Текст книги "Бабьи тропы"
Автор книги: Феоктист Березовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Глава 2
Необъятен урман. Много здесь свободной земли для человека. Но густо заросло здесь лицо земли темно-зеленой щетиной хвойных лесов, и похожа здесь земля на заросшее и веками не бритое лицо таежных мужиков-звероловов.
Вот потому-то тесно, приземисто и укромно разместилась деревенька Белокудрино на высоком берегу мелководной речонки, лишь по весне заливающей на десятки верст прибрежные луга, болота и приречные леса.
Протянулась эта деревенька вдоль горбатого и кривого берега извилистой речонки двумя порядками серых бревенчатых изб с хлевами и амбарами, огороженными где заборами, где плетнями или пряслами и образующими одну кривую улицу с тремя проулками, от которых тянулись к реке три пологих спуска. Правый порядок изб разбросал свои дворы с пригонами, банями и гумнами по берегу реки, за которой далеко на север тянулись заливные луга, окруженные черной стеной непроходимого урмана. Противоположный, левый, порядок изб раскинул свои дворы и гумна к небольшому болотцу, поросшему желтым камышом, над которым гомонили летом тысячи диких уток, гусей, куликов и чибисов и которое с юга было огорожено такой же черной стеной урмана На концах деревни распластались две небольшие поляны, где летом паслись телята, домашние гуси и свиньи, а зимой играли в снежки ребята. На восточной поляне зиму и лето мельница-ветрянка дырявыми крыльями помахивала, а на противоположной западной поляне, почти к самому лесу, деревенское кладбище с покосившимися крестами приткнулось. От обоих концов деревни бежали через полянку, за поскотину, в темную глубину урмана три ухабистые дороги: одна – на восток, к переселенческим поселкам, другая – на запад, к волостному селу Чумалову, а третья в старожильское село Крутоярское.
На правом приречном порядке из серых изб выделялись большие дома белокудринских богатеев: широкий и приземистый крестовик с тесовой крышей и с зелеными ставнями кержака Гукова, а через несколько дворов от него такой же дом с синими ставнями – скотовода Хомутова; дальше, в середине деревни, словно узорчатый скворечник, торчал над избами двухэтажный дом крупного посевщика Оводова и еще дальше, к концу деревни, такой же дом – Гусева. Из левого порядка выпирали разбросанные вперемежку с серыми избами большие, обнесенные высокими дощатыми заборами, дома богатеев Максунова, Ермилова, Клешнина, Валежникова, Бухалова. Почти у всех крепкие тесовые ворота. У Клешнина ворота просмоленные, а у старосты Валежникова словно звездами усыпаны квадратиками из белой жести. Ставни у богатых домов расписаны синими, зелеными и желтыми узорами да цветами.
Население деревни Белокудрино делилось на две почти равных половины: на кержаков и мирских. Но испокон веков кержаки с мирскими жили в дружбе. Только из одной посуды не пили и не ели кержаки с мирскими. Но и этот обычай не все староверы строго соблюдали. А молились белокудринцы почти все двумя перстами. Особого места для моления, как и особых попов, ни у кержаков, ни у мирских в деревне не было. Мельник Авдей Максимыч Козулин слыл вроде добровольного и бесплатного староверческого попа и начетчика, никем не ставленного. Изредка, по требованию кержаков, Авдей Максимыч уставы выполнял. Мирские же шестьдесят верст к православному попу ездили – в Чумалово. И то по самой крайней нужде: венчаться да ребят крестить. Один раз в год – после спада весенних и летних вод – сам поп заезжал в Белокудрино, сразу всем покойникам панихиду служил и ругу со всей деревни собирал – зерном, яйцами, а то и пушниной.
Зато из года в год, лишь наступали длинные зимние вечера с морозами трескучими да с буранами неуемными, плелись по вечерам к Авдею Максимычу Козулину кержаки и мирские, мужики и бабы, старики и старухи. Набивались в его теплый пятистенок, сидели и слушали чтение священных книг в черных кожаных переплетах, от руки писанных.
Плешивый, розовенький, толстоносый мельник, с маленькими карими глазками, глубоко сидящими под мохнатыми темно-рыжими бровями, с такой же темно-рыжей седеющей каемкой прямых волос вокруг голой головы и с таким же темненьким седеющим клином на подбородке, сидел за столом перед миром в неизменной белой рубахе из холста, в синих домотканых портках, заправленных либо в черные валенки, либо в высокие бродни, перехваченные у колен ремешками, с ременной лестовкой в руках.
Часами перелистывал Авдей Максимыч шершавые и пожелтевшие листы, испещренные мелкой славянской вязью. Часами ворковал он, вычитывая чуть-чуть нараспев и разъясняя священные тексты рукописной библии.
Из года в год робко, но упорно выпытывали белокудринцы у мельника откровения священных книг касательно сроков пришествия на землю антихриста, наступления страшного суда господня и утверждения тысячелетнего пресветлого царства.
Из года в год спокойно, ласково глядел мельник своим розовеньким толстоносым лицом в лица слушателей. Ровно и елейно вилась ласковая речь Авдея Максимыча, такая же витиеватая и туманная, как рыжая вязь славянских букв на пожелтевших листах библии.
А прямого ответа так никто и не слышал от Авдея Максимыча. Все что-то недоговаривал старый мельник.
Не приходило, видно, для этого время.
Глава 3
В урмане время шло – все равно что болото стоячее медленно высыхало.
Точно так вот проходила и жизнь Настасьи Петровны в деревеньке Белокудрино.
В работе тяжелой, в заботах хозяйских да в нужде деревенской неприметно мелькали похожие друг на друга дни, месяцы и годы, и неприметно для себя состарилась Настасья Петровна.
По-прежнему, не торопясь, бродила Настасья Петровна по дому и на поле, по-прежнему одевалась в синий дабовый сарафан с фартуком домотканым, на голове носила платочек темненький, клином кверху, а на ногах – бродни самодельные; по-прежнему любила она в работе к песням Степана Ивановича прислушиваться; но время давно уже избороновало ее лицо глубокими и темными бороздами, будто известью выбелило голову, жаром солнечным да ветрами таежными высушило тело и горбило уже плечи. Седьмой десяток доживала Настасья Петровна. И хотя устали в работе и сейчас не знала, но ходила уж чуть-чуть согнувшись и опираясь на клюшку, внучонком Павлушкой подаренную.
Любила внучонка белобрысого да курчавого, с глазами голубыми и шустрыми, с норовом веселым. Один он был у снохи Марьи. И весь в деда Степана уродился. Когда мал был, нянчилась с ним Настасья Петровна, жевками ржаными с молочком подкармливала. На свои ноги встал – все около нее да около деда Степана терся. А когда вырос да стал в хозяйство со своими крепкими руками, еще раз порадовал бабку: три зимы ходил к мельнику Авдею Максимычу – грамоте обучался.
Вечерами зимними длинными, сидя на черной половине пятистенка за прялкой либо за становиной и прислушиваясь к завыванию ветра таежного да к забористому храпу деда Степана, любила Настасья Петровна сказки внуку рассказывать: про степи сибирские необъятные, про горы снежные Алтайские, про города большие и каменные с царским начальством озорным, про монахов-гулеванов и про вольготную и бражную жизнь в кержацких скитах. Часами, воркуя, рассказывала. Часами торчала над полатями белокурая голова остроносого и голубоглазого Павлушки с устремленным вниз краснощеким лицом.
Когда рассказывала про гульбу в монастырях и в скитах, Павлушка еще больше высовывал с полатей свою светлокурчавую голову и, посмеиваясь, тихо спрашивал бабушку:
– А как же бог-то, бабуня?.. Выходит, что смотрел он на пьяных монахов… и ничего? Молчал?..
– Бог-то? – переспрашивала Настасья Петровна, обдумывая ответ. – Давно сказано, сынок: бог-то бог… да не будь и сам плох!..
Еще ниже склонялась с полатей голова Павлушки, шепотом спрашивал он бабушку, словно заговорщик:
– А есть он, бабуня… бог-то?
– Не знаю, сынок, – уклончиво отвечала бабка Настасья. – Не видала я его… Всего насмотрелась на своем веку, а бога не видала…
– А как же народ толкует про бога, – допытывался Павлушка, – и кержаки говорят, и мирские молятся ему…
– Не знаю, сынок, не знаю, – твердила свое Настасья Петровна. – Не видала… и врать не стану… Своим бабьим умом так кумекаю: господами да монахами придуман он… одним словом сказать: начальством…
– А им зачем?
– А вот ужо станешь мужиком… да почнут с тебя по семь шкур драть, тогда сам узнаешь, сынок, зачем люди бога придумали.
Павлушка смеялся:
– С тебя и с деда, поди, тоже не меньше драли… а вы молитесь!.. Зачем молитесь?
– Ох-хо-хо, Павлушка, – вздыхала Настасья Петровна. – Слыхал, поди, прибаутку варначью: с волками жить – по-волчьи выть… Вот так и наше дело со стариком… хотя в лесу прожили, почитай, весь век… а все же на миру!.. Если бы не молились да не крестились… кто бы нас и за людей почитал? Кто помог бы в нужде?
Понимал Павлушка, что нельзя без этого в деревне жить. Прятал свою улыбку. И умолкал. А когда бабка говорила про царя, Павлушка допытывался:
– А это правда, бабуня… мельник Авдей Максимыч говорит, будто царь-то антихрист?!
– Хуже, сынок… Хуже!
– А на кой ляд его держат?
– Не нами он поставлен… господами поставлен. Вот они и держат его…
Раздумывал Павлушка. А затем тихо ронял с полатей слова:
– А мамка сказывала: земной бог он, царь-то… Вот и разбери вас…
Настасья Петровна косилась на дверь в сенцы и шептала:
– А ты, сынок, матери-то не болтай… про мои побаски… Так ведь это я… к слову пришлось…
Павлушка махал рукой:
– Что ты, бабуня… что ты?! Маленький я, что ли? Понимаю… – Ненадолго умолкал. Потом вновь свешивал с полатей раскрасневшееся востроносое лицо с горящими голубыми глазами и шептал:
– Вот, если бы можно было, бабуня… турнуть бы их всех к язве!.. И царя, и начальство, и монахов со всякими попами…
– Ох-хо-хо… – снова вздыхала Настасья Петровна. – Надо бы, сынок! Надо бы!.. Да вряд ли дождемся… Крепко сидят варнаки на мужицкой шее.
Передохнув, она добавляла:
– А ты, сынок, смотри, не болтай про царя-то с дружками своими или с девками… За такие речи человека жизни решают…
Павлушка прятал голову за матицу и сердито бросал с полатей:
– Говорю, не маленький я… не учи…
Рассказывала Настасья Петровна внуку старую бывальщину, а про себя думала:
«Ужо поженится да почнет мужиковатъ – пригодятся бабушкины побаски».
Подчас горюнилась Настасья Петровна: рано гулеванить пошел Павлушка, почитай, с пятнадцати годов с озорными ребятами да около девок хороводился. Боялась, как бы вконец не избаловался парень. Про свою-то молодость не любила вспоминать и рассказывать. Неотмоленный грех наглухо в груди замуровала. Помирать уже собиралась. Мысль о смерти все чаще и чаще вставала во всей своей суровости перед бабкой Настасьей и заслоняла собою весь мир: поля и луга, которые любила Настасья Петровна, деревню, в которой прожила больше тридцати лет, мужа Степана и внучонка Павлушку голубоглазого; все казалось ей теперь мелким и малозначащим перед призраком смерти. Сердцем бабьим любвеобильным все еще тянулась к семье, людям. Но трепетала уже душа перед неизбежным концом. Чувствовала Настасья Петровна, что приходят последние дни недужной старости. В тоске неизбывной думала заканчивать эти дни. Да вот пришли новые, суматошные времена, встревожили глухой урман. И понеслась деревенская жизнь, словно расхлябанная телега по дороге кочковатой. Подхватила и Настасью Петровну.
Глава 4
Случилось это так.
После того как схлынуло первое весеннее половодье, а затем миновала и вторая полая вода, образовавшаяся от таяния земли, и отдаленные села и деревни урмана стали устанавливать связь с отрезанными от них другими деревнями и селами, по всему урману слух прошел, что между Россией и Германией началась война. Вскоре после того в деревнях и на заимках замелькали мундиры и шинельки царских чиновников и офицеров, которых сопровождали волостные старшины, полицейские урядники и стражники. Это были первые призывные комиссии. Они собирали партии молодых мужиков и угоняли их на войну.
А к концу лета заговорили люди в деревнях уже о том, что к России и к Германии присоединились другие государства и что война стала всемирной.
Вновь потянулись из урмана партии запасных солдат – сначала в волостные села, оттуда в города, а затем и дальше, на фронт, который находился где-то за тридевять земель.
Вслед за призывными комиссиями стали наезжать в урман разные уполномоченные царского правительства, кооператоры и частные заготовители. Одни по дешевке реквизировали у крестьян лошадей, другие – крупный рогатый скот и овец, третьи забирали зерно, четвертые скупала сало и кожи, пятые подчищали в деревнях и на заимках всякое другое продовольствие, лен, коноплю, яйца и шерсть.
Городских товаров поступало в деревни все меньше и меньше, а цены на товары все росли, и, наконец, городские товары стали доступными лишь деревенским богатеям.
В начале войны брали в армию только запасных солдат младших возрастов и парней двадцати одного года от роду; потом стали брать запасных солдат старших возрастов и бородатых ратников ополчения, а к третьему году добрались и до безусой молодежи: стали брать восемнадцатилетних парней.
Не миновала военная страда и Белокудрина – отсюда то и дело уходили на войну мужики и парни.
Бабы белокудринские счет потеряли проводам своих родных и знакомых.
Провожали призывников всей деревней.
Провожали с воем, с причитаниями:
– Васинька-а-а!.. Соколик мо-ой! Как же я останусь-то без тебя-а-а!..
– Андрюшечка! Родимый!.. На кого покидаешь?.. О-о-о!..
– Ефимушка!.. Сыно-о-чек!..
Одни провожали своих родственников лишь за поскотину, до первого лесочка, другие везли призывников на пароконных подводах до волостного села Чумалова. А богатые мужики привязывали к телегам по паре запасных лошадей и провожали своих сыновей даже до города, в котором жили по два, по три месяца. Из города мужики возвращались уже без запасных лошадей.
Белокудринцы вначале удивлялись: по каким причинам богатеи прохлаждались в городе? Лишь через год дознались об этих причинах.
Встречаясь на гумнах, на речке и близ озера – при расстилке холстов – бабы деревенские судачили:
– Слыхала, кума, где Васька-то Оводов воюет?
– А где?
– Да в городе… На дороге, на чугунке работает.
– Кем же он там работает? Солдатом, аль как?
– Охота ему в военной шинельке ходить!.. Простым рабочим служит… отец пристроил.
– Да как же он это устроил-то?
– Известно как – за деньги!
– Неуж начальство подкупил?
– Говорят, старик Оводов в городе продал двух самолучших лошадей… и начальство задарил.
– Значит, кто силен да богат, тому легко и воевать?
– Да уж это так…
Через полгода по деревне новый слух прошел. Теперь говорили про сыновей Клешнина, Гусева, Ермилова – будто и они в городе живут и работают в каких-то казенных мастерских.
Бабы опять дивовались:
– Неуж и эти откупились?
– Откупились, сватьюшка! Истинный бог, откупились. Сама я слыхала от бабушки Ермилихи… Сказывала она, что Платон-то Ермилов за своего сына дал какому-то начальнику триста рублей… И Клешнин и Гусев деньгами откупили от войны своих сыновей…
– Значит, на войне-то за их сыновей наши мужики и парни отдуваются?
– А то как же… Наши и воюют…
Бабы качали головами, охали и говорили:
– Вот оно что значит, богачество-то… а?!
– Не зря люди говорят: богатому стоит только крякнуть да денежкой брякнуть – он всего добьется…
А те из белокудринских мужиков и парней, которые уходили на войну, словно под водой скрывались: долго не было о них ни слуху ни духу. Только на третий год зимой вернулись сразу семь человек.
Афоня-пастух пришел с войны, прихрамывая на правую ногу; кузнецу Маркелу осколком снаряда подбородок на сторону своротило; плотник Сеня Семиколенный с трясучкой в голове вернулся; смолокур и дегтярник Панфил Комаров, Никита Фокин да Андрейка Рябцов – все трое были газом отравлены – кровью харкали; Яков Арбузов на войне потерял оба указательных пальца на руках, а остальные пальцы плохо сгибались.
Взамен вернувшихся с войны старшина и урядник со стражниками, вновь побывав в Белокудрине, забрали новую партию молодых новобранцев, запасных солдат и ратников ополчения.
На этот раз забрали и Демьяна Ширяева.
Долго ревела бабка Настасья, провожая в волость бородатого Демушку. Сноха Марья неделю голосила и волосы на себе рвала.
А в середине зимы пришли с войны еще девять солдат, тоже покалеченные.
Вместе с ними, неожиданно, вернулся в деревню и Демьян Ширяев, газами отравленный, постоянно кашляющий и с постоянной слезой в глазу.
Возвращались мужики домой, будоражили деревню рассказами про ужасы войны, а про конец войны и заикаться не хотели.
А Демьяну Ширяеву и рассказывать было нечего. По его словам, пригнали его сначала из волости в небольшой городок. Там два месяца обучали строевой службе и обращению с оружием. Оттуда по железной дороге прямо в окопы доставили, в которых он в тот же день чуть насмерть не задохся. А немца так и не видел. Полуживого в госпиталь увезли. После домой отпустили.
Бабка Настасья допрашивала сына:
– Долго воевать-то будут? Рассказал бы, Демушка… а?
– Народу еще много, – говорил скупой на слова Демушка, почесывая черную бородку. – Не скоро перебьют…
И дед Степан любопытствовал:
– Неуж конца-края не видать войне, Демьян?
И ему так же скупо отвечал Демьян:
– Нет, не видно…
Глава 5
Тревожно жили в эту зиму белокудринцы. Вечерами до отказа набивались в теплые избы и, при свете лучины либо сальника, говорили о войне, о предстоящих наборах в армию, о реквизициях и закупках деревенского добра разными комиссиями и уполномоченными.
Кержаки собирались либо у старосты Валежникова, либо у богатея Гукова, либо у мельника Авдея Максимыча Козулина.
Плешивый мельник по-прежнему туманил своих слушателей цветистыми изречениями из библии.
Слушая его, мужики тяжело вздыхали, а бабы и старухи обливались слезами.
Мирские мужики и старухи собирались либо у Ширяевых, либо в пимокатной избе старика Лыкова.
Подолгу сидели молча. Дымили трубками. Покрякивали и покашливали. Тяжело вздыхали. Скупо и редко роняли слова.
Сидят, сидят и вдруг кто-нибудь лениво обронит несколько слов:
– Как бы опять… гости не нагрянули… старшина да урядник…
После долгого молчания кто-нибудь отвечал:
– Беспременно нагрянут…
Снова молчали.
И снова кто-нибудь говорил:
– Опять, поди, будут забирать парней да и стариков…
И опять после долгого молчания раздавалось невесело:
– Знамо, заберут… и угонют…
Точно уродливые призраки – в шубах и в мохнатых шапках – люди плавали в табачном дыму и молчали.
И снова роняли лениво слова:
– Что это за война… К чему она?
– Знамо, – ни к чему…
– Один разор… хозяйству…
Иногда пускались в рассуждения:
– А я так располагаю, братцы… Ежели надо было воевать… пусть бы набольшие шли и воевали между собой…
– Пусть бы цари и воевали… А народы зачем в драку втравлять?
– Знамо, цари…
– Нам война не нужна…
Сидели задумчиво, дымили трубками. Сочно сплевывали слюну. Кряхтели. Покашливали. И снова с тяжелым вздохом начинал кто-нибудь:
– Худо, братцы…
Другие подхватывали:
– Хуже некуда… Старик Фокин, бают… пришло ему… со снохой… ложись да помирай.
– Чечулиха… как бы по миру не пошла…
– У Теркиных все рушилось… Ноне и сеять не будут.
– Разор…
– Погибель пришла…
– Ох-хо-хо… жи-изнь!
Глава б
Фронтовики из деревенской бедноты собирались по вечерам в избе Маркела-кузнеца.
Жена кузнеца укладывала ребят на полати спать, надевала шубу и, примостившись на лавке близ чела русской печи, жгла над корытом лучину и слушала разговоры мужиков.
Фронтовики располагались на лавках и на скамье, стоявшей близ стола. Они также сидели в шубах и даже не снимали с головы шапок.
Дымили трубками и завертками из крошеного листового табаку, говорили тоже о войне и о деревенском разорении.
Осторожно, с опаской, поругивали тех, кто затеял эту войну, кто наживался на войне и затягивал ее; но называть имена виновников войны вслух еще не решались.
Жена кузнеца изредка открывала дверь и выпускала из избы табачный дым и копоть от лучины.
В один из таких вечеров, когда на дворе бушевала пурга и когда фронтовикам, собравшимся у кузнеца, надоели уже всякие разговоры и они готовы были расходиться по домам, неожиданно вошел в избу деревенский плотник Сеня Семиколенный. Это был высокий, узкогрудый и долгоносый мужик с желтыми и прямыми волосами, выглядывавшими из-под солдатской вязаной папахи, с такой же желтой бородкой – клином и с реденькими усами, плохо прикрывавшими его тонкие и бледные губы.
Пурга запорошила сегодня Сеню снегом с головы до ног. Быстро захлопнув за собой дверь, Сеня столь же быстро снял с головы свою вязаную папаху, стряхнул с нее снег, потопал солдатскими башмаками об пол и, взглянув на собравшихся фронтовиков, звонким петушиным голосом произнес:
– Фу ты, Якуня-Ваня!.. До чего же разбушевался сегодня наш урман…
В разных концах избы раздались ленивые голоса:
– Что, шибко метет?
– Не утихает?
– Порошит?
Прежде чем ответить, Сеня отряхнул снег с рукавов шинельки и только после того сказал:
– Ужасть!.. Ни зги не видать, Якуня-Ваня!..
Проходя к столу и разглядывая сквозь облака дыма серые фигуры фронтовиков, он громко приветствовал своих друзей:
– Здорово, братаны!.. Чего это вы… аль опять сошлись кое о чем… помолчать?..
Посмеиваясь фронтовики ответили:
– Здорово, дядя Семен!
– Всего, брат, не переговоришь…
– Зато молчанкой-то никого не обидишь.
Афоня-пастух проговорил густым хриповатым баском:
– Доброе-то молчание, дядя Семен, поди, лучше худого ворчания… а?
Сидевший под образами усатый кузнец, с трудом двигая разбитой осколком снаряда, свороченной набок челюстью, спросил:
– Чего опоздал, дядя Семей?
Сеня бросил папаху на стол, ответил:
– Делами шибко занят был.
– А что у тебя за дела такие в ночное время?
– Да вот… из пустого мешка в порожний мешок зерно пересыпал.
Мужики засмеялись:
– Сеня за словом в карман не полезет!
– Сеню не переговоришь!
Никита Фокин сказал:
– У него язык – что твой жернов: чего на него ни положи, все перемелет.
Сеня вынул из кармана кисет и клочок измызганной бумаги; свернув «козью ножку» и прикурив ее от трубки серобородого и коротконосого дегтярника Панфила, сидевшего рядом с кузнецом, несколько раз подряд затянулся табачным дымом.
Фронтовики по-прежнему дымили молча.
За окном, не переставая, бушевала метель. В трубе завывал ветер. А на полатях сопели и посвистывали носами спящие ребятишки. В кути мигала березовая лучина, с которой в корыто с треском сыпались искры.
Чернобородый и кудлатый Афоня, сидевший в кути в углу, обратился к Сене:
– Как живешь-то, Семен?.. Расскажи… А мы послушаем…
– Мое какое житье, – шутливо проговорил Сеня, – вставай да за вытье!..
– А почему так? – спросил Афоня с явным намерением затеять с Сеней веселый разговор. – Аль тебе счастья-талану нет?
– Счастья-то? – ответил Сеня, повертываясь к пастуху. – Счастье, браток, не кобыла, его в оглобли не запряжешь!
– Правильно, Сеня! – раздались оживленные голоса. – Верно!..
– Наше счастье известно!..
– Чего там…
– Эх!.. счастье… где оно?
Вдруг Сеня вскочил на ноги и, тряся жиденькой клинообразной бороденкой, возбужденно и громко заговорил:
– Что же это такое, братаны!.. Неуж война долго еще продержится!.. Как вы думаете… а?
– А нам чего думать? – отозвался на его слова Никита Фокин – такой же высокий, но заросший густой бородой мужик. – Не мы войну зачинили… Видать, не нам ее и кончать!
– А кто будет ее кончать, Якуня-Ваня? – задиристо пропел Сеня, обводя фронтовиков своими сверкающими серыми глазами. – Я вас спрашиваю – кто?!
Кузнец ответил Сене, посмеиваясь:
– По всем видимостям повоюем еще, дядя Семен… Повоюем!.. Да…
А из кути, из дымного угла прилетел глубокомысленный голос Афони-пастуха:
– Н-да-а… Видать, оттого телега запела, что давно дегтю не ела… Так, что ли, Семен? Нужда это поет в тебе так звонко, а?
– А как тут не запоешь, Якуня-Ваня! – продолжал звенеть Сеня на самых высоких нотах. – Ведь у меня зерна-то осталось около да без малого!.. И работы никакой…
Дегтярник Панфил почесал пальцами свою густую серо-дымчатую бороду и прогудел с остановками:
– А ты забери чего нибудь из хозяйства… Отнеси Оводову… либо Гукову… либо Клешнину… Они дадут тебе, паря, всего… и зерна… и муки… и чего хочешь… Теперь все так делают.
Размахивая руками, Сеня яростно крикнул:
– А ежели мне уж нечего тащить, кроме рубахи, в которой всех нас мать родила! – Он рванул правой рукой левый рукав своей потрепанной шинельки: – Вот она… последняя одежонка… Понял?
– Ребятишек тащи в заклад! – крикнул из кути пастух.
В избе раздался негромкий взрыв хохота.
Сеня обвел удивленными глазами мужиков и, поняв, что им не хочется бередить свои раны, сел на лавку и заговорил уже тихо, с раздумьем:
– Нет, в самом деле, братаны… Шутки шутками… а ведь у меня скоро ребятишки начнут дохнуть с голоду… Истинный бог!..
Мужики сразу посуровели. Смотрели в пол. Курили. Тихо роняли слова:
– Не для тебя одного подходит такая пора…
– Всем тошно… окромя богачей…
– Все мы у них в долгу, как в шелку.
– А куда денешься-то, Семен?.. Куда?!
– Что мы можем сделать?
– Как что? – опять по-петушиному крикнул Сеня, вскакивая с лавки и перебивая фронтовиков. – Кончать надо войну, Якуня-Ваня!.. Вот что…
Этот выкрик Сени показался фронтовикам столь неожиданным, смелым и в то же время страшным, что все они сразу замолчали и потупились. Усиленно дымя трубками и завертками, все смущенно вертели и мяли в руках свои серенькие солдатские папахи. Боялись поднять голову. Боялись взглянуть друг другу в глаза. Уж очень необычен был разговор, который поднимал сегодня Сеня. До сих пор такие разговоры всячески обходились. Но сегодня Сеня столь определенно и ясно поставил вопрос о войне, что дальше уже нельзя было отмалчиваться. Это понимали все. И все-таки все молчали.
После долгого молчания тихо и несмело заговорил дегтярник Панфил:
– Как ее кончишь… войну-то? Когда ты, Семен, возворачивался с войны домой, поди, видал, сколько еще нашего брата осталось на фронте… А сколько в тылу… около фронта?.. Сколько людей ходят вот в этих самых серых шинельках? – Панфил передохнул, прежде чем продолжать нелегкую, с непривычки, речь: – А начальству что?.. Начальство знает свое… гонит нашего брата на фронт… Воюй!.. А которые в тылу, в городах… наживаются на войне… Этим тоже, поди, не хочется кончать войну-то… Вот ты и кумекай, Семен…
Вспотевший от натуги Панфил умолк. Стал обтирать рукавом шинельки капельки пота со своего бородатого и толстоносого лица.
Настороженно молчали фронтовики.
Молчал и Сеня.
Он сел обратно на лавку рядом с Панфилом.
Прерывая это молчание, коротко молвил кузнец:
– А я так думаю: тут дело не в нашем брате…
– А в ком же? – спросил Сеня, настораживаясь.
– В Распутине, – неожиданно для всех ответил кузнец. – Слыхали, поди, про старца Распутина?
– Слыхал, – сказал Сеня, удивленно глядя на кузнеца. – А ему на кой хрен война… ежели он старец?
И опять в кути, в дальнем углу, в густых облаках табачного дыма раздался Афонин басок с хрипотцой.
– Старец-то он старец… Может быть, это и правда… Ну, только солдаты в окопах сказывали, что ночевать-то он все-таки ходит к царице в спальню, мать честна! Н-да-а…
В избе опять раздался взрыв сдержанного смеха.
– Тише, – испуганно замахал руками Панфил, пытаясь остановить опасный разговор. – Тише! Что вы?.. С ума сдурели?
– А что! – задиристо перебил его Афоня. – Разве это неправда, мать честна? Истинная правда! Не один раз слыхал я от солдат на фронте, что царица наша с каким-то старцем путается… Да, да! Блудит, стерва!..
Афоню поддержал Маркел. Обращаясь к Панфилу, он стал втолковывать ему:
– Вот ты, Панфил, смекай: ежели царица немка и путается с этим самым Распутиным, значит, Распутин – сила!.. Понял?.. Значит, царица подзадоривает Распутина, а Распутин науськивает царя… дескать, воюй, батюшка-царь, до победного конца… пока всех твоих солдат немец перебьет!.. Понял?
– Все понятно, – согласился Панфил, но тут же добавил: – А только за такие слова… полдеревни могут в тюрьму отправить, ежели начальство про такие разговоры узнает…
Афоня сорвался с лавки.
Теперь и он раздраженно закричал, возмущаясь излишней осторожностью фронтовиков и желая показать, что ему сейчас море по колено:
– Ну и пусть узнают!.. Пусть!.. Мне терять нечего, мать честна… Вот он я… весь тут!
– А я… когда был на фронте… другое слыхал, – спокойно заговорил Яков Арбузов, пощипывая пальцами чернявую бороду. – Солдаты сказывали, что царица наша вместе с этим самым Распутиным да еще с каким-то министром мухлюют… Сказывали, будто они мешают посылать на фронт и солдат, и оружие. Помнишь, Афоня: антилерия-то наша неделю молчала – не хватало снарядов.
– Ну, как же, – оживленно отозвался из кути пастух. – Немец засыпал нас шрапнелью, а нам и крыть было нечем…
– А им зачем это? – несмело спросил молодой черноволосый фронтовик Андрейка Рябцов. – Ведь они же русские…
– Кто? Царица-то? – усмехнулся Сеня. – Нет, браток, царица наша немка! Для своих и старается…
– А старец этот… и министр?
– А эти продались немцу. Понял?
– Понятно, – хмуро проговорил Андрейка, вертя в руках папаху. – Видать, сволочи все они…
Окончательно осмелевший Афоня вновь сорвался с лавки и, топчась на месте, прихрамывая на правую ногу, повертывался то в одну сторону, то в другую и взволнованно говорил:
– А я так располагаю, братаны: рано ли, поздно ли, а придется нам раскачиваться! Вот помяните мое слово: придется!
– Кому это – нам? – насмешливо спросил его кузнец.
– Кому?.. Вестимо, нам, мужикам…
– А против кого раскачиваться-то? – подзадоривал кузнец пастуха.
Разошедшийся Афоня шумел:
– Против войны!.. А может быть, и против самого царя!.. Да, да, мать честна!.. А что ты думаешь?.. Нужда до всего может довести…
– Правильно! – вдруг и одновременно заговорили все фронтовики. – Верно, Афоня!..
– Генералы да богатеи… и всякие там старцы… могут до всего народ довести!..
– И доведут!..
– Так качнем, что небу будет жарко, Якуня-Ваня!
– Нашего брата только расшевели…
– Правильно!
Упрямый и всегда осторожный Панфил пережидал галдеж и, стараясь заглянуть в будущее, думал.
А когда крики мужиков затихли, он заговорил:
– Раскачаться, конечно, нетрудно, братаны. Я не против того… Ну, только… чего мы сможем сделать… здесь… в глухом урмане… одни? Ведь это же политика!.. А чего мы понимаем в политике?.. Чего?
– А на фронте кто?! – выкрикивал Афоня. – Там не такие же мужики, как мы?
– А рабочих мало на фронте, Якуня-Ваня?! – яростно поддерживал пастуха Сеня Семиколенный. – Про большевиков-то слыхали аль не слыхали?
Панфил свое гудел:
– То большевики, а то мы… Взять хотя бы и солдат… которые в армии… на фронте… Ведь они такие же мужики, как мы… Темень!.. А тут политика…