Текст книги "Бабьи тропы"
Автор книги: Феоктист Березовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Глава 21
Крепко запряглись Ширяевы в скитскую работу. Степан вместе с другими трудниками ходил за лошадьми, расчищал от снега дорожки, рубил дрова в тайге, возил воду с речки, добывал рыбу. А Петровна работала с Матреной на кухне и в трапезной.
Много наслушалась Петровна разговоров про святость ново-салаирских старцев еще на Алтае и в степях; много слыхала таежных рассказов и про отца Евлампия. Но теперь, работая и присматриваясь к окружающему, видела она, что жизнь васьюганских старцев ничем не отличалась от мирской; только в одном оказался прав скупщик изворотливый, заманивший их в этот глухой край: вольготно жили здесь люди, не знали законов писаных и не признавали начальства, царем поставленного; не было здесь ни урядников, ни чиновников, ни попов, ни господ – один был над всеми людьми господин и владыка – отец Евлампий. В первые дни пребывания в скиту Петровне казалось, что он не очень притесняет людей.
Из глухой и черной тайги, запорошенной снегом, тянулись к скиту тропы, по которым то и дело скользили на лыжах звероловы-заимщики, угрюмые и бородатые мужики таежные. Приезжали на узеньких оленьих упряжках тунгусы и остяки. Все они отдавали Кузьме Кривому шкурки белок, песцов, серебристых лисиц, соболей. Взамен получали от него ханжу самогонную, порох, спирт, дробь и, опираясь на палки, уходили на лыжах обратно в тайгу.
Примечала Петровна, что, несмотря на пост и частые моления, трудники скитские, возвращаясь с реки – с нельмой и муксуном – приносили на кухню спиртной запах ханжи. Иногда припахивало ханжой и от Степана. Но боялась Петровна говорить с мужем. Спрашивала Матрену:
– Как же это, Матренушка… грех ведь пить вино-то, пост великий!.. А от трудников самогоном пахнет… Какая же это праведность?
– Ох-хо-хо… – со вздохом отвечала Матрена, перемывая в кути посуду. – Все грешны перед господом… Цельный день ведь они около прорубей… на дворе… на морозе!.. А мороз-то здесь лютый. Сама видишь – птица на лету замерзает… Вот и грешат люди, душу отогреваючи…
Слушала Петровна объяснения Матрены и чувствовала, что в душу опять закрадывались сомнения и черные мысли. Вскоре стала она примечать, что вечерами уходила Матрена в келью отца Евлампия и подолгу там оставалась. А потом сама Матрена призналась Петровне, что живет она одновременно с Кузьмой и с Евлампием.
Ошеломленная Петровна спросила Матрену:
– Где же, Матренушка, его праведность? Как же бог-то?
– А ты, девонька, не смотри на это, – отвечала Матрена. – Он во грехе, он и в ответе… Смотри, сколько он молится. День и ночь с лестовкой ходит и молитвы творит… Сам говорит: «Не бойся, Матренушка, замолю все… твое и мое…»
– А муж твой, Кузьма-то, знает об этом? – спрашивала Петровна.
– Конешно, знает, – сказала Матрена, добродушно посмеиваясь.
– И ничего? – удивилась Петровна.
Матрена нахмурилась, вздохнула и заговорила уже с тоской в голосе:
– Что поделаешь, Настасья Петровна… Отец Евлампий всему здесь голова – на земле и перед господом. Поставил его господь бог над всеми нами… Ну и покоряемся все…
Старалась Петровна с головой уйти в работу. Между делом молилась по лестовке и строго выполняла скитские уставы. Но, помимо ее воли, все больше и больше раскрывалась перед ней скитская жизнь. Только теперь стала примечать Петровна, что при встречах с нею в ласковых взглядах старцев и трудников загоралась плотская похоть. Только теперь увидела она, что бегают за Матреной трудники, как собаки голодные; ловят Матрену в хлевах, во дворе, в пустой трапезной; бесстыдные слова ей говорят. Видела, что и Матрена не слишком-то строга к мужикам. Любит позубоскалить с ними. С хохотом от обнимок отбивается. Зато строго оберегали Матрену от чужих обнимок дьяк Кузьма одноглазый да уставщик отец Евлампий. Еще примечала Петровна, что поодиночке уходили трудники в тайгу на близлежащие займища, жили там по два-три дня, часто возвращались в скит избитые, в синяках.
