355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Добренко » Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов » Текст книги (страница 11)
Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:44

Текст книги "Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов"


Автор книги: Евгений Добренко


Соавторы: Мария Майофис,Илья Кукулин,Марк Липовецкий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 51 страниц)

 
Запредельный цинизм
Проявили
Два тридцатилетние убийцы
Они прежде ногами забили
Свою жертву
А после ножом
Кухонным
Мясо срезали и бросали в унитаз
Спускали
Унитаз и засорился
Они – что за бредятина! —
Вызвали слесаря
Тут все и обнаружилось
Уж и не знаешь, по поводу чего
Тут изумляться
 

Или:

 
Серийный убийца
Два года орудовал
В Красноуфимске
Перебрался в Екатеринбург
Этот вывод сделали дознатели
По сходству преступлений
Которые убийца совершал
Против пенсионеров
Убивая их ударами молотка по голове
Забирая все сбережения
И ценные вещи
А какие ценности-то у наших пенсионеров
Обделенных жизнью
И властью
Господи, что дальше-то будет [153]153
  Пригов Д. А.По материалам прессы // http://prigov.ru/bukva/pressa.php.


[Закрыть]

 

Вроде бы никто не виноват, что житель современного русского мегаполиса (да и региональных городов тоже) лишен сознательной воли и энергии, не совершает преобразовательных усилий, пассивно, с мрачным пессимизмом относится к политическим переменам, обращая внимание только на материальные вопросы, типа пресловутого квартирного:

 
Зверское убийство
Четырех невинных человек
Произошло вчера на улице Берсеневской
Есть такая
В Москве
И все из-за квартиры
Проживало там четверо —
Осталось двое
Переедут на другую жилплощадь
Кому же достанется квартира
Политая столь многой кровью? [154]154
  Там же.


[Закрыть]

 

Впрочем, в этом цикле Пригов, имитируя стиль желтой прессы, вполне держит «в уме» и рецепцию городских слухов-«ужастиков», произведенную в стихах Игоря Холина конца 1950-х:

 
У метро у «Сокола»
Дочь
Мать укокала
Она это сделала
Из-за вещей
Это теперь
В порядке вещей, —
 

и тем самым отсылает ко вполне литературной традиции «лианозовской школы».

Пригов воспроизводит брюзжание обывателя, для которого политическая речь, громкие тирады политиканов теперь – не горделивое клацанье партийных лозунгов, а однообразный бессмысленный бум-бум, раздающийся из уст заполонивших телеэкран демагогов:

 
На поле нынешней партийности
Расклад довольно непростой
Учитывая маргинализацию
Причем стремительную
Российских коммунистов
Вперед выходит поколенье патриотов —
Так заявил Рогозин
А что уж заявил Рогозин —
То Рогозин заявил [155]155
  Пригов Д. А.По материалам прессы.


[Закрыть]

 

Параллельно Пригов отыгрывал эти сюжеты в своей авторской колонке на polit.ru, язвительно высмеивая превращение поля публичной общественной псевдодискуссии в России 2000-х в коловращение имен-брендов. Для Пригова виновата в такой стремительной деградации общественного самосознания именно оболванивающая власть массмедиа, являющаяся сегодня преемницей назидательной и учительской власти классической русской литературы.

В системе объектов, навязанной средствами массовой информации, традиционные высокие смыслы либо невероятно занижены, либо приравнены к тиражированной рекламной продукции. В цикле «Русский народ» символы национального величия некоей неисповедимой Высшей силой перевернуты вверх тормашками:

 
…незаметная рука
Прозрачно, задом наперед
И вверх ногами:
Мой народ Русский! —
Начертывает
Что можно прочитать только сверху
С ее позиции —
 

или той же неподотчетной силой сжаты до микроскопических размеров:

 
Он лупу мощную берет
И на спине ее (козявки. – Д. Г.-В.):
Народ Русский! —
Начертанное Обнаруживает [156]156
  Пригов Д. А.Русский народ // http://prigov.ru/bukva/rusnarod.php.


