Текст книги "Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов"
Автор книги: Евгений Добренко
Соавторы: Мария Майофис,Илья Кукулин,Марк Липовецкий
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 51 страниц)
Все ворота на засовах,
Сторожа из войск царевых
Караулят пять ворот
Перекличкой в свой черед.
У Фроловских начинают:
«Славен град Москва!» – кричат.
У Никольских отвечают:
«Славен Киев!» – говорят.
И у Троицких не спят:
«Славен Новгород!» – кричат.
«Славен Псков!» – у Боровицких.
«Славен Суздаль!» – у Тайницких.
И гремят в ночи слова:
«Славен, славен град Москва!»
Славен город наших дедов,
В жизни многое изведав,
Сколько войн и сколько бед,
Сколько радостных побед!
И над всеми временами
Древний Кремль, хранимый нами,
Нас хранит из года в год —
Наша гордость и оплот!
Москва превращается не только в предмет «гордости», но и утверждается в своей абсолютной универсальности; в своей «всеохватности» Москва включает в себя весь мир, требуя от каждого «москвича» быть достойным своей «всемирной» миссии:
Ведь из Москвы уйти – что на тот свет уйти
И за предел уйти, или совсем уйти
Ее величье душу поражает
И мужество в душе предполагает
Но и обязанности налагает… —
скажет об этом свойстве Москвы Пригов.
Кремлю как символическому центру Москвы (=страны) и источнику власти посвящено в поэме Кончаловской немало «лирических отступлений» – патетических и для 1948 года весьма актуальных: «Ну-ка снимем шапки, братцы, / Да поклонимся Кремлю. / Это он помог собраться / Городам в одну семью. / Это он нам всем на славу / Создал русскую державу. / И стоит она века / Нерушима и крепка. / Времена теперь другие, / Как и мысли, и дела… / В наше время, в наши годы / Против злобных вражьих сил / Все советские народы / Русский Кремль объединил [463]463
Почти цитата из гимна, написанного ее мужем: «Сплотила навеки великая Русь…»
[Закрыть]. / Говорит он новым людям: / „Вечно в дружбе жить мы будем!“ / Умный, сильный наш народ / Далеко глядит вперед. / А преданья старины / Забывать мы не должны».
Истинное призвание Москвы – быть столицей мира: «Факел дружбы на Земле / Зажигается в Кремле». Эта кремлевская мифология начата была, конечно, не Кончаловской. Она лишь следовала традиции, заложенной в одном из первых советских стихотворений для детей – «Прочти и катай в Париж и Китай» Маяковского, в котором были знаменитые строки: «Начинается земля, / как известно, от Кремля». В свою очередь, эта мифология возрождает на новом уровне доктрину «Москва – третий Рим». Пригов остраняет такого рода идеологические декларации при помощи цитат из антисоветского дискурса.
Когда по миру шли повальные аресты
И раскулачиванье шло и геноцид
То спасшиеся разные евреи
И русские, и немцы, и китайцы
Тайком в леса бежали Подмосковья
И основали город там Москву
Как и у Кончаловской, пространство у Пригова постоянно перетекает во время и обратно. Так что «метафизический» смысл Москвы в том, чтобы быть началом человечества и истоком одновременно всехцивилизаций:
Кого в Москве ты только не найдешь
От древности здесь немцы и поляки
Китайцы и монголы, и грузины
Армяне, ассирийцы, иудеи
Это потом они уж разошлись
По всему свету основали государства
На море Желтом, на Кавказе, в Иудее
В Европе, в Новом Свете, черт-те где
Но помнят первородину святую
И просятся под руку древнюю Москвы
Москва назад их с лаской принимает
Но некоторых же не принимает
Поскольку не пора еще, не время
Не срок, не поняли, не заслужили
Не доросли
Немцы, китайцы, ассирийцы, иудеи и стали немцами, китайцами, ассирийцами и иудеями уже после того, как родились «москвичами» (т. е. русскими). «Первородина святая» относится к ним, впрочем, очень выборочно, решая, кто «дорос» до сыновства и «заслужил» ее ласку. Этот эгоцентризм настолько интенсивен, что Москва пребывает в перманентно экстатическом состоянии:
Когда бывает москвичи гуляют
И лозунги живые наблюдают
То вслед за этим сразу замечают
На небесах Небесную Москву
Что с видами на Рим, Константинополь
На Польшу, на Пекин, на мирозданье
И с видом на подземную Москву
Где огнь свирепый бьется, колыхаясь
Сквозь трещины живые прорываясь
И москвичи вприпрыжку, направляясь
Словно на небо – ходят по Москве
Москва открыта всему миру, но одновременно замкнута. Так что движение возможно лишь внутри этой чрезвычайно опасной зоны:
Представьте: спит огромный великан
То вдруг на Севере там у него нога проснется —
Все с Севера тогда на Юг бежать
Или на Юге там рука проснется —
Все снова с Юга к Северу бежать!
А если вдруг проснутся разом
Ум, совесть, скажем, честь и разум —
Что будет здесь! Куда ж тогда бежать?!
Мир как антропоморфный великан – это традиционный мифологический образ универсума. Таким образом, универсальность Москвы как «третьего Рима» описывается в разных терминах – от антисоветского дискурса до мифологической архаики.