Матрена рассказывала Петровне:
– Васька… конюх-то… опять с фонарем под глазом пришел… На Криволожье гулял… у охотников… Должно быть, опять к Егоровой бабе ластился… Ну, и отделал его Егор… ужасти!.. Чертомеля… медведь… Егор-то… А бабу свою ко всем ревнует… Ну, чистая собака!..
По-девичьи краснея, Петровна спросила:
– Почему они все такие, Матренушка?
– Ха-ха-ха! – озорно захохотала Матрена. – Чудная же ты, Настасья Петровна… Не знаешь мужиков?.. Да они к дьяволу на рога полезут за бабой!.. А нас тут, баб-то, две на весь скит – ты да я… Мужья оберегают нас… Вот и бегают трудники по заимкам… Вот и ходят с фонарями… Избитые!.. Мужики-то таежные на смерть бьют наших трудников. А им – хоть бы что…
После рассказов Матрены тревога и страх не покидали Петровну ни днем ни ночью. Усердно молилась она богу. Избегала встреч с трудниками и старцами. Старалась поближе к Степану и к Матрене держаться.
А «дятел» опять долбил голову:
«Значит, и здесь то же самое… Значит, и сюда зря ехали…»
Глава 22
Старец Евлампий утром поднимался на ноги чуть свет и, несмотря на сорокаградусные морозы, умывался на дворе снегом; после того вынимал из-под аналоя четвертную бутыль, опрокидывал в свой большой рот пару чайных чашек ханжи самогонной или спирта разведенного, закусывал приготовленным Матреной лучком и черным хлебом и, накинув на широкие плечи легонький азям, шел в трапезную на общее моление и затем и на общую трапезу. После трапезы он облачался в черный тулуп и бобровую шапку; брал с собой лестовку, по которой отсчитывал на ходу молитвы и которую считали в скиту за признак его благочестия и власти; засовывал большой нож за голенище правого валенка и уходил из кельи во двор – до следующего моления, до обеда.
По утрам первым его встречал и приветствовал во дворе дьяк Кузьма Кривой; протягивая вперед руки со сложенными чашечкой ладонями, он низко кланялся Евлампию и говорил:
– Свет христов над святой обителью, отец! Благослови, владыко…
– Господь благословит, – отвечал Евлампий и, осенив Кузьму крестным знамением, совал ему свою волосатую руку для целования.
Такими же приветствиями встречали его старцы и трудники, которых он так же благословлял и совал руку для целования, а попутно и бранил за те или иные промахи в работе.
После обеда Евлампий обычно бродил по двору и вокруг скита до глубоких сумерек, изредка заглядывал в свою келью и снова опрокидывал чашку ханжи. Весь день толкался он около трудников – на заготовке дров и леса, на дворе и на рыбалках. Везде сам следил за работой. И целый день гремела вокруг скита его густая брань.
Около пригонов отец Евлампий бранил бродягу, конюха Василия:
– Васька!.. Почему худо глядишь, подлец, за лошадьми? Почему на копытах у лошадей аршин дерьма нарастил?
Бородатый бродяга-трудник косил на него волчьи глаза, молчал и часто и низко кланялся ему.
Евлампий потрясал огромным кулаком перед лицом конюха и грозился:
– Морду расквашу, подлец!.. Языком заставлю облизывать копыта у лошадей… Слышишь?
Проходя мимо трапезной, Евлампий заглядывал на кухню. И здесь шумел:
– Матрена!.. Почему переквасила вчера тесто?.. Чем кормишь трудников?.. Смотри у меня!.. Молодой-то стряпухе не шибко доверяйся…
А сам скользил загорающимися глазами по молодому и красивому лицу Петровны, по ее высокой груди и подумывал уже о том, как бы избавиться от Степана и приютить молодую трудницу навсегда в скиту.
Затем отвертывался, размашисто крестился и гудел:
– Согрешишь с вами, окаянными!.. Спаси мя, царь небесный! Помилуй… Оборони…
Петровна видела и понимала взгляды отца Евлампия, тревожилась, горела лицом и отворачивалась от него в куть.
А Евлампий, сердито хлопнув дверью, уходил к реке, к прорубям, где возились трудники и старцы с сетями.
Заметив промороженные и прорванные вентеля, Евлампий кидался к пьяному труднику Фоке, хлестал его своими огромными ладонями по щекам и приговаривал:
– Береги, сукин сын, скитское добро!.. Береги… береги!..
Фока покачивался от ударов и бормотал:
– Прости… отец… Христа ради… прости, отец… прости…
Больше всего доставалось от Евлампия одноглазому Кузьме.
– Кузьма! Мошенник! – гремел Евлампий на дьяка. – Почему худо подгоняешь чужеспинников?
Кузьма хитро мигал своим единственным глазом, кланялся Евлампию в пояс и с притворной улыбочкой и покорностью отвечал:
– Не сердись, святой отец… ужо подтяну я их…
Заглядывая в амбары, где хранились разные припасы и пушнина, Евлампий громко кричал Кузьме, точно глухому:
– Смотри у меня! Ежели какую порчу замечу в пушнине или припасы будут воровать трудники… голову оторву! Последний глаз вышибу!..
Кузьма улыбался и, кланяясь, тихо говорил:
– Не беспокойся, святой отец… Все в порядочке… Все в целости и сохранности…
– Овес-то приберегай… придерживай! Скоро придется пушнину в Нарым везти… Сам знаешь, сколько верст ехать… И все без дорог…
– Знаю, святой отец. Приберегаю… и овес, и ячмень…
А лошадки у меня всегда в теле…
Сухое, остроносое и обветренное лицо Кузьмы, обросшее темной бородой, расплывалось в самодовольную улыбку:
– Все заранее прикинуто, святой отец!.. Все в голове ношу… И за всем крепко смотрю… Хотя у меня и один глаз, да зорок, не надо и сорок!..
– То-то! – грозил кулаком Евлампий.
Однажды кинулся он на Степана с поднятыми кулаками:
– Убью стервеца!..
Но Степан выхватил из-за голенища нож и, взмахнув им, предостерегающе крикнул:
– Не лезь, отец… угомоню!
Не ожидавший такого отпора, Евлампий разжал кулаки и медленно опустил руки. С минуту молча смотрел он на крепкого ощетинившегося Степана. Потом вынул из-за валенка свой нож и, показывая его, вдруг густо захохотал, обнажая широкие и желтые зубы и обдавая Степана запахом ханжи:
– Ха-ха-ха!.. дуралей!.. Видишь?.. Сам с этим хожу. Приколю, как поросенка… Дрыгнуть не успеешь!..
Не выпуская из рук своего ножа, Степан кривил рот в улыбке и с расстановкой говорил:
– Ничего, отец… не сумлевайся… не промахнусь и я…
– Ладно, – буркнул Евлампий и, сунув нож снова за голенище валенка, шагнул к Степану и похлопал его по плечу:
– Молодец, сукин сын… хвалю!..
Запахнув полы тулупа и засунув руки в рукава, он повернулся и зашагал к крутому берегу, по направлению к скитским воротам.
С этого дня Евлампий круто переменился. Говорил со Степаном почти как с равным.
В субботу повел его с собой в баню и приказал Кузьме выдавать Степану каждодневно лишнюю чашку ханжи.
В бане оба они с Евлампием три раза залезали на полок и три раза парили друг друга веником. Когда Степан парил Евлампия, тот красный, как вареный рак – крякал и приговаривал:
– Молодец, Степан!.. Молодец… Хорошо паришь!.. Хорошо и оберегать себя умеешь… Люблю людей, которые силенку и отчаянность имеют… Молодец!.. Хорошо…
– А как же, – спокойно отвечал Степан, нахлестывая веником его огромную красную тушу. – В Сибири без ножа да без опаски дня не проживешь!.. Сторона-то какая?.. Варначья!..
Три раза они оба спрыгивали с полка, выбегали голые на двор, валялись в снегу и снова возвращались в баню и парились на полке.
От лишней чашки ханжи Степан отказался. Не любил зря прикладываться к хмельному.
А некоторые трудники говорили Степану:
– Ты с отцом Евлампием-то дружи, а нож за голенищем всегда наготове держи.
Глава 23
Появился в скиту странный человек. Пришел он с дальних заимок. На вид ему было лет тридцать, и по одежде похож он был на скупщика пушнины. На нем был городской костюм, поверх которого надет был алтайский полушубок с серой оторочкой и белые валенки с красными крапинками. Но по обличью и по разговору сразу можно было узнать в нем человека из образованных. Лицо у него было продолговатое и розовое, обрамленное светло-русой небольшой бородкой и усиками. В голубых глазах его светилась не то усталость, не то печаль. На голове носил он оленью шапку с выхухолевыми наушниками и с такой же оторочкой, из-под шапки на плечи падали длинные светло-русые вьющиеся волосы. И руки были у него нерабочие – длинные, сухие и бледные.
Пришел он в скит на лыжах, после обеда, и, разузнав от трудников, где помещался старец Евлампий, прошел прямо к нему в келью и просидел там до ужина.
О чем был разговор у них с Евлампием – никто не знал. Матрена, носившая в келью хлеб и грибы соленые, рассказала кое-что Петровне под большим секретом:
– Видать, оба, – говорила она, – и отец Евлампий и гость, давно знакомые… Сидели за столом и все спорили. Прибывший-то человек, видать, горячий. Ох, и шумел он! А отец Евлампий сначала посмеивался над ним и говорил ему: «Ты, брат, не шуми… Говори толком: куда тебе надобно? Придет время – доставим… А в обители без бога и без молитв невозможно. Ты, говорит, вон какую образованность в голове имеешь! Не нам чета… Значит, надо потрудиться и помолиться. Возьми-ка, говорит, книги наши староверческие, да почитай их трудникам, да потолкуй с ними…» Ну, прибывший-то и говорит: «Ты знаешь, Евлампий, я ни книг ваших, ни богов ваших не признаю!.. Дескать, молился и буду молиться своему богу… А кто мой бог, ты, говорит, тоже знаешь».
Покрутив головой, Матрена засмеялась:
– Чудной он какой-то, приезжий-то… «Мой бог, говорит, все люди, весь мир». А отец Евлампий ему: «Ну вот, когда ты выпорхнешь отсюда и в свой монастырь попадешь, тогда и молись своему богу…» Потом и отец Евлампий рассердился: «Ты, говорит, запомни, что здесь урман-тайга и святая обитель, а я, говорит, здесь над всеми голова!.. Я и законы устанавливаю». Приезжий смеется: «Вместе, говорит, мы с тобой в Сибирь шли! А что у тебя тут за обитель – надо еще посмотреть…» А отец Евлампий свое твердит: «Ты говорит, смирись, и тогда, говорит, будешь доставлен… куда тебе надобно…» А дальше уж не знаю, что у них было – выгнал меня отец Евлампий. За дверью я слышала только его последние слова: «А ты, говорит, хоть для виду становись на молитву…»
После ужина Евлампий велел Кузьме Кривому поселить вновь прибывшего трудника Бориса в общую келью.
Неделю прожил Борис в скиту, ничем не выделяясь. Был он неразговорчив и выполнял все, что задавал ему дьяк Кузьма: чистил двор, пилил дрова, топил в кельях печи: Только к амбарам и кладовым не допускал его Кузьма. По утрам, в обед и вечером вместе со всеми старцами и трудниками Борис ходил в молельню и становился на колени, но, к удивлению всех, не крестился и не пел. В субботу попарился в бане. А в воскресенье утром выпросил у Кузьмы две чашки ханжи, выпил залпом натощак и сильно захмелел. Не пошел на утреннюю трапезу и, оставшись в келье один, долго плакал. А когда пришли с трапезы трудники, заплаканный Борис накинул на себя полушубок и шапку и, пошатываясь, вышел во двор.
Во дворе он ходил, пошатываясь, взад-вперед и выкрикивал ругательства, перемешанные с малопонятными для жителей скита словами.
– Мерзавцы!.. Душители духа!.. Мракобесы! – кричал он, грозясь кулаками через бревенчатый забор куда-то вдаль, в тайгу. – Запомните, подлецы: придет время… и настанет суд… и будет кара… и будет возмездие! Слезы и кровь замученных поколений опрокинутся на вас огненной рекой… Земля выплюнет не только вас, но и ваших предков… Время испепелит самое воспоминание о вас…
И снова летели в тайгу ругательства.
Потом пошел Борис, пошатываясь, к келье старца Евлампия. Рванул дверь и с бранью ввалился в келью. Но не прошло и минуты, как дверь снова распахнулась. Огромный, долговолосый и плечистый Евлампий вынес Бориса, точно щенка, держа одной рукой за воротник полушубка, и швырнул в снег.