[Закрыть]

 

Это – обыгрывание мифологем, первоначально сложившихся в книгах 1960–1970-х годов о древнем посещении Земли инопланетянами, наподобие «Воспоминаний о будущем» Э. фон Деникена (описание изображений в пустыне Наска, которые можно различить только с воздуха и пр.), популяризированных в СССР с помощью телепередачи «Очевидное – невероятное», а потом использованных в конспирологическом дискурсе российских ультраправых типа лидера общества «Память» Дмитрия Васильева: так, на одном из выступлений конца 1980-х он показывал собравшимся большую карту Москвы, на которой были выделены кварталы, намеченные к реконструкции в следующие годы, – на карте эти кварталы якобы складывались в треугольник, направленный вершиной на гостиницу «Россия». «Вы подумайте! Стрела – в Россию!» – возглашал Васильев.

Авторитетная идеология, в представлении Пригова, может быть побеждена только бесконечным начетническим повторением ее риторических средств убеждения и моделей саморепрезентации. В результате должно произойти «размораживание», декодирование сознания, захваченного и проеденного такой агрессивной идеологией. С «виртуальной» и достаточно авторитарной идеологией, насаждаемой массмедиа, Пригов предлагает бороться тем же способом, только вопрос, будет ли победа когда-нибудь окончательной, так и остается открытым [157]157
  В одном из последних интервью Пригов говорит о принципиальной «неокончательности» такой победы: «В любом режиме, где начинают доминировать жесткие идеологические титификации (так в тексте; очевидно, следует читать „стратификации“. – Д. Г.-В.), возникает ситуация рекрутирования художественных деятелей, с целью репрезентации на массы их достаточно сухих слоганов» (Пригов в космосе. http://prozacom.ua/peoples/prigov_v_kosmose.shtml).


[Закрыть]
.

4

В 2000-е годы Пригов открывает для себя новую «отрасль литературного производства» – прозу. Его романы («Живите в Москве», «Только моя Япония», «Ренат и Дракон») или сочинения малых жанров (повести «Боковой Гитлер» и «Три Юлии», многочисленные статьи, очерки, лекции, фрагментарные зарисовки сновидений [158]158
  См. авторскую рубрику «Видения Дмитрия Александровича» на сайте http://stengazetanet/topic.html?topic=70.


[Закрыть]
), с одной стороны, продолжают и расширяют проблематику его поэтического проекта, с другой, выступают новой самостоятельной вехой в его творчестве. Проза Пригова – не ритмизованная проза поэта, а чеканная проза концептуалиста-идеолога, в условиях исчерпанности концептуалистского проекта размышляющего о причинах и последствиях такой исчерпанности. Пригов знает: чтобы не быть старомодным и устаревшим, достаточно свою предшествующую манеру раскритиковать с точки зрения новомодных мейнстримовских трендов и тем заново вернуть ее в зону актуальности.

Лейтмотив приговской прозы – фантасмагорические скитания странника-визионера внутри странноватой социальной реальности или в пространстве воображаемого, в результате чего он изобретает собственную географию идеологии,сам обустраивается в ней и лукаво-радушно приглашает в нее читателя. География эта имеет косвенные связи с действительностью – скорее, она основана на работе памяти, вытеснении и фантазии, она обладает притягательной безуминкой, загадочно манит своим расположением на грани прозрения и банальности [159]159
  Сюрреалистические мотивы безумия и паранормального в поэтике Пригова разбирает Михаил Айзенберг в статье «Возле концептуализма»: «…протеизм Пригова абсолютен, и со временем не может не обнаружиться некий эзотерический род авторства, не доступный капитуляции. Где-то в конце восьмидесятых годов, то есть в период полного и очевидного успеха, стало ощущаться это эстетическое раздваивание. В „Алмазной азбуке“ внезапно возник новый голос – надсадный и звонкий, с отголоском безумия» (Айзенберг М.Взгляд на свободного художника. М.: Гендальф, 1997. Интернет-версия статьи: http://www.vavilon.ru/texts/aizenberg/aizenberg66.html).


[Закрыть]
. Локус идеологии, пусть он называется Москвой («Живите в Москве») или Японией («Только моя Япония») или основан на обыгрывании нарративных стратегий русского романа XIX века («Ренат и Дракон»), самостоятельно разрастается до планетарного масштаба, напрочь исключая прочие реальные места и топонимы.

Например, Япония в романе Пригова – не только конкретная геополитическая территория с ее историко-символической спецификой, но – и в первую очередь – пространство мерцающего и пульсирующего фантазма. В нем обрывки воспоминаний автора о московском детстве уживаются с его сновидениями и озарениями, автоцитаты из собственных поэтических опытов перекликаются с «японским пластом» русской и мировой литературы, а реальные достоверные факты слипаются с безудержным фантазированием. Собственно, в романах Пригова география идеологии – это разветвленная география всепоглощающего авторского фантазма, постоянно изменчивая и поэтому с трудом позволяющая составить ее полную «карту».

Принципы картографирования идеологии предложил Славой Жижек в объемном предисловии к вышедшему под его редакцией коллективному сборнику статей «Mapping Ideology» [160]160
  См.: Zizek S.(ed.). Mapping Ideology. London, N.Y.: Verso, 1995.


[Закрыть]
. Развивая идеи, высказанные в предшествующих трудах «Возвышенный объект идеологии» и «Возлюби свой симптом», Жижек разделяет три модификации идеологического: идеологию-в-себе – совокупность приказов, запретов и наставлений, то есть риторический корпус идеологии; идеологию-для-себя, ее аппараты и учреждения, образующие строгий институциональный порядок; и «спектральную идеологию» [161]161
  О понятии «спектра» или «призрака» в европейской метафизике см.: Деррида Ж.Призраки Маркса / Пер. с фр. Б. Скуратова. М.: Логос-Альтера, 2006.


[Закрыть]
, принципиально неуловимую, поскольку она маскируется под либерально-демократические процедуры или другие механизмы постидеологического общества. В романах Пригова господствует именно «спектральная идеология» – и география ее предстает в рассеянном виде, подобно необозримому пространству пророческих видений или неотвязных кошмаров. Пространство это содержит в себе множество «подводных камней», обманок и миражей, оно фактически не существует, а только мерцает в различных уголках авторского сознания. В повести «Боковой Гитлер» принцип осколочного и мерцательного существования идеологии доведен до апогея в сцене, когда Гитлер «и его команда» посещают мастерскую московского художника и «под занавес» этого визита утрачивают физическую оболочку, подвергаются материальному распаду:

И тут художник с ужасом заметил, как они немного, насколько позволяло необширное пространство мастерской, расступились и во главе со своим всемирно печально-известным фюрером чуть сгорбились, слегка растопырив локти, словно изготовившись к дальнему прыжку. Их лица стали едва заметно трансформироваться. Поначалу слегка-слегка. Они оплывали и тут же закостеневали в этих своих оплывших контурах. Как бы некий такой мультипликационный процесс постепенного постадийного разрастания массы черепа и его принципиального видоизменения. Из поверхности щек и скул с характерными хлопками стали вырываться отдельные жесткие, как обрезки медной проволоки, длиннющие волосины, пока все лицо, шея и виднеющиеся из-под черных рукавов кисти рук не покрылись густым, красноватого оттенка волосяным покровом, —

после чего эти новоявленные скелетообразные монстры исполняют вокруг художника издевательский макабрический танец:

Толпящиеся подпихивали друг друга, чуть отшатываясь при неожиданном и резком появлении у соседа нового крупного мясистого нароста или костяного выступа. Вся эта единая монструозная масса разрозненно шевелилась. Уже трудно было различить среди них поименно и пофизиономно Фюрера, Геббельса, подошедшего-таки Геринга, Бормана, Шелленберга, Розенберга, хитроумного Канариса, Мюллера, Холтоффа и нашего Штирлица, —

а в финале монстры ритуально поедают художника, в этом акте псевдоканнибализма иронично обыгрывая неутолимый аппетит правящей идеологии:

Монстры, урча, рвали художника на куски. Выволакивали из глубины его тела белые, не готовые к подобному и словно оттого немного смущавшиеся кости. Их оказалось на удивление много. Хватило почти на всех. Именно, что на всех. Дикие твари быстро и жадно обгладывали их. Потом засовывали поглубже в пасть и, пригнув в усилии голову к земле, вернее, к полу, с радостным хрустом переламывали, кроша уж и на совсем мелкие осколки [162]162
  Пригов Д. А.Боковой Гитлер. Интернет-версия: http://prigov.ru/bukva/gitler.php.


[Закрыть]
.

