь показать, что он хочет либо остановить девушку, либо обогнать ее и преградить ей путь; но Параська быстро изгибалась и, как бы вскинув повыше невидимое коромысло, стремительно ушла из его окружения.
Андрейка все больше и больше ускорял темп музыки.
А плясуны то издали манили друг друга плавными жестами, то сближались. Временами казалось, что черноокая девушка готова была утолить жажду молодого белокурого паренька. Но вновь и вновь с плясом они уплывали друг от друга.
Сидевшие на лавках и стоявшие на ногах дружки Павлушки и подруги Параськи хлопали в ладоши и кричали:
– Нагоняй, Паша!
– Сбивай с нее коромысло!
– Не поддавайся, Парася!
– Не подкачай, Павлик!
– Бери ее в полон!
– Не поддавайся, Парася!
Неутомимая Параська крылатой птицей носилась по избе. Павлушка, с затуманенной головой, точно коршун, налетел на нее и, не угадав ее обманных движений, вскоре оставался в одиночестве; вновь и вновь летел вслед за ней.
И парням и девкам видно было, что и Параська и Павлушка позабыли про все на свете и вот-вот бросятся друг другу в объятия и начнут при всех несчетно раз целовать друг друга.
Взбудораженные их пляской, они оглушительно хлопали в ладошки и кричали:
– Жарь, Павлушка!
– Обнимай ее, Паша!
– Не поддавайся, Парася!
– Так его, Парася!
– Жа-а-арь!..
Порой всем казалось, что сегодня не будет конца состязанию плясунов и этому оглушительному визгу и реву.
Даже толстая жена Солонца поднялась с горячего ложа печи, смотрела на плясунов и смеялась.
И сам бородатый и взъерошенный Солонец, лежавший на полатях, свесив голову сверху, тоже смотрел на молодых плясунов и, широко раскрыв рот, густо хохотал и приговаривал:
– Вот это здорово! Го-го-го-о-о!.. Ну и здорово-о-о!..
Глава 9
Провожая Параську с посиделок домой, Павлушка пытался обнять ее. Но сильная Параська вывертывалась из его объятий, и не мог понять Павлушка: то ли с гневом, то ли с лаской говорила она:
– Катись, Павел, подальше… к лихоманке!.. Не лапай!.. Не люблю я этого…
Павлушка пробовал упрашивать:
– Ну, что ты, Парася, важничаешь?.. Ночь ведь… никто не увидит… Поцелуй хоть разок…
Параська беззлобно, но упорно отбивалась:
– Не лезь, Павлик… Сказала: не люблю этого… Значит, отстань!
– Да ведь только что целовались… при всем честном народе!
– То при народе… а то здесь…
Возбужденная шумом вечеринки, звуками гармони, песнями и плясками, Параська чувствовала себя сегодня как-то по-особому счастливой, и ей ничего не хотелось, кроме тепла и близости Павлушки, который казался ей сегодня самым удалым и красивым парнем.
А Павлушка не мог справиться с огнем своей внутренней лихорадки. Тянулся к Параське и ласково настаивал:
– Ну, что… съем я тебя?.. Парася?.. Ну?.. Милаха ты моя! Ну?.. Любушка ты моя!..
– Знаю… не съешь, – говорила Параська, стараясь потушить любовную бурю в груди.
Значит… поцелуемся? – настаивал Павлушка. – Поцелуемся… а?
Вновь пытался он осторожно и нежно обнять Параську. Вновь пробовал дотянуться до ее лица.
И вновь Параська вырывалась и решительно говорила:
– Не лезь, Павлик… Не хочу!.. Нехорошо это…
А сама чувствовала, что от сладких Павлушкиных слов суровость ее таяла, как снег от солнечных горячих лучей.
А вечер был такой тихий, теплый и убаюкивающий. Хлопьями падал редкий снежок. Уснувшая деревня казалась какой-то необычной, таинственной.
Молодежь быстро разбилась на парочки и рассыпалась во тьме деревенской улицы. Где-то далеко стонала Андрейкина гармонь.
Павлушка и Параська свернули за угол Хомутовского дома, в проулок к реке, и пошли берегом, между рекой и гумнами; по узкой протоптанной дорожке направились к восточному концу деревни, к избушке Афони-пастуха.
Параська была в легоньком дырявом армяке отца Павлушка заметил, что она дрожала от холода. Накрыл полой своей широкой отцовской шубы. Параська не протестовала. А Павлушка шел и, крепко прижимая упругое и быстро согревающееся тело девушки, ласково, вполголоса спрашивал:
– Ну что… согрелась, Парася?.. Согрелась?.. А?
– Согрелась… – весело отвечала Параська. – Шуба-то у тебя, как печка!..
– Это не от шубы, – сказал Павлушка, охваченный волнением.
– А от чего же? – просто спросила Параська и вдруг почувствовала, что какое-то особенное волнение Павлушки передается и ей.
– От сердца моего, Парася! – шепотом произнес Павлушка. – Люблю я тебя…
Ничего не ответила ему Параська, но почувствовала, что обожгли ее Павлушкины слова. Шла молча. А Павлушка горел. Шел и с трудом переводил дыхание. Жадно ловил лицом холодные и мягкие снежинки, падающие сверху. Прислушивался к звукам Андрейкиной гармони, долетавшим сверху, от деревенской улицы, по которой шел Андрейка и наигрывал какой-то особенно приятный и волнующий мотив.
И Параська прислушивалась к звукам гармони и к тревожному биению своего сердца. И ее захватывали и волновали звуки Андрейкиной гармони.
Так прошли они берегом уже половину деревни. Шли мимо гуковских гумен, на которых громоздились скирды хлеба и ометы старой и свежей соломы.
С тяжелым вздохом Павлушка тихо обронил:
– Эх… Парася… Парася…
Так же тихо Параська спросила:
– Что?
– Скоро… угонют меня… на войну… жалеть будешь!.. Ведь люблю я тебя… Ох, как люблю!.. Солнышко ты мое… Месяц мой ясный…
Словно ножом полоснули Павлушкины слова по сердцу Параськи. Вздрогнула девка. Шаг замедлила. Только сейчас по-настоящему поняла, что навеки может потерять любимого Павлика – если угонят его на войну. На какое-то малое время потемнело у Параськи в глазах – от страха перед неизбежной разлукой. Голова закружилась.
Но не успела Параська хорошенько прийти в себя, как обвил ее Павлушка рукой вокруг шеи, прильнул своим лицом к ее пылающей щеке и впился губами в ее губы.
На этот раз не сопротивлялась Параська. Сама прижалась к Павлушкиной груди. Держалась левой рукой за его плечо. И горячо отвечала на его поцелуи.
Они свернули с протоптанной дорожки к гуковским гумнам, и как-то сразу неожиданно очутились среди душистой ржаной соломы, грудами разбросанной вокруг тока…
А Андрейкина гармонь, удаляясь, все стонала и стонала.
Глава 10
В полдни солнце высоко уже выбиралось на голубой небосвод и ласково окидывало землю снопами горячих лучей. Заваленная сугробами, истомленная морозами земля понемногу срывала с себя белый холодный покров и кое-где обнажала перед солнцем свои черные набухающие увалы. Под карнизами изб и амбаров висели хрустальные сосульки. Вылезали из-под снега такие же черные завалинки около изб. Побурели и сморщились дороги и тропы. В полдни солнце пригревало своими горячими лучами спины мужиков, готовившихся к пахоте.
Чуяли белокудринцы скорый приход весны и дружно спешили управиться до пахоты со всеми домашними делами: чинили сбрую, телеги, сохи, бороны; поправляли дворы, амбары и плетни.
У Ермиловых в ограде от восхода и до захода солнца, словно дятлы, долбили дерево плотники – строили новый амбар; а плотничали по найму белокудринские же мужики: Сеня Семиколенный, Кузьма Окунев, Иван Теркин и Тимофей Чижик.
У Гукова и Оводова вторую неделю стояли настежь распахнутые ворота – мужики возили из урмана строевой лес и складывали его в штабеля. Гуков и Оводов решили ставить с осени новые дома для сыновей, вернувшихся из города «по чистой», – ее они получили опять же за крупные взятки.
Кузнец Маркел с сыном Тимошкой вставали чуть свет, а ложились в полночь и все-таки не справлялись с работой, которую подваливали в их кузницу белокудринцы.
За рекой над далеким чернеющим пологом урмана днем и ночью курчавились белые космы дыма. Там работала смолокурня Панфила Комарова.
Даже Афоня-пастух и тот копошился около своей покосившейся избенки с выгнувшимися трухлявыми ребрами, со слепыми окнами, затянутыми выделанной коровьей брюшиной, заменявшей стекла: сухопарая Олена и крепкая Параська возили на санках из-за реки хворост, а сам Афоня с сыном подпаском заплетали огромные дыры старого плетня, пожженного зимой вместо дров.
Работая, Афоня негромко насвистывал деревенские песни, а когда надоедало свистеть, мурлыкал те же песни своим густым голосом с хрипотцой.
Проходившие и проезжавшие мимо мужики весело приветствовали его:
– Бог на помощь, Афоня!
Он отвечал столь же приветливо:
– Спасибо, паря! И тебе помоги господь…
Проезжавший верхом на коне Панфил окрикнул его:
– Здорово, Афоня!.. Хозяйство гоношишь?
– А как же, – отвечал пастух, отрываясь от работы, и кричал вслед Панфилу: – Хозяйство вести, не лапти плести!.. Вон оно какое, хозяйство-то мое…
– Ну-ну, – еще раз крикнул Панфил, оборачиваясь, – орудуй! Гоноши…
Проходивший мимо Теркин поздоровался:
– Здравствуй, Афоня! – и, окинув взглядом кособокую избушку пастуха и его двор, спросил: – Что это ты… огораживаться задумал?
Афоня разогнул спину, также оглядел свой двор и избу и, почесывая в затылке, ответил:
– Приходится огораживаться… Видишь: хоромина-то моя, почитай, одним небом покрыта да со всех четырех сторон ветром огорожена… За зиму все прижгли…
Теркин рассмеялся и, кивнув в сторону усадьбы богатея Клешнина, сказал:
– Клешнины тоже надумали нынче забор менять.
– Клешниным да Гуковым аль Оводову – что? – усмехнулся Афоня. – Им легко чужими руками жар загребать!.. Кого ни позовут из мужиков, все пойдут к ним на работу… Все у них в долгу!
– Н-да-а, – вздохнул Теркин, – я тоже жду… Наверно, и меня позовет Валежников отрабатывать долги.
– А ты не ходи, – решительно посоветовал Афоня.
– Как не пойдешь?.. Опутал он меня с ног до головы… Опять же староста он… власть!
– Ничего, ничего, мать честна! – возбужденно заговорил Афоня, оглядывая улицу. – Я так думаю: не долго царствовать кровососам! Так или иначе, а кончится же война-то… Кончится и царская власть… Значит, и Валежниковым будет какой-нибудь конец… и Оводовым, и Клешниным, и Гуковым… Все полетят в тартарары!
Теркин опасливо огляделся и с усмешкой сказал:
– Ты что… пророк? Аль сорока на хвосте принесла?
– Не пророк я, и сорока ничего не принесла мне, – ответил Афоня и, подойдя к Теркину, произнес: – А ты попомни мое слово: камень на гору люди поднимают, а с горы-то его только чуток толкни, он сам свалится…
Теркин безнадежно махнул рукой и, ничего больше не сказав, пошел прочь.
Афоня посмотрел ему вслед и, вздохнув, подумал:
«Да, не шибко прыткий Теркин… Много еще таких… Ну, да ничего… Придет пора… По-другому запоют и такие…»
Он подошел к своему плетню, принялся за работу и вновь замурлыкал песню.
Много работы в эту пору было и у баб белокудринских: они отпаивали телят и ягнят, сажали на яйца гусей и уток, расстилали на солнце холсты, натканные за зиму, помогали мужикам на гумнах и в уходе за скотом.
Суетливо работали белокудринцы перед пахотой и строго соблюдали великий пост: ели соленые грибы, картошку да кислую капусту. По вечерам усердно молились богу – и кержаки и мирские. Изредка собирались к Авдею Максимычу Козулину послушать священное писание. Тревожно поглядывали на дорогу, идущую в урман по направлению к волости: одни ждали с войны покалеченных мужиков, другие боялись, как бы опять не приехал урядник со стражниками да не забрал бы последних парней на войну; богатеи, как огня, боялись налета разных уполномоченных, забиравших по дешевке всякое продовольствие и оставлявших взамен того почти ненужные в деревне бумажные деньги.
А молодежь белокудринская и в конце великого поста гулеванила.
Андрейка Рябцов да Павлушка Ширяев, словно чумные, бегали по деревне. Лишь только управлялись с работой, собирали парней и девок – до полуночи ватагами хороводились на деревенской улице, либо на посиделках плясали.
Павлушка давно уже позабыл про Маринку Валежникову и про других девок; словно привороженный, крутился около Параськи.
Но чудная была девка Параська. При народе не особенно ласково обходилась с Павлушкой. Когда не вовремя налезал он к ней с обнимками да с поцелуями, так увесисто опускала свою руку на Павлушкину спину, что он сгибался от ее удара, а парни и девки со смеху покатывались:
– Вот так обняла Парася…
– Вот так погладила!
– Ха-ха-ха!..
Зато наедине с Павлушкой перерождалась Параська. Словно подменял кто девку. Не могла Параська наглядеться на миленка белокурого. Несчетно раз целовала его розовое лицо, целовала его белые кудри и голубые глаза и, предчувствуя разлуку с ним, пьяным голосом говорила:
– Теперь хоть веревки вей из меня, Павлуша… Дороже жизни ты мне!.. Ведь не мил мне белый свет, когда тебя около меня нет.
И Павлушка, охваченный весенним угаром первой любви, как пьяный, говорил:
– И я, Парасинька, не пил бы да не ел, все на тебя бы глядел, касаточка…
Когда гуляли они по вечерам за гумнами, снимал с себя Павлушка черный свой полушубок, а на свои плечи надевал дырявый армяк Афони, укутывал в полушубок Параську, обнимал ее и ласково нашептывал:
– Парасинька!.. Краля ты моя ненаглядная!.. По гроб жизни я твой…
Тискал в объятиях Параську, целовал и приговаривал:
– Во как! Солнышко ты мое… голубка моя…
Оба сгорали в любовном огне и не думали о том, что будет с ними завтра…
Примечала бабка Настасья любовный Павлушкин угар. Но примечала и другое. Видела, что сразу две девки льнут к Павлушке. Но не обо всем еще догадывалась. Знала, что сын и сноха уже приглядываются к богатой Старостиной дочке. Знала и то, что дед Степан недолюбливал богатого старосту, а сноха Марья, словно назло свекру, большую дружбу повела с Ариной Лукинишной – женой старосты: из-за всякого пустяка бегала к Арине Лукинишне, на всю деревню расхваливала Валежниковых. В угоду Кержачке-старостихе сноха Марья даже двумя перстами молиться стала. Понимала Настасья Петровна, что все это ради Павлушки делается. Самой Настасье Петровне больше по нраву была краснощекая, черноглазая, крепкая и стройная Параська, дочка Афони-пастуха. Но боялась Настасья Петровна крутого нрава снохи. Потому и не вмешивалась в ее дела. Готова была примириться с женитьбой Павлушки на Маринке Валежниковой, если не возьмут Павлушку в солдаты до срока и не угонят на войну. Не об этом горюнилась Настасья Петровна… так думала: «чему быть, того не миновать». Смотрела на гулеванье Павлушкино и по-прежнему ворчала на внука:
– Павлушка!.. Варнак!.. Доозоруешь ужо… отольются тебе девичьи слезы…
Павлушка отшучивался.
– Ни одна девка не заплакала еще, бабуня… Чего ты?
Бабка Настасья грозилась клюшкой:
– Погоди ужо… придет черед… наплачутся! Знаю я вас, варнаков… Все вы, мужики, одинаковые…
Павлушка махал рукой и, убегая от бабушкиного ворчания, говорил:
– Надоела ты, бабуня!.. Все, да не все…
– Смотри!.. – грозила внуку Настасья Петровна. – Ужо всю клюшку обломаю я об твои бока…
Олена, мать Параськина, встречала дочку кулаками и руганью:
– Чтобы тебя язвило!.. Полуношница!.. Растеряла стыд-то, лихоманка трясучая… убью!..
Хлестала впотьмах Параську по чему попало и, чтобы не разбудить ребят, гусыней шипела, подбирая самые обидные ругательства:
– Гулена проклятая!.. Ужо будешь сидеть в старых девках… А то догуляешься до чего-нибудь, окаянная!.. Вот тебе… вот… вот… – И била Параську кулаками по голове, по спине, по плечам.
Увертываясь от материных ударов, Параська улыбалась счастливой пьяной улыбкой и молчала. Ради любимого Павлуши готова была все перенести. Быстро сбрасывала она с себя дырявый отцовский армяк и свои валенки и старалась поскорее залезть на печку.
Но и на печку мать подсаживала ее ударами в спину:
– Вот тебе!.. Вот!.. Не ходи!.. Не гулевань!..
Чтобы поскорее избавиться от ударов матери, Параська быстро перекатывалась через спящего восьмилетнего брата, ложилась около него к стенке. Долго еще, как шелест, слышалось в темноте злое ворчание матери. Но перед глазами Параськи уже мельтешил образ голубоглазого Павлушки – в черном отороченном полушубке, в мохнатой мерлушковой шапке и в белых валенках, усыпанных красным горошком. Ах, эти валенки и этот черный полушубок с серой оторочкой! Ни один парень в Белокудрине не был так красив, как Павлуша. При одном воспоминании о нем у Параськи загоралось все тело, и не могла понять девка, отчего так приятно ноют ее плечи – то ли от материных колотушек, то ли от Павлушкиных обнимок.
Перебирая в уме парней деревенских, Параська сравнивала их с Павлушкой и убеждалась, что самый красивый на деревне все-таки Павлушка. Только Андрейка мог равняться с ним. Но Андрейка еще до солдатчины стал гулеванить с двоюродной сестрой Параськи – с Секлешей Пупковой. Не нужен Андрейка Параське. Ведь Павлушка милее и краше его, милее и краше всех парней на свете.
В ночной тьме изредка все еще вскипал злой шелест – мать продолжала ругаться.
Но не вслушивалась Параська в материну ругань.
О своем думала: о Павлуше, о Павлике…
С мыслями о Павлуше – счастливая засыпала.
* * *
Белокудринские бабы, при встречах на задворках и на речке, судачили:
– Павлушка-то с Параськой… будто чумные! – говорила соседкам бледнолицая и долгоносая, с широкими ноздрями Акуля – жена кузнеца Маркела.
– Не говори, девонька! – отвечала ей молодая и черноокая смуглянка Федосья, жена фронтовика Арбузова. – Должно быть, не зря говорится: любовь ни зги не видит!
Третья баба – Аксинья Теркина – качала головой и сокрушалась:
– Ни стыда ни совести у нонешних девок нет.
Блестя лукавыми глазами, Арбузиха притворно вздыхала:
– Девичий-то стыд до порога… а как переступишь, так и забудешь…
Переглядывались бабы, смеялись.
Акуля возмущалась:
– И ведь не хоронятся от людей, проклятущие!.. Раньше… вроде… не так было… Все-таки от посторонних-то прятались…
Сдерживая смех, Арбузиха говорила:
– Сколько ни хоронись, а любовной-то канители, как огня или кашля, от людей не спрячешь.