Оставив барахтающегося Бориса на дворе, он ушел обратно в келью и закрючил за собой дверь.
А раскрасневшийся. Борис поднялся на ноги, снова кинулся к двери и застучал в нее кулаками, крича:
– А-а!.. Вот как!.. И ты с ними, Евлампий?.. Мракобес!.. Отвори!.. А-а!.. Боишься?.. Правды моей боишься?.. Черные дела свои прячешь?.. Евлампий!..
Долго хлестал Борис кулаками в дверь и долго кричал:
– Евлампий!.. Мракобес!.. Отвори!..
Евлампий не откликался.
Пришел Степан.
Он взял Бориса за рукав и повел в кухню, уговаривая его:
– Пойдем, брат, на кухню… Там все обскажешь… Не надо ломиться в дверь… Зря это… Пойдем, друг… пойдем…
Повинуясь его ласковому голосу и слабо сопротивляясь, Борис пошел за Степаном, бормоча на ходу:
– Ага… боится!.. Правды моей боится… да, да! Но я открою правду! Я обнажу лицо этого лицемера… Обнажу и разоблачу!
Так с бормотанием и в кухню ввалился.
Степан раздел его и усадил на лавку за стол.
Борис покачивался и пьяным заплетающимся языком выкрикивал:
– Да, да!.. Я открою людям глаза!.. Я покажу истину!.. Да, истину!.. Ибо что есть истина? Человек, критически мыслящая личность – вот истина!
Он повернул к Степану свое розовое и пьяное лицо и, глядя на него мутными голубыми глазами, продолжал выкрикивать:
– Человек – это я, ты, природа, весь мир!.. Понимаешь? Критически мыслящая личность – это прекрасное вместилище вселенной, мироздания!.. Да, да… мироздания!..
Ненадолго он умолк и, склонив голову на грудь, уставился глазами в пол; затем снова поднял голову и, зачесывая пальцами свои волнистые длинные волосы от лба к затылку, обратился к Степану:
– Брат Степан!.. Понимаешь ли ты, что такое человек?.. А?.. Понимаешь?..
Степан почти ничего не мог понять из путаных речей Бориса, но все же, посмеиваясь, ответил ему:
– Как не понять… Известное дело: человек – он и есть человек.
– Вот! – воскликнул Борис, и пьяные глаза его вдруг загорелись злобой; он стукнул кулаком по столу и закричал: – Царские слуги и мракобесы сковали человека цепями!.. Они распяли истину!.. Понимаешь, брат Степан!.. Истину распяли!.. Евлашка заодно с ними. Он такой же кровосос, обманщик и поработитель народного духа!.. Н-но… брат Степан… верь мне… придет время… и мы свергнем иго царей, жандармов и князей церкви!.. Мы – герои!.. Понимаешь?.. Мы вырвем землю из рук палачей!.. И тогда царство божие будет не на небе… а на земле!.. Степан!.. Ты понимаешь: за землю и волю!.. А?.. Понимаешь?.. За землю и волю! – И, отчаянно замотав головой, он опять стукнул кулаком по столу. – Эх!..
– Понимаю, – ответил Степан, все так же посмеиваясь и покачивая головой в знак согласия. – Чего тут не понимать? Вестимо, царство божие тут и есть: потому здесь… святая обитель… земли сколько хочешь… и начальства никакого… кроме отца Евлампия… Ну, только он, Евлампий-то, ничего… терпеть можно…
Борис поднял вихрастую голову, уставился на Степана остановившимися глазами и долго смотрел на него молча. Потом тихо спросил:
– А ты понимаешь, что такое категорический императив? Что такое критически мыслящая личность? П-пон-нимаешь?
– И это понятно, – ответил Степан. – Разные бывают люди, значит, и разные у них личности… К примеру взять нашу Матрену… У ней личность-то вон какая: корявая, как терка!.. А вот про вашу личность можно сразу сказать, что вы человек из благородных.
– Н-ни черта ты не понимаешь… – перебил его Борис и с барским высокомерием продолжал: – Потому что ты… раб!.. Прислужник!.. Хам!.. Холоп!.. Да, да, да!.. Хам и холоп!.. Прислужник палачей!.. Да…
Степан по-прежнему улыбался и беззлобно говорил:
– Знамо, прислужник… А как же!.. По уставу обители… Как все…
По-прежнему не понимая как следует речей трудника Бориса, Степан знал, что пьяному человеку надо выговориться и надо дать ему высказать все, что наболело у него на душе, и потому сидел около Бориса, приветливо улыбаясь и поддакивая ему.
И Петровна вслушивалась в речи Бориса. Но поняла она пока только одно: противоуставно и богохульно говорит он.
Страх охватил Петровну, когда заговорил Борис о царе. Знала, что здесь, в тайге, нет царских слуг и доносителей. Но с детства приучили люди думать о царе, как о боге земном.
А Борис раскачивался над столом и все говорил и говорил: о насилии человека над человеком, о свободе человеческого духа, о критически мыслящей личности, о земле и о воле народной.
Наговорившись вдоволь, он склонил голову на стол, немного побормотал и уснул.
А на другой день, когда собрались в молельню старцы и трудники и встали на молитву, Евлампий грозно обратился к Борису:
– Борис!.. Брат мой во Христе!.. За что паскудил меня вчера у моей кельи?.. Зачем мешал мне лицезреть господа Иисуса Христа и ангелов его?.! Почему отверз уста свои богохульные и изрыгал хулу на обитель святую… и на пастырей стада господня?! Кайся, хулитель окаянный!.. Кайся, Борис, при всей братии.
В молельне было тихо, сумрачно. Одиноко колебались огоньки трех восковых свечей перед киотами. Пахло ладаном и потными телами людей. Старцы и трудники молча смотрели вниз, на половицы.
Склонив на грудь длинноволосую голову, бледный Борис тоже молчал.
А Евлампий гремел в его сторону:
– Слышь, Борис?.. Слышь, богохульник?.. Кайся!..
Борис чуть слышно вымолвил:
– Извини… Прошу прощения…
– То-то, – торжествующе произнес Евлампий и торопливо повернулся к трудникам: – Братие!.. Помолимся за грехи кающегося брата Бориса…
И без того бледное лицо Бориса стало еще бледнее, в глазах мелькнул злой огонек; он шагнул к Евлампию, хотел что-то сказать, но тот повернулся уже широкой спиной к молящимся и лицом к образам, размашисто закрестился и запел густым голосом:
– Бла-го-сло-вен гос-подь бо-о-ог на-а-аш…
И вслед за ним закрестились, зашелестели губами старцы и трудники:
– Благословен господь бог… Благословен господь… благословен…
В это утро одноглазый дьяк Кузьма пел и кадил ладаном особенно усердно, а ново-салаирские старцы и трудники долго молились и подпевали своему наставнику – уставщику.
Только после того, как забрезжил в окнах рассвет, все трудники, во главе с Евлампием, пошли в трапезную и сели за общие столы завтракать.
Трудник Борис опять неделю молчал, безропотно делая все, что заставлял его делать Кузьма Кривой. И опять в воскресный день, выпросив у Кузьмы лишнюю чашку ханжи, он захмелел и во хмелю снова ломился в келью Евлампия, бранил его и в чем-то изобличал словами малопонятными.
Сначала среди обитателей скита, а затем по таежным заимкам и по землянкам звероловов слух пошел, будто появился в ново-салаирском скиту новый угодник – отец Борис, оспаривающий веру отца Евлампия и посягающий на его власть.
Все больше в скиту стали люди поговаривать, что между Евлампием и Борисом идет затаенная борьба.
Евлампий громил трезвого Бориса перед старцами и трудниками за его богохульные речи и за неуважение к уставу обители.
Длинноволосый и бледнолицый с похмелья Борис либо отмалчивался, либо коротко ронял одно слово:
– Извиняюсь…
Но лишь наступал день праздника, он снова напивался и снова ругал Евлампия, называя его обманщиком и мракобесом.
По праздникам Евлампий отсиживался в келье. А в будни бегал по скитским работам с налитыми кровью глазами и, срывая на трудниках бессильную злобу, хлестал их кулаками по чему попало.
Трепетали в эти дни трудники перед гневом отца Евлампия. Покорно сносили его побои. Прятались от него. Ждали большой беды.
Петровна ночью на полатях испуганно шептала на ухо Степану:
– Страшно мне, Степа, перед старцем Евлампием…
Степан утешал ее:
– Что страшно-то? Не зверь он…
Пощупав рукоятку ножа в изголовье, Степан многозначительно добавил:
– В случае чего, крикни… угомоню его сразу… на смерть!