Согласно поэме Кончаловской, Москва осознает себя центром мира уже в эпоху Ивана III. Именно при нем создается роскошный двор – но сделано это, объясняет Кончаловская, в первую очередь для того, чтобы показать всему миру новую роль Руси: «…чтоб в Европе короли, / Чтоб Мухаммед – султан в Царьграде – / И папа римский знать могли, / Что Русь, доступная когда-то / Вторженьям варваров-врагов, / Теперь сама крепка, богата, / Сильна единством городов. / И то, что создано руками / И сердцем русских мастеров, / Живет и будет жить веками / Среди сокровищ всех миров».
Пригов включает эти «миры» в ауру Москвы, выстраивая ее по тому же принципу расширения, каким пользовалась советская детская поэзия:
А вот Москва эпохи моей жизни
Вот Ленинский проспект и Мавзолей
Кремль, Внуково, Большой театр и Малый
Весной же здесь цветут сады и парки
Акацьи, вишни, яблони, сирени
Тюльпаны, розы, мальвы, георгины
Трава, поля, луга, леса и горы
Вверху здесь – небо, а внизу – земля
Вдали – китайцы, негры, мериканцы
Вблизи у сердца – весь бесправный мир
Кругом же – все Москва растет и дышит
До Польши, до Варшавы дорастает
До Праги, до Парижа, до Нью-Йорка
И всюду, коли глянуть беспристрастно
Везде Москва, везде ее народы
Где ж нет Москвы – там просто пустота
Отношения с этими «народами» отнюдь не всегда были безоблачными. Даже напротив: вся история Москвы-России есть история войн «за свободу и независимость». Создававшаяся в 1930–1940-е годы поэма Кончаловской описывала происходившее на западных границах средневековой Руси в геополитических категориях советской идеологии после пакта Молотова-Риббентропа [464]464
Об этом «геополитическом» переписывании истории средневековой Руси в конце 1930-х см.: Данилевский Игорь.Ледовое побоище: Смена образа // Отечественные записки. 2004. № 5. О более широком контексте подобного переписывания см.: Дубровский А. М.Историк и власть: Историческая наука в СССР и концепция истории феодальной России в контексте политики и идеологии (1930–1950-е гг.). Брянск: Изд-во Брянского гос. университета, 2005.
[Закрыть]. Неудивительно поэтому, что война оказывается освободительной для народов Прибалтики: «Ливонский орден, ссорясь с нами, / Закрыл на Балтику пути, / И в рабстве эсты с латышами, – / Нам доведется их спасти, / И пусть балтийские народы / Пропустят нас в морские воды. / Вот для чего Руси нужна / С Ливонским орденом война!» В полном соответствии с описанием событий 1940 года в советской пропаганде, после разгрома Ливонского ордена «Без боязни эсты москвичей встречали. / Шла свобода к эстам с этою войною, / На балтийский берег хлынула волною, / С новыми друзьями, с новою торговлей, / С новыми правами под эстонской кровлей. / Этих дней эстонцы ждали и хотели, – / Им Ливонский орден язвой был на теле». Если, вслед за Кончаловской, актуализировать события того времени, когда помимо Пскова «освободились» и народы, перешедшие в ранг «братских», можно было бы завершить этот рассказ сакраментальной фразой, произнесенной Путиным 22 мая 2005 года в ответ на требования руководства «братского латышского народа», навсегда «освобожденного» от Пыталовского района Псковской области: «Не Пыталовский район они получат, а от мертвого осла уши» (напомню, что в 2005 году руководство Латвии просило не вернуть эту территорию, но лишь признать нелегитимность ее передачи в состав России в 1944 г.). Впрочем, это уже события постсоветского времени.
В сталинской же истории, забывшей о том, что Российская империя еще недавно считалась «тюрьмой народов», все это описывалось исключительно как освобождение, приращение, включение и освоение. Так что вчерашние враги оказываются сами «москвичами». Прямо по Пригову:
А что Москва – на то она и есть Москва
Что насмерть поражает пришлеца
И так его ужасно поражает
Что у того и выбора уж нет —
До смерти оставаться пораженным
Или переходить к нам – в москвичи
Неизбежность обрусения такова, что приходилось следить за тем, чтобы какой-то «пришлец» не оказался ненароком на русском престоле. Так, Собор, на котором царем был избран Романов, описывается у Кончаловской, как съезд Советов в 1917 году: «Собрались князья, бояре, / Горожане всей страны / И казенные крестьяне, / Что пахали для казны. / Подошли стрельцы, казаки…» Оказывается,
Последить народ пришел,
Чтобы шведы и поляки
Не попали на престол.
Горожане рассуждали:
«Хоть бы русского избрали!»
И крестьянин думал так:
«Русский все ж не пан поляк!»
И боярство предложило
В государи Михаила.
Из всех врагов наибольшей нелюбовью пользуются поляки. Эти братья-славяне вызывают у советской (а также и у постсоветской) государственнической пропаганды настоящий разлив желчи. Они не только враги сами по себе, но еще и приводили на Русь новых врагов: «На Москву, на Русь огромную / Шляхтичи шли не одни – / Немцев, венгров силу темную / За собой вели они». Даже к страшным, но все же проигравшим, татарам ощущается жалость (пародируемая Приговым в «Куликово»), даже к «немцам-ливонцам» у повествователя в поэме Кончаловской сохраняется уважение. Они связаны с Москвой – Россией какой-то глубинной связью:
Так всякий норовит ее обидеть
Француