Текст книги "Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов"
Автор книги: Евгений Добренко
Соавторы: Мария Майофис,Илья Кукулин,Марк Липовецкий
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 51 страниц)
Илья Кукулин
ЯВЛЕНИЕ РУССКОГО МОДЕРНА СОВРЕМЕННОМУ ЛИТЕРАТОРУ:
Четыре романа Д. А. Пригова [719]719
Благодарю М. Липовецкого и М. Алхазову за ценные консультации и Ек. Бут за техническое содействие.
[Закрыть]
1
В конце 1990-х годов Д. А. Пригов, чей эстетический универсализм (поэт, драматург, художник, скульптор, актер, теоретик искусства, публицист…) уже стал к тому времени неотъемлемым компонентом его образа, обратился к сочинению романов. Всего он написал и опубликовал четыре романа – «Живите в Москве» (2000), «Только моя Япония» (2001), «Ренат и Дракон» (2005), «Катя Китайская» (2007, опубликован посмертно). Романы эти были удостоены очень небольшого числа рецензий и до самого недавнего времени, по сути, не получили адекватной оценки – работа по их осмыслению начинается только сегодня, в первую очередь в исследованиях Л. Силард и М. Ямпольского [720]720
См. их статьи в данном сборнике.
[Закрыть].
Когда в журнале «Новое литературное обозрение» в 2007 году готовилась подборка статей и материалов памяти Д. А. Пригова, ее редакторы не смогли найти ни одного человека из литературоведческой среды, кто был бы готов написать о его романах как о целостном явлении [721]721
Единственное исключение – Александр Чанцев, который написал о романе «Только моя Япония», но, что характерно, с точки зрения исследователя японской культуры и общества и их рецепции в современной России.
[Закрыть]. В устных беседах потенциальные авторы высказывались об этих сочинениях одобрительно, но уклончиво, словно бы стараясь не говорить на неудобную тему, или прямо заявляли о том, что эти романы им чужды. Создавалось двойственное впечатление: то ли эти романы не понравились никому из специалистов (даже из тех, кто неоднократно писал о Пригове), то ли, вероятнее, эти произведения противоречат тому образу Пригова – соц-артиста, который сложился в сознании культурного сообщества в предыдущие десятилетия. Поэтому аналитики просто не знали, с какой стороны подступиться к этим текстам, – возможно, предполагая, что Пригов на такие темы писать не должен, – и не знали, как соединить впечатление от его романов с тем, что, по их мнению, составляло доминанту приговского творчества.
Сам Пригов в 2000-е годы утверждал, что все написанное им после стихов о «Милицанере», то есть начиная с 1980-х, предназначено в основном для узкого круга ценителей, а в поп-культуру он уже вошел, и именно как автор «Милицанера» [722]722
Пригов Д., Шаповал С.Портретная галерея Д.А.П. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 15.
[Закрыть]. Но это была хорошая мина при плохой игре: количество ценителей «другого» Пригова оказалось даже меньшим, чем предполагал писатель, и только его смерть, «изменившая портреты», по выражению Ахматовой, заставила наиболее вдумчивых аналитиков перечитать Пригова новыми глазами и тем самым сделала возможным осмысление его поздних произведений.
В критике 1980–1990-х годов Пригов представал как сатирик или пародист, который работает прежде всего с тоталитарными дискурсивными практиками, либо намеренно «снижая» их, либо создавая их гротескные гибриды. Пригов до сих пор не воспринимается как автор, пишущий о телесных состояниях или способный создавать узнаваемые портреты конкретных людей или точные характеристики социокультурных типов. В романах все это есть: так, в «Ренате и Драконе» можно найти описание типа инфантильного русского мужчины, который вдруг способен «непонятно откуда вынырнувший в ботинке гвоздь с неведомо откуда взявшейся яростью заколотить» [723]723
Пригов Д. А.Ренат и Дракон. М: Новое литературное обозрение, 2005. С. 51.
[Закрыть]. Можно вспомнить язвительно изображенные беседы отдыхающих жен советских писателей [724]724
Там же. С. 16–20.
[Закрыть], которые отчетливо напоминают «Спуск под воду» Лидии Чуковской или даже портреты профессорской Москвы в мемуарной трилогии Андрея Белого.
В моем понимании (которое я постараюсь обосновать ниже), именно романы обнажают скрытые прежде уровни многолетней художественной работы Пригова. Однако для их полноценного прочтения необходимо признать Пригова более сложным автором, чем он казался ранее, и констатировать, что в 1990–2000-е годы его творчество пережило интенсивную и весьма плодотворную эволюцию. Романы не противоречат остальным произведениям Пригова, но придают им новое измерение и «выводят на свет» рефлексию и деконструкцию проблематики русского модернизма. Такого рода «выяснение отношений» с русским модернизмом и с модернизмом в целом было основой всего творчества Пригова. Объектами этой рефлексии были прежде всего проблематика коллективизма и нового утопического субъекта, восходящая к концепции Gesamtkunstwerk Рихарда Вагнера и к русской рецепции ницшеанства. Эти идеологические комплексы сохраняли свою силу на протяжении всего XX века – даже после принудительного «переформатирования» русского модернизма, произошедшего в 1920–1930-х годах.
Я полагаю, что романы Пригова являются формой возвращения модернистского художественного мышления в прозу начала XXI века, в них осуществляется эстетическое исследование различных вариантов взаимосвязи модернистской и постмодернистской парадигм. Эта синтетическая эстетика делает его романы редким и чрезвычайно важным явлением в современной русской литературе.
Цель этой статьи – выявить и описать генезис приговского романного мышления. Ее название – перифраз названия известной инсталляции Пригова «Явление Каспару Давиду Фридриху русского Тибета».
2
Прежде всего, я покажу, на каких путях происходила полемика Пригова с модернизмом, и на основе описания этой полемики попытаюсь обосновать свою гипотезу о функциях романного жанра в творческой стратегии Пригова.
Марк Липовецкий в своей книге «Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в культуре 1920–2000-х годов» [725]725
М.: Новое литературное обозрение, 2008.
[Закрыть]доказывает, что между модернистской и постмодернистской стадиями в развитии европейского и, в частности, русского искусства, нет непроходимой границы, и произведения, созданные в рамках модернистской и постмодернистской парадигмы, могут находиться в состоянии продуктивного смыслового диалога – постмодернизм не является чистым отрицанием модернизма, как утверждалось ранее в российской исследовательской литературе, но его логическим продолжением.
Однако эстетика модернизма в современной русской прозе в целом осмыслена гораздо более поверхностно и менее систематически, чем в русской поэзии. В неподцензурной поэзии рефлексия модернистской традиции началась еще в 1950-е годы, вместе с возникновением самой этой поэзии как особой ветви российской словесности (о начале этого процесса рассказано в последней части автобиографического романа А. Я. Сергеева «Альбом для марок», в мемуарном эссе Л. Лосева «Тулупы мы» и во многих других мемуарах и интервью неподцензурных литераторов) и оказалась органично включена в постмодернистскую парадигму. Что касается прозы, то в ней анализ модернистской субъективности был лишь начат – в произведениях, находящихся в диапазоне от радикальных эксперментов Павла Улитина до «Пушкинского дома» Андрея Битова, – однако так и остался незавершенным.
Неподцензурная поэзия в 1950–1980-е годы развилась в автономную социально-художественную систему, и в ней шла интенсивная и последовательная рефлексия модернистского представления о субъекте, поэтому русская версия постмодернизма в поэзии оказалась историзирующей, а характерные для нее методы диалога с традицией – разнообразными и весьма изощренными. Неподцензурная проза такой системы не образовала, новаторские произведения 1950–1980-х чаще всего не вступали в диалог друг с другом, и осмысление модернистской проблематики в них начиналась словно бы каждый раз заново. В результате в силу большого расхождения между векторами эволюции этих двух родов литературы в постсоветское время возникла асимметрия: поэзия, для которой была значима неподцензурная традиция, оказалась способной все к новым и новым формам социально-антропологической рефлексии, а проза, не получившая толком такой «прививки», сосредоточилась преимущественно на метафорическом, по сути, неотрефлексированном выражении социально-психологических травм [726]726
Подробнее см. в моей статье: Кукулин И.Обмен ролями // Сайт «Культура. Открытый доступ». 2009. 27 апреля ( http://www.openspace.ru/literature/projects/9533/details/9536/).
[Закрыть].
Поэтому рефлексия модернизма и особенно модернистского субъекта остается «больным местом» и в то же время до сих пор не вполне осознанной «точкой сборки» русской прозы. Такие актуальные и радикальные прозаики, как Михаил Шишкин и Александр Гольдштейн, в своих произведениях явным образом возвращаются к рефлексии проблем модернистской прозы 1920-х годов, учитывая при этом и западный контекст художественных экспериментов XX века. Кризис и новое осмысление модернистского субъекта в их романах часто выражены через демонстрацию «мозаичности», «бриколажности» и в то же время принципиальной травматичности и расколотости самосознания повествователя.
3
Универсальность Пригова многократно сравнивали с универсальностью авторов «серебряного века», однако различия между двумя этими типами универсальности до сегодняшнего дня почти не обсуждались. Главное, на мой взгляд, состояло в том, что универсализм Пригова был антиколлективистскими предполагал не только культивирование мифотворческого воображения, но и его тщательную рефлексию.
«Серебряный век» дал несколько примеров творческой разносторонности, необычных и для прежних этапов развития русской культуры, и для европейской культуры в целом (А. Белый, М. Волошин, А. Скрябин, М. Кузмин, П. Флоренский, в послереволюционном поколении наследников этой традиции – С. Эйзенштейн). Не случайно для эпохи 1900–1910-х годов так характерны дискуссии на темы творческой универсальности и синтеза искусств [727]727
См. об этом: Мазаев А. И.Проблема синтеза искусствв эстетике русского символизма. М, 1992; Лавров А. В.Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность. М.: Новое литературное обозрение, 1995; Азизян И. А.Диалог искусств Серебряного века. М.: Прогресс-традиция, 2001. С. 55 – 179, 212–242; Поттосина В. Г.Синтез искусств в теории и раннем творчестве Андрея Белого: (Цикл «Симфонии»): Автореф. дис. … канд. филол. наук. М: МГУ, 2001; Красильникова М. В.Идеи синтеза знания, искусства и бытия в творчестве А. Белого: Дис. … канд. филос. наук. М., 2005. С. 14–54; Ощепкова А. И.К проблеме синтеза искусств в художественной концепции Андрея Белого // Синтез в русской и мировой художественной культуре. М., 2007; Спивак М., Одесский М.«Симфонии» Андрея Белого: К вопросу о генезисе заглавия // На рубеже двух столетий: Сб. в честь 60-летия А. В. Лаврова. М… Новое литературное обозрение, 2009. С. 662–676.
[Закрыть]. В этих поисках огромную роль сыграла музыкально-философская концепция целостного произведения искусства («Gesamtkunstwerk»), изложенная в трактатах и статьях Рихарда Вагнера «Искусство и революция», «Произведение искусства будущего», «Опера и драма», «Музыка будущего» и др. [728]728
См., например: Вагнер Р.Произведение искусства будущего / Пер. с нем. С. Гиждеу; Опера и драма / Пер. с нем. А. Шепелевского и А. Винтера // Вагнер Р. Избранные работы / Сост. и коммент. Н. А. Барсовой и С. А. Ошерова, вступ. ст. А. Ф. Лосева. М.: Искусство, 1978. С. 159, 493.
[Закрыть].
Несмотря на то, что Вяч. Иванов, А. Белый, а впоследствии А. Лосев и до некоторой степени Эйзенштейн поддерживали настоящий культ Вагнера, – все же, на первый взгляд, между концепцией Вагнера и идеями «серебряного века» есть принципиальное различие: проект Вагнера, как его изложил сам композитор, утверждал возможность создания синтетического произведения «искусства будущего» только в результате коллективного сотворчества, а большинство утопий 1900-х годов были подчеркнуто индивидуалистическими, ориентированными на то, что разносторонние способности будет проявлять один и тот же автор [729]729
Впрочем, некоторые теоретики полагали, что синтез искусств будет делом сугубо коллективистским – см. работы Вяч. Иванова (в первую очередь о «соборности» в современном театре) и его ученика А. Пиотровского или П. Флоренского (например, «Храмовое действо как синтез искусств»).
[Закрыть]. Теоретики искусства начала XX века воспринимали концепцию Вагнера сквозь призму индивидуалистической, героической философии Ницше и – что не менее важно – сквозь призму зрелого творчества самого Вагнера, которое отчасти опровергало его же теоретические построения: тетралогию «Кольцо Нибелунгов» композитор, как известно, написал полностью сам (музыка, либретто и стихи), а не в составе какой-либо группы.
Несмотря на эти оговорки, необходимо подчеркнуть, что авторы «серебряного века» усвоили важнейшие идеи Вагнера: восприятие искусства как антропологической утопии – своего рода эстетизированной мечты о тотальном преображении человека; апелляцию к коллективному, «народному» пониманию [730]730
Подробнее см. в статье Л. Силард в этом сборнике. Исключений из общего тогдашнего «народолюбия» было немного; самым радикальным в своем антиколлективизме, по-видимому, был Михаил Кузмин.
[Закрыть]; иррационализм, обращение к интуиции и «природе», понимаемой как воплощающая свободу «стихия».
Пригов категорически отрицал в своем творчестве «серебряновечные» иррационализм и коллективизм, однако до последних дней жизни стремился сформировать утопию синтеза искусств – по сути, антропологическую, так как она предполагала создание нового типа автора и реципиента произведений. Об этом свидетельствуют его многочисленные беседы и лекции о «новой антропологии». По своей заявленной задаче они всегда были антиутопическими, призванными демистифицировать культурные основы футурологии, но при чтении этих текстов можно видеть, сколь часто Пригов, разоблачив существующие утопии, начинает разрабатывать свои собственные утопические проекты – например, описывает воображаемый мир, в котором возможно клонирование человека [731]731
См. беседу с А. Парщиковым в этом сборнике.
[Закрыть]. Главным средством испытания возможностей «новой антропологии» Пригов считал искусство: так, границы антропологического в современном мире он обсуждал на материале фантастического кинематографа (тетралогия «Чужой», фильм «Без лица» [732]732
Подробнее см. в статье К. Чепелы и С. Сандлер в этом сборнике.
[Закрыть]), а в 2004 году принял – в качестве автора послесловия – участие в сборнике «Biomediale», в котором обсуждалась возможность соединения актуального искусства и генной инженерии.
По сравнению с утопией синтеза искусств 1900–1910-х годов Пригов произвел резкую смену смысловых акцентов: если Вяч. Иванов, А. Белый или А. Скрябин говорили и писали о грядущей трансформации сознания и преображении всего человеческого существа, то Пригов в теоретических выступлениях ставил вопрос об условиях возможноститакого преображения: о том, каким может быть искусство в современную эпоху, чтобы выражать изменившееся сознание; о том, какой может быть трансформация биологической природы человека, и т. п.
Поворот в восприятии вагнеровской традиции и наследующего ей русского модернизма, осуществленный в явном виде Приговым и в менее явном – другими авторами его поколения (в первую очередь Андреем Монастырским), почти в точности эквивалентен повороту в интерпретации проблематики Ницше, осуществленному Мишелем Фуко. В центре внимания Фуко, как известно, была способность человека утопически изменять и преобразовывать собственное «я» с помощью нового знания: «Мне известно, что знание может изменить нас, что истина – это не только способ расшифровки мира (и, возможно, то, что мы называем истиной, вообще ничего не расшифровывает), что, познав истину, я изменюсь. И, может быть, буду спасен. А может, умру, хотя, думаю, в моем случае это одно и то же» (из записи публичной беседы со Стивеном Роггинсом, 1983 г.) [733]733
Фуко М.Минималистское «я» / Пер. с англ. А. Корбута // Логос. 2008. № 2. С. 132.
[Закрыть]. Фуко сохранил ницшевский интерес к «преодолению человека», однако перенес смысловой акцент на условия возможности, на границы и на технологии этого «преодоления», тем самым значительно снизив «температуру» ницшевского героического пафоса и сделав идею преобразования человека из элитарной принципиально демократической. Кроме того, Фуко, хотя и оперировал концептуальным аппаратом философии, но оговаривал, что «трансформация себя при помощи знания <…> очень близка эстетическому опыту. Зачем художнику работать, если живопись не меняет его самого?» [734]734
Там же.
[Закрыть]. Эта параллель между поисками Пригова и Фуко существенна потому, что позволяет увидеть конструктивный, а не деконструирующийпафос Пригова и органическую вписанность мысли российского литератора в проблематику европейской философии второй половины XX века.
Пригов подчеркивал значимость традиции «серебряного века» для своего творчества, особенно часто называя в качестве интересного для себя автора Александра Блока – по мнению Пригова, создателя яркой имиджевой стратегии. Но не забудем и о том, что Блок был поклонником Вагнера [735]735
Блок А. А.Искусство и революция (По поводу творения Рихарда Вагнера) // Блок А. А. Собр. соч.: В 12 т. Т. 8. М.; Л., 1936; Магомедова Д. М.Блок и Вагнер // Тезисы I Всесоюз. (III) конф. «Творчество А. А. Блока и русская культура XX века». Тарту, 1975. С. 103–107; Гозенпуд А. А.Рихард Вагнер и русская культура. М., 1990; Bartlett R.Wagner and Russia Cambridge University Press, 1995. P. 195–218; Дьёндьёши M.А. Блок и немецкая культура. Новалис, Гейне, Ницше, Вагнер. (Vergleichende Studien zu den slavischen Sprachen und Literaturen. Hrsg. von R. Belentschikow und R. Ibler. B. 9). Frankfurt a.M.: Peter Lang, 2004.
[Закрыть]. Еще более интересно, что один из немногих в творчестве Пригова опытов обыгрывания не «серебряновечной», а собственно вагнеровской традиции относится к тому же 2000 году, в котором вышел и первый его роман: именно тогда в московском музыкальном центре «Дом» Пригов провел перформанс «Мой Wagner. Опыт реконструкции феномена Рихарда Вагнера „Гибель богов“». Через несколько лет после этого он предложил композитору Ираиде Юсуповой написать «медиаоперу» на свой стихотворный цикл «Вагнеровское». «Медиаопера», получившая в итоге название «Путь поэта», была создана в последние годы жизни Дмитрия Александровича, а впервые исполнена уже после его смерти [736]736
Юсупова И.«Только мой» Пригов // Новое литературное обозрение. 2007. № 87. С. 305 (см. также в этом сборнике, с. 687–688). Аккомпаниатор Центра оперного пения Г. Вишневской, вдова известного оперного певца Станислава Сулейманова, Алла Басаргина рассказывала мне, что Пригов знал наизусть большинство опер Вагнера.
[Закрыть]. Видимо, именно к 2000-м годам Пригов в своей внутренней полемике с «серебряным веком» дошел до стадии, когда основы ее должны были стать эксплицированными, – именно это привело к окончательному формированию его романной поэтики и к мысли о необходимости проведения перформанса, посвященного Вагнеру.
В целом художественный универсализм Пригова по своему типу может быть назван антивагнеровским,поскольку и в целом позиция Пригова была антиромантической. В «Предуведомлении» к поэме «Евгений Онегин Пушкина» он констатировал, что, несмотря на глорификацию Пушкина, в реальности в русской поэзии победила традиция Лермонтова, от которой «лирический герой» этого «предуведомления» считал необходимым максимально дистанцироваться [737]737
Пригов Д. А.Евгений Онегин Пушкина. СПб.: Красный матрос; Митькилибрис, 2000.
[Закрыть]. По-видимому, здесь мы имеем дело с непосредственной декларацией взглядов самого Пригова.
В поэме, которой предпослано данное предуведомление, для маркировки лермонтовской традиции вводится прием, который впоследствии получил развитие в романах Пригова, особенно в двух первых – внешне не мотивированное использование слов-сигналов «безумный» и (в романах) «неземной», указывающих на проникновение в текст аффектированной и обезличенной романтической чувствительности. Например, в роман «Только моя Япония» включена «Декларация о неземной автономии безумного Дагестана», написанная в 1991 году [738]738
Впервые она была опубликована в малотиражной книге-буклете, вышедшей к выставке визуальных работ Пригова в Галерее Марата Гельмана: Пригов Д. А.Сталинское. М.: Галерея М. Гельмана, 1994; ср.: Пригов Д. А.Только моя Япония. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 121–122.
[Закрыть]и представляющая собой переделку речи И. В. Сталина, произнесенной на съезде народов Дагестана в Темир-Хан-Шуре 13 ноября 1920 года (эта речь открывается провозглашением Декларации о советской автономии Дагестана [739]739
Сталин И. В.Соч. Т. 4. М.: ОГИЗ; Гос. Изд-во политич. лит-ры, 1947. С. 394–397.
[Закрыть]; почему Пригов выбрал именно эту речь, понять легко: ориенталистская мифологизация Дагестана в творчестве Лермонтова хорошо известна, и сам Пригов ранее подвергал ее деконструкции – ср. стихотворение «Долина Дагестана»). В тексте-источнике последовательно заменены все прилагательные или добавлены новые: «Теперь, когда армия неземного Врангеля разгромлена, безумные ее остатки бегут в неземной Крым, а с безумной Польшей заключен неземной мир…» и т. п. (Оригинал: «Теперь, когда армия Врангеля разгромлена, жалкие ее остатки бегут в Крым, а с Польшей заключен мир…»).
Мотивы этого «реди-мейда» относительно понятны: психологическим сюжетом приговского травелога является саморефлексия повествователя, который, попав в реальную Японию, поминутно замечает в своих реакциях на окружающую его реальность следы ориентальной экзотики, усвоенной им в прежние годы и действующей на всех «этажах» культуры: от низового фольклора «дворового детства» до «высокой» словесности. Однако в целом в прозе Пригова слова «безумный» и «неземной» словно бы переводятся в другой, нежели в поэзии, регистр: в романе «Живите в Москве» немотивированное слово «безумный» от другого немотивированного употребления этого же слова может быть отделено десятками страниц, поэтому эти «слова-сигналы» начинают работать уже не как иронические метки романтической чувствительности, как это было в приговской переделке «Евгения Онегина», а скорее как знаки-лейтмотивы, превращающие остранение романтической чувствительности в один из «скрытых сюжетов» романа.
В своей концепции синтеза искусств Пригов отказался как от коллективизма, так и от индивидуализма «серебряного века» – истоком обеих этих установок было понимание художника как героя, реализующего антропологическую утопию. Однако в результате произведенного отказа собственная приговская концепция синтеза искусств оказалась внутренне противоречивой: фигура нового автора, проступающая в его произведениях, словно бы расщеплена на два противоборствующих начала. С одной – если угодно, внешней – стороны, это пародийный демиург, являющий в своем творчестве «чистую свободу» благодаря полному пониманию условности, общественной конвенциональности искусства. С другой – назовем ее внутренней, – это «центральный фантом» (термин, введенный Приговым в беседе с Аленой Яхонтовой [740]740
Пригов Д. А. – Яхонтова А.Отходы деятельности центрального фантома // Новое литературное обозрение. 2004. № 65; см. также републикацию в этом сборнике.
[Закрыть]), фрагментарный, неполный субъект, который непрерывно достраивается в ходе художественного творчества и не имеет ни пародийных, ни демиургических обертонов, а родствен по своей конструкции скорее рефлексивным, «сложным» авторам модернизма – таким, как, например, Стефан Малларме или Пауль Целан.
Эту двусоставность в свое время эскизно описал Михаил Айзенберг, но как явление окказиональное, не связанное с ядром эстетической системы Пригова:
…протеизм Пригова абсолютен, и со временем не может не обнаружиться некий эзотерический род авторства, не доступный капитуляции. Где-то в конце восьмидесятых годов, то есть в период полного и очевидного успеха, стало ощущаться это эстетическое раздваивание. В «Алмазной азбуке» внезапно возник новый голос – надсадный и звонкий, с отголоском безумия.
О чем это? О чем это? – спрашивает Георгий, Григорий, Влк! – Влк! – тихо! Глафира, Генрих, Волк выходят к струям прозрачным воды бегущей! – О чем это? О чем это? – вскрикивает Гуннар, Гвидо, Голландия, Гибралтар, Галина, Гудруна.
Я хочу Ааанннууу! Я хочууу Аааанннууу! [741]741
Айзенберг М. Н.Вокруг концептуализма // Айзенберг М. Н. Взгляд на свободного художника. М.: Гэндальф, 1997. С. 140.
[Закрыть]
«Фасадом» раздвоенной авторской фигуры стал у Пригова деперсонализированный, словно бы взятый в кавычки образ художника, который он вырабатывал на протяжении всей жизни и который стал одним из важнейших его произведений, – своего рода «действующая модель» романтика-визионера, непрерывно подвергаемая анализу, напоминающему феноменологическую редукцию Э. Гуссерля. Иногда эта редукция представлена в произведениях Пригова совершенно прямо и недвусмысленно, как, например, в стихотворении «Долина Дагестана»:
В полдневный зной в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я
Я! Я лежал – Пригов Дмитрий Александрович!
Кровавая еще дымилась рана
По капле кровь сочилась – не его! не его! – моя!
И снилась всем, а если не снилась – то приснится долина Дагестана
Знакомый труп лежит в долине той
Мой труп. А может, его. Наш труп!
Однако источник «образа автора», его «мета-автор», представал как нередуцируемый к каким бы то ни было дискурсам «остаток». Эстетической манифестацией этого «остатка» становится глубоко личностная по своей природе фигура монстра.Монстры в творчестве Пригова ассоциируются с представлением о современном художнике. Недаром одной из самых обширных графических серий Пригова стали «Портреты», представляющие в виде монстров различных выдающихся, сохраняющих сегодня свое значение авторов романтизма, модернизма и постмодернизма, от Н. В. Гоголя до Л. С. Рубинштейна. Есть среди этих монстров и «автопортрет» Пригова.
4
По стилистике и по грамматике – так сказать, на молекулярном уровне – первые два романа Пригова, «Живите в Москве» и «Только моя Япония», напоминают «предуведомления» к его сборникам стихотворений [742]742
«У меня был свой опыт, свои способы развертывания текста, использованные в моих предуведомлениях и в моих ранних писаниях, которые назывались „Совы“. Это были советские рассказы, краткие мифологические истории, например про Сталина, про Вучетича, как он скульптуру Сталина лепил…», – говорил Д. А. Пригов в интервью (Решетников К.«Я живу в еще не существующем времени» (Интервью Д. А. Пригова) // Газета. 2005. 2 ноября ( http://www.gzt.ru/cuiture/2005/11/02/210904.html)).
[Закрыть], создававшиеся начиная с 1980-х годов, хотя по теме и по методу совершенно с «предуведомлениями» не совпадают. В 1970-х «предуведомления» во многом были серьезными, исполняли роль своего рода локальных манифестов, однако уже в 1980-е их стиль перерождается и становится отчетливо отстраненным или ироническим. Нагнетание эпитетов, громоздкие грамматические конструкции, использование специальной научной или философской лексики – все это на первый взгляд напоминает пародию на философское письмо или на язык научных гуманитарных исследований. Однако, если присмотреться, за «философичностью» или «наукообразностью» скрывается ритмизованная проза, восходящая к гоголевской традиции, пропущенной через Андрея Белого, который и сам форсировал и гиперболизировал черты научного синтаксиса в своих философско-эстетических работах (длинные цепочки сложносочиненных предложений, связанных точкой с запятой).
Вероятно, одна из целей выработки иронической интонации приговских «предуведомлений» и состояла в отказе от претензии на провозглашение истины в последней инстанции (эта претензия была очень характерна именно для символистов: «…современная теория знания должнаисчезнуть или стать теорией творчества…» [743]743
Белый А.Эмблематика смысла // Белый А. Символизм как миропонимание / Сост., вступ. ст. и примем. Л. А. Сугай. М.: Республика, 1994. С. 39. Курсив мой. – И. К.
[Закрыть]). Одно из неозаглавленных приговских стихотворений начинается с характерной строки: «Нет последних истин – все истины предпоследние…».
Вторым «внутренним» источником прозы Пригова стали его фикционализированные эссе 1990-х. Собственно, роман «Живите в Москве» включает в себя в не слишком измененном виде эссе 1997 года «Что случилось в Москве буквально при мне» [744]744
Новое время. 1997. № 34.
[Закрыть]и в значительной степени напоминает по стилю написанное примерно тогда же эссе «Три видения» [745]745
Новое время. 1998. № 2/3.
[Закрыть], название которого заслуживает специального анализа: эссе недвусмысленно, хотя и вполне пародически отсылает к мистической поэме Владимира Соловьева «Три свидания» (1898) и, возможно, к визионерскому стихотворению его племянника, поэта-символиста Сергея Соловьева «Три видения» (между 1906 и 1909).
Возникновение романной стилистики в творчестве Пригова шло одновременно с рефлексией его отношения к русскому модернизму. По сути, для Пригова была важна – особенно в романах, а не в стихах! – такая полемика с «серебряным веком», которая демонстрировала бы в равной степениразрыв и преемственность, именно это выделяло его среди остальных концептуалистов и иных авторов актуального российского искусства. Оформившийся в результате этой работы тип письма был пародичным по внешней форме, но не по существу. Пародичность, по Тынянову [746]746
«Пародичность… есть применение пародических форм в непародийной функции» (Тынянов Ю. Н.О пародии // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 290).
[Закрыть], здесь была только средством, потому что Пригов сохранял глубинный, экзистенциальный интерес к поставленной русским модернизмом задаче – утверждению антропологической утопии, реализуемой средствами искусства.
В приговской рецепции «серебряного века» и основополагающих для его эстетики концепций Вагнера и его ученика-оппонента Ницше сочетались пародическое «опустошение формы» и вполне серьезная интерпретация утопических проектов. Такое двойственное отношение к эстетическим и антропологическим идеям «рубежа веков» Пригов выразил далеко не первым. Деконструкцию собственных утопических проектов начал еще предшественник символистов В. С. Соловьев в упомянутой поэме «Три свидания» [747]747
См. об этом, например: Хоружий С.Наследие Владимира Соловьева сто лет спустя. К 100-летию со дня кончины Владимира Соловьева // Журнал Московской Патриархии. 2000. № 11 (в Интернете: http://www.vehi.net/soloviev/horuzhy.html).
[Закрыть]; следует также учесть автопародийный слой и в произведениях Андрея Белого. Применительно к генезису поэтики романов Пригова особенно важным мне представляется влияние таких его предшественников, как Венедикт Ерофеев (1938–1990) и Владимир Кормер (1939–1986).
Владимира Кормера как друга и собеседника любили многие, однако его художественное и философское творчество недооценено до сих пор; роман «Наследство» ждал публикации в «тамиздате» около десяти лет и был первоначально напечатан в сокращенном виде, а относительно полное издание произведений Кормера в России вообще появилось только в 2009 году [748]748
Кормер В.Собр. соч.: В 2 т. М.: Время, 2009. Более того, как сообщил в интервью главный редактор издательства «Время» Борис Пастернак, публикация этого двухтомника была осуществлена только по прямой настойчивой просьбе А. И. Солженицына, высказанной незадолго до кончины писателя.
[Закрыть]. Кормер был значимым собеседником Пригова; незадолго до 70-летия со дня рождения Кормера в 2008 году общий друг этих двух литераторов Евгений Попов опубликовал у себя в блоге сделанную Д. А. Приговым запись приснившегося Пригову разговора с Кормером, где поэт поясняет: «У нас с ним давние и весьма нелегкие отношения» [749]749
Попов Е.В январе следующего года Владимиру Кормеру исполнилось бы 70 лет. С Новым годом, Володя! // Блог Евгения Попова. Запись от 22 декабря 2008 г. ( http://evgpopov.livejournal.com/19212.html). По свидетельству В. Кантора, Пригов принял участие в первом легальном вечере, посвященном памяти Кормера и состоявшемся в 1989 г. (Кантор В.Герой «случайного семейства» (О жизни и прозе Владимира Кормера) // Кормер В. Соч.: В 2 т. T. 1. Наследство. С. 12; в статье указан 1988 г., исправлено по сообщению М. Г. Алхазовой).
[Закрыть]. Пригов, Попов и Кормер вместе с еще несколькими литераторами [750]750
Кроме упомянутых здесь и далее авторов, в альманахе участвовали Филипп Берман (ныне живет в США), Николай Климонтович и Евгений Козловский.
[Закрыть]
в 1980 году попытались предложить к легальной публикации альманах «Каталог», подготовленный в рамках созданного ими «Клуба беллетристов»; в СССР альманах не был принят к печати, его авторов начали вызывать на допросы в КГБ (после одного из таких допросов еще один участник альманаха, Евгений Харитонов, умер на улице от разрыва сердца). В дальнейшем рукопись «Каталога» была переправлена в США, где и вышла в издательстве «Ardis» в 1982 году [751]751
Библиографическое описание помещенной в альманахе подборки стихотворений Пригова см. в «Указателе литературных, визуальных, театральных, кинематографических и иных работ Д. А. Пригова», опубликованном в этом сборнике.
[Закрыть].
Одной из главных черт поэтики и мировоззрения Кормера было неприятие любой коллективистской идеологии как потенциально тоталитарной – при том, что Кормер был человеком очень социальным и общительным, связывавшим между собой разные интеллигентские и диссидентские компании Москвы; знавший его критик Игорь Виноградов даже назвал его «духовным провайдером» [752]752
В устном выступлении на вечере памяти Кормера в филиале Литературного музея в Москве (в Трубниковском переулке), состоявшемся 29 января 1999 года.
[Закрыть]. Прямо этот антиколлективизм был манифестирован в самом известном произведении Кормера – памфлете «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура», впервые опубликованном в «тамиздате» в 1970 году под псевдонимом О. Алтаев [753]753
Алтаев О.Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура // Вестник РСХД. 1970. № III (97).
[Закрыть], – как описание различных, непременно коллективистских по сути «соблазнов», которым были подвержены представители русской интеллигенции на протяжении всей истории этой общественной группы.
Разоблачению опасности любого идеологизированного коллективизма был посвящен и главный прозаический труд Кормера – роман «Наследство», написанный в основном в 1967–1975 годах [754]754
Впоследствии Кормер несколько раз возвращался к редактированию этого сочинения.
[Закрыть]. В этом романе чуть ли не половина героев – идеологи и/или утописты, но при описании мировоззренческих споров, которые ведут герои, «всезнающий» в других случаях повествователь использует подчеркнуто безоценочную, отстраненную интонацию, никак не указывая на то, кто из персонажей о чем думает или с кем из них согласен он или его alter ego Вирхов. Подобная «этнографичность» свойственна и некоторым другим тогдашним диссидентским романам, претендовавшим на изображение всего спектра идеологий, стихийно складывавшихся в среде советской интеллигенции – ср., например, роман Феликса Светова «Отверзи ми двери» (1974–1975), – но у Кормера отстраненность повествователя от любых идеологических поисков, которые ведут герои, выражена в наибольшей степени.
Аналогичную интонацию Пригов использовал при создании большой прозы, особенно в романе «Ренат и Дракон», где герои тоже ведут мировоззренческие споры и обсуждают разного рода антропологические утопии. Большинство этих утопий изображено намного более пародийно, чем «мыслительное творчество» героев романа «Наследство». Вероятно, и в случае Пригова психологической основой такой интонации послужило последовательно выражаемое неприятие претензий на идеологическое доминирование и иррационального заражения, характерного для интеллектуальной моды.
Название романа Кормера указывает на главную поставленную в нем проблему: герои, живущие в начале 1970-х годов, не понимают, что им делать с «наследством» дореволюционной жизни и, более узко, – с традицией философии и культуры русского модернизма (ранее в эссе о «двойном сознании» Кормер задавался близким вопросом: каковы общие черты и каковы различия интеллигенции 1960-х годов и интеллигенции дореволюционной). В романе есть обширные исторические отступления, в которых действуют герои, сформировавшиеся в дореволюционной России. В целом Кормер ставит проблему «наследства» более масштабно, чем Андрей Битов, ограничившийся в «Пушкинском доме» в основном историей семьи Одоевцевых, однако стиль Кормера обнаруживает в «Наследстве» гораздо меньше следов осмысления традиции «серебряного века», чем стиль Битова, и напоминает скорее слог добросовестной советской романистики.
Поэму Вен. Ерофеева «Москва – Петушки» (1970) Пригов, несомненно, хорошо знал. Кроме того, в 1980-е годы он по собственной инициативе познакомился и с ее автором и бывал у него в гостях [755]755
См. об этом в биографической хронике Вен. Ерофеева: Шталь Е. В.Хибины – Москва – Петушки // Живая Арктика. 2005. № 1 (специальный выпуск). Там же опубликована фотография, на которой изображены беседующими Ерофеев и пришедший к нему в гости Пригов.
[Закрыть]. В отличие от творчества Кормера, эстетическая связь Ерофеева с русским модернизмом и осуществленная автором «Москвы – Петушков» деконструкция модернистской традиции хорошо заметны и обсуждались многократно начиная с работ уже первых исследователей поэмы, поэтому здесь говорить об этих аспектах поэтики Ерофеева не имеет смысла. Необходимо указать только на особенности поэмы, имеющие непосредственное отношение к теме этой статьи:
1. Метафорами исторических и политических коллизий в поэме становится пародическая сакральная география, в которой мнимой святыне Кремля противостоит подлинная святыня Петушков – небольшого райцентра во Владимирской области. Аналогичных «географических метафор» довольно много в романе «Только моя Япония» и особенно в «Живите в Москве».