В приговском проекте под броским термином «мерцательность» понимается «утвердившаяся в последние годы стратегия отстояния художника от текстов, жестов и поведения». Эта стратегия «предполагает временное „влипание“ его в вышеназванные язык, жесты и поведение ровно на то время, чтобы не быть полностью с ними идентифицированным, – и снова „отлетание“ от них в метаточку стратагемы и не „влипание“ в нее на достаточно долгое время, чтобы не быть полностью идентифицированным и с ней» [163]163
  Словарь терминов московской концептуальной школы. С. 58–59. Возможно, термин «мерцательность» навеян Пригову «шизоанализом» Жиля Делёза и Феликса Гваттари, разработанным ими в двухтомнике «Капитализм и шизофрения», в 1980-е годы ставшим известным в Москве благодаря деятельности Михаила Рыклина и активно подхваченным младшим поколением концептуалистов, особенно группой «Инспекция Медицинская герменевтика».


[Закрыть]
. Движение в зоне мерцательности осуществляется оригинальным и нестандартным способом, а именно «боковым Гитлером»; «пройтись БОКОВЫМ ГИТЛЕРОМ» для Пригова обозначает «способность аватары, эманационной персонификации некой мощной субстанции благодаря низкой энергии взаимодействия и почти нулевой валентности проходить касательным или капиллярным способом там и туда, где и куда самой основной сущности благодаря ее мощи практически путь заказан» [164]164
  Там же. С. 194.


[Закрыть]
. Обладающие смещенной или текучей идентичностью персонажи в прозе Пригова двигаются по сюжетным траекториям исключительно «боковым Гитлером», то есть, проникая сквозь одну мнимую оболочку реальности, затем сквозь другую, третью и так далее, они обнаруживают, что за этими оболочками открывается не реальность, а очередные незыблемые идеологические уровни. Здесь следует учитывать, что Гитлер в поэтике Пригова – вовсе не одиозная историческая фигура, а чисто иносказательный персонаж, точнее, мультипликационный фантом любой претендующей на власть идеологии.

В своих романах Пригов создает уникальную модель космологии – нет ничего за пределами безбрежного идеологического фантазма – и не менее самобытную космогонию: фантазматическое пространство рождается и погибает в результате извечной териомахии, смертельного поединка героя-рассказчика с монстром идеологии и его бесчисленными аватарами. Ужасающие и гротескные картины териомахии у Пригова делаются сюжетообразующими. В романе «Живите в Москве», где автор делится воспоминаниями о своем московском детстве, пришедшемся на позднесталинскую и на хрущевскую эпохи, мотив терпомахии воплощен в гипертрофированных описаниях насланных на Москву бедствий, мора, глада, потопа или нашествия саранчи, и особенно в сцене избиения огромных крыс, заселивших коммунальную квартиру и гиперболизированно грозящих гибелью всему человечеству. Вот эта феерическая баталия:

Крысиный вой смешивался с нашим. Мы заходились в истерике, не соображая, не чувствуя ничего, хватая голыми руками проносившихся обезумевших же зверьков. Они, тоже выбитые из привычного им жизненного ритма, внутренне и внешне перевернутые, ничего не понимая, уже пройдя этап истерического кусания всех и вся, начинали ластиться к нам, норовя в губы последним предсмертным поцелуем. Мы это чувствовали, ласкали их и со слезами на глазах отпускали в погибельно и неумолимо, как жизнепожирающая воронка, затягивающий коридор, где, подобно ангелам смерти, стоявшие на столе неистово, без перерыва давили огромную, увеличивающуюся, расползающуюся по комнатам жидкую массу кровавых телец, с разодранной, уже ничего не удерживающей в своих пределах серой волосатой кожицей [165]165
  Пригов Д. А.Живите в Москве. М., 2000. С. 82–83.


[Закрыть]
.

Роман «Только моя Япония» представляет собой коллекцию этнографических заметок о путешествии в старинную и технократическую Японию, волшебную страну, задолго до реальной поездки измысленную в приговских «японофильских» стихах. Мотив тавромахии здесь раскрыт в эпизоде нашествия фантастических монстров, поданном в популярной стилистике анимэ и реализующем апокалиптическое поверье о неминуемой гибели древней островной культуры: «Количество тварей было несчетно. В темноте им было легко группами нападать на людей и стремительно обгладывать до костей, так что находящиеся буквально по соседству не успевали реагировать. Потом эти демоны разрослись настолько, что стали нападать на людей в одиночку, легко расправляясь с ослабевшей и не ориентирующейся в потемках жертвой» [166]166
  Пригов Д. А.Только моя Япония. М., 2001. С. 230.


[Закрыть]
.

В «Ренате и Драконе», притче о серийной и обратимой структуре русского классического романа, расплывчатый персонаж Ренат, с ошеломительной быстротой меняющий исторические контексты и социальные маски, занят бесконечной борьбой с многоликим Драконом, который предстает или в обличье двух сестер, неизменно соблазняющих героя, или мерзкой хтонической тварью, или самим идейно-нравственно-воспитательным каркасом классического русского романа. Собственно, в приговском тексте беспрерывно варьируется некая изначальная, первичная матрица мифологической темы драконоборчества и змееборства: «Уничтожение мелких будущих губителей всего человеческого на нашей планете продолжается до тех пор, пока их взрослый породитель, окончательно повалившись на пол, сам не рассыпается под напором собственных, им уже не управляемых энергий» [167]167
  Пригов Д. А.Ренат и Дракон. М., 2003. С. 268.


[Закрыть]
.

Герой-рассказчик, вступая в прямой и последовательный антагонизм с монстром идеологии, одновременно срастается с ним, перевоплощается в него, глядит его собственными глазами на распадающуюся, мерцающую реальность. Здесь пригодится великолепный разбор стихотворения Осипа Мандельштама «Век», проделанный Аленом Бадью в его программном сочинении «Столетие». Анализируя двустишие «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки…», Бадью говорит, что взглянуть в зрачки Века-Зверя, то есть оказаться с ним лицом к лицу, и означает увидеть гибель мира и распад связи времен глазами этой жалкой, бесхребетной твари [168]168
  Badiou A.The Century. Polity Press, 2007. P. 16.


[Закрыть]
. Дракон Пригова является прямым наследником мандельштамовского Века-Зверя, насильно перенесенного в иную историческую ситуацию тотальной иронии и множественной идентичности. Романы Пригова, при всей пестроте использованного в них тематического и стилистического репертуара, все-таки сводятся к единому замыслу или озарению: чтобы победить монстра идеологии, необходимо стать им самим и заговорить от его множественного, неисчерпаемого лица.

В любой энциклопедической справке указано, что творчество Пригова исторически вписано в концептуалистский проект. Сегодня пришло время прочитать его поэзию непредвзято, без привязок к личной истории поэта, его многолетним дружеским связям и поспешным контекстуализациям, прочитать в ракурсе современного поискового и экспериментального искусства с его разнообразными моделями репрезентации субъекта и идеологии. Делая концептуалистскую – и шире, постмодернистскую – серийность и цикличность своим чуть ли не основным поэтическим инструментарием, с канцелярской тщательностью составляя реестры исторических лиц, кто при нем родился и умер, или пространные, иногда «заумные» «Азбуки», Пригов доказал, что оригинальное высказывание сегодня возникает в первую очередь из принципа серийной повторяемости.

Проект ДАП, построенный на деконструкции великих историко-культурных мифов, сам требует деконструкции. Она нужна, чтобы вывести поэзию Пригова из царства идеологических символов, чтобы уяснить ее внутреннюю завораживающую магию, чтобы понять, что это поэзия невероятно сильная.Сверхзадача приговской поэзии – это восстановление утраченной гармонической уравновешенности мира, о чем он сам проговаривается в «стратификационном» тексте из книги «Исчисления и установления»: «Или пролетает ангел в районе Сахары, а в ответ происходят серьезные изменения в структуре языкопорождения у самых мелких чешуйчатых существ – вот и уравновешено» [169]169
  Пригов Д. А.Исчисления и установления. М., 2001. С. 15.


[Закрыть]
. Пригов – поэт универсальной уравновешенности.

Начиная с 1989 года в ряде своих работ, и в частности в «Манифесте философии», Ален Бадью предлагает говорить о «веке поэтов», продлившемся примерно целое столетие, с 1860 по 1960-й. Он ознаменован именами Малларме, Рембо, Тракля, Пессоа, Мандельштама и Целана; поэзия в этом веке становится той сферой, где субъективность пишущего уступает место динамичному самораскрытию мысли: «…век поэтов дает о себе знать во внутрипоэтическом внедрении максим мысли, узловых моментов поэмы, в которых мысль (коей будет поэма) указывает на самое себя как на отношение или ход мысли „вообще“» [170]170
  Бадью А.Век поэтов / Пер. с фр. С. Фокина // Новое литературное обозрение. 2003. № 63. Интернет-версия: http://magazines.russ.ru/nlo/2003/63/badu.html.


[Закрыть]
. Поэзия Пригова, на мой взгляд, свидетельствует, что «век поэтов» не завершился, что он еще в расцвете и силе и сам Пригов – его ярчайший представитель, осмелившийся и позволивший себе диалектически мыслить идеологиюв ту эпоху, когда идеология умело ускользает от критики или требует безобидно шутить или беззубо издеваться над собой.

В «Советских текстах» Пригов Дмитрий Александрович неустанно пытался отвоевать у Пушкина Александра Сергеевича его почетное звание Великого Поэта Земли Русской. Сегодня Пригов видится в ином статусном символическом ряду – среди имен Малларме, Тракля, Мандельштама и Целана. Разработанные им литературные и мыслительные стратегии сегодня не только обогащают контекст мировой поэзии, но и остаются не освоенным полностью ресурсом новизны в самой России, в авангардной и передовой русской поэзии, внимательно прочитавшейПригова.

ВМЕСТО ПОСТСКРИПТУМА: О НЕКАНОНИЧЕСКИХ ПРОЧТЕНИЯХ ПРИГОВА

Безусловно, Дмитрий Александрович Пригов – великий и виртуозный мифологизатор, искусно владевший имиджевыми политиками, ролевыми стратегиями, масочными приемами и прочим, уже привычным репертуаром постмодернистского «конструирования себя» в качестве литературно-художественного персонажа. Сегодня бытует устойчивое и, надо признать, несколько поверхностное представление о Пригове прежде всего как о неутомимом игроке собственными артистическими образами. Творчество Пригова принято укладывать в условные хронологические рамки московской концептуальной школы, в плане стилистики крайне неоднородной и, кроме того, понимавшей концептуализм весьма несхоже с первоначальным значением этого термина, утвердившимся в англоязычном культурном пространстве.

Иногда оправданные, а иногда – нет, клишированные схемы восприятия подчас не позволяют уловить одного важного момента. Эстрадный и медийный образ Пригова за почти что двадцать лет его карьеры публичного российского автора (первая в СССР его книга вышла в 1990-м году) был «отформатирован» издательскими и читательскими предпочтениями, стремительной сменой социальных конъюнктур и другими экстракультурными факторами. Иными словами, изучение Пригова сегодня предполагает не только критическое описание авторской мифологии (планомерно и тщательно разрабатываемой и в советскую, и в постсоветскую эпохи), но и обнаружение того многообразия поэтик, что порой скрыты за претендующими на всеохватность сценическими амплуа.

Доступные широкой читательской аудитории поэтические книги Пригова – в первую очередь, «Советские тексты» (1997), «Написанное с 1975 по 1989» (1997), «Написанное с 1990 по 1994» (1998) и «Книга книг» (2003) – не всегда позволяют охватить стилевое, а также тематическое разнообразие приговской манеры, беспрестанно эволюционировавшей с начала 1960-х до второй половины 2000-х. Главным образом, это связано с монументальностью и заявленной необозримостью приговского проекта: число только сборников-книжечек в личном архиве автора приближается к тысяче наименований.

Например, важнейшая мифологема Пригова – ежедневная работа над титанической фигурой «метапоэта», соединяющей в себе всевозможные профессиональные ипостаси, от актуального художника-перформансиста до журнального критика. Парадоксальным образом эта мифологема может послужить и для убедительной интерпретации ключевых приговских текстов, и для досадного игнорирования тех вроде бы побочных и усложненных сочинений, что внешне этой мифологеме не соответствуют (или даже противоречат), а на деле образуют новые, интереснейшие смысловые конфигурации. Вопрос – как следует читать Пригова, доверяя его персональной мифологии или освобождаясь от нее, – при более масштабном знакомстве с наследием Пригова видится принципиальным и поворотным пунктом дальнейших интерпретационных усилий.

Другим поводом для альтернативного («неканонического») прочтения Пригова может стать уточненная хронология его произведений, в результате чего прославленные «визитные карточки», вроде «Апофеоза Милицанера», «Махроти Всея Руси» или «Пятидесяти капелек крови», приобретают неожиданные контекстуальные привязки. Например, циклы, обычно группируемые под эгидой «советские» (поскольку они заняты язвительным и сокрушительным развенчанием риторики партийного официоза), могут лишиться этой идеологической этикетки, если их поместить в строгий хронологический ряд. Тогда обнаружится, что уже на рубеже 1980-х – 1990-х Пригов в первую очередь занимается не критикой языковых репрезентаций определенного политического режима, а осмыслением универсальных измерений предельного антропологического опыта. Такой опыт конструируется именно в тот момент, когда обыденность и самая неправдоподобная фантасмагория неожиданно накладываются другу на друга и образуют новые монструозные и одновременно иронические фигуры; «поэзия гуманитарных измерений обыденной жизни» – так Пригов называет свой метод в одноименном цикле 1990 года.

Близкое знакомство с хронологией приговского творчества позволяет проследить, как и когда общая для московского концептуализма критика коммунального «речеверчения» (термин, предложенный Ильей Кабаковым и Виктором Тупицыным) в поэзии Пригова отчасти уступает место его собственной проблематике, каким образом порождаются монстры в результате беспрерывных творческих усилий, бесконечной фабричной конвейерности поэтического письма. Постепенное складывание уникальной «монстрологии» у Пригова происходит путем вытеснения (из текста) монстров правящей тоталитарной идеологии и порождения приходящих им на смену чудовища – для примера можно назвать такие произведения, как поэма «Махроть Всея Руси», циклы «Фантасмагории обыденной жизни», «Тараканомахия», «Явление чудовищев не всегда порождает сон разума», «Апокалиптические видения внутри стиха» и др. Призрачные и потусторонние («спектральные», если использовать термин Деррида) чудовища возникают вроде бы из ничего и ниоткуда. Но, будучи следами и свидетельствами глубочайшего кризиса Символического порядка (я подразумеваю лакановский термин) – в том числе распада советского блока, экономического дефолта 90-х, но не только, – они жестко психологически мотивированы в приговском проекте неотвратимых антропологических сдвигов, порой объясненных в его поэтике, а порой и таинственно необъяснимых.

Кроме того, в массовом культурном сознании, как русском, так и европейском (которым московский концептуализм в 1990-е годы был невероятно востребован), за приговской поэзией закрепился статус лирико-иронического варианта соц-арта. При составлении его «знаковых» публикаций, как правило, учитывались приоритеты и горизонты ожиданий читательской среды, российской и/или международной. Таким образом, теологические, мистические и экзистенциальные «озарения», наполняющие тексты Пригова, существовали словно бы «на вторых ролях» по сравнению с более доступным сатирическим высмеиванием языковых формулировок советского официоза. Однако броское и саркастичное развенчание тоталитарной риторики производилось Приговым в двух аспектах: с одной стороны, это язвительное неприятие советского коммунального речевого поведения, с другой, – попытка обрисовать неизбежность столкновения современного человека с безразличной к нему властной системой, построенной на пластичных и гибких, но поэтому и чрезвычайно устойчивых церемониальных нормах и ритуалах поведения. Того конфликта, что не исчезает, а наоборот, усиливается по мере превращения этой системы из авторитарной в либеральную, из принудительно-трудовой в свободно-рыночную. Усиливается по мере разрастания сферы монструозности внутри и вне конкретного человеческого существования. Собственно, приговская «монстрология» и есть логическое следствие все более и более усиливающегося прессинга неолиберальной идеологии; одновременно она и способ преодоления этого диктата путем размывания границ человеческого, делающегося, тем самым, менее доступным для новых систем управления и подчинения. Попутно Пригов разоблачает главенствующую в 1990-е праволиберальную мифологию свободной рыночной экономики, показывая наличествующие в ней атавизмы тоталитарного подхода к принципам регулирования и хозяйствования.

На протяжении почти четырех десятилетий Пригов прослеживает, как советский интеллигентский проект подпольного сопротивления власти путем обращения к высоким модернистским ценностям (например, к идеалам классической литературной традиции) преображается в постперестроечной России в коллективное сотрудничество с властью (пропагандирующей неолиберальные ценности технологического рационализма, но подчас грешащей крайней некомпетентностью и халатностью) и одновременно в депрессивное отчуждение индивидуума от каких-либо сфер социальной реализации.

В сборниках, пьесах и пьесках 1970–80-х годов (от цикла «Образ Рейгана в советской литературе» до опубликованных в разгар перестройки пьес «Черный пес» и «Революция») Пригов использует прием карнавального развенчивания возвышенных культурных кодов ради достижения комического эффекта, сразу же снимающего торжественный пафос господствующей идеологии. Но в герметичных и натурфилософских текстах, написанных в 1990-е и 2000-е (например, «Взаимоопережающие энигматика и герменевтика», «Недетерминированная анигматика», «Позиции» и «Проекции»), игровая бахтинская карнавальность уступает место своеобразному магическому рас-и заколдовыванию мираидеологических символов и атрибутов. Изображенный гротескно и подчас лубочно, с явными или скрытыми отсылками к пифагореизму и апофатической мистике (к примеру, «Каббалистические штудии» или «Пифагоровы смыслы»), этот беспредельный мир порождает все более и более отталкивающих чудовищ, с которыми поэт-визионер вынужден вести (обреченный на поражение) безостановочный поединок.

 
Гигантская, словно корабль в движенье
И мыслит стягиванием, не уничтоженьем
Кто это? —
Не знаю! —
Муха! —
Как это? —
А просто: если присмотреться к
ней на близком расстоянии,
то, действительно, огромный
корабль она в медленном дви —
жении; в то же время, если
посмотреть с расстояния – то
похожа на точку, и точка
стягивает пространство, затя —
гивает в себя, а не просто
уничтожает, аннигилирует
 
(Из цикла «Взаимоопережающие энигматика и герменевтика», не публиковано)

В зрелой поэтике Пригова, характерной для его сборников-книжечек начиная со второй половины 1980-х, грамотная и компетентная критика любой правящей идеологии сопровождается квазифольклорным ритуалом – по сути, шаманским заговариванием монстров,порождаемых ею. Монстры предстают в образе животных или насекомых, обладающих отрицательной харизмой в силу своей фольклорной отвратительности (крысы или тараканы); иногда монструозными чертами наделяется еврей как мифологизированный носитель комплекса этнокультурной исключительности:

 
По крови чистый он еврей
<…>
Он нечто страшное такое
Сперва косматою рукою
Он лезет в глубь земной породы
Выдавливая там глаза
Потом остекленевшей мордой
Упершись прямо в небеса
Он ревом звезды рушит вниз
И где-то там, над Анадырью
Где он один стоит смеясь
В образовавшиеся дыры
Течет космическая грязь
Он в ней купается смеясь
Немыслимый
Непонятно кто
 
(Из цикла «Фантасмагории обыденной жизни», не опубликовано)

Монстры в поэтике Пригова производятся не посредством работы фантазии, не в результате вытеснения запретных страхов и влечений, а как бы сами по себе, в том параллельном символическом пространстве, где что-то внезапно пошло не так и которое принялось «выплевывать» на свет необъяснимых и подчас довольно индифферентных к человеку страшилищ:

 
Эко чудище страшно-огромное
На большую дорогу повылезло
Хвост огромный мясной пораскинуло
И меня дожидается, а я с работы иду
И продукты в авоське несу
Полдесятка яичек и сыру
Грамм там двести, едри его мать
Накормить вот сперва надо сына
Ну, а после уж их замечать
Чудищ
 
(Из цикла «Фантасмагории обыденной жизни»)

В постсоветский период такой маскарадный экзорцизм постепенно подменяет собой (подчас выходя на первый план) шутливое или бесстрастное концептуалистское «глумление» над властными догмами.

До сих пор при оценке поэтического и визуального проекта Пригова преобладает тенденция сводить его к отстраненной (временами издевательской) игре текстуальных стратегий и деконструктивистскому развенчанию властных дискурсов. Разумеется, увлечение структурно-семиотическими и логико-аналитическими построениями, свойственное столичной интеллигенции в 1960–1970-е годы, оказало определяющее влияние на становление поэтики Пригова. Но уже в 1980-е, в результате падения «железного занавеса», многочисленных зарубежных выступлений и знакомства с иноязычной интеллектуальной литературой Пригов переносит акцент внимания с процесса «влипания» человека (точнее, читателяреципиента) в пространство текста, авторитарно подменяющего собой реальность, на феномен «мерцания», или «мерцательности». В пояснительной статье, опубликованной в «Словаре терминов московской концептуальной школы», Пригов под понятием «мерцательность» понимает стратегию «отстояния художника от текстов, жестов и поведения», то есть «невлипание» в них, «чтобы не быть полностью идентифицированным». Тогда сама текстуальная материя начинает «мерцать» внутри новой формации человеческого. Иными словами, с чисто знаковых проблем текстопорождения Пригов поворачивается в сторону осмысления нового антропологического опытаи его моделирования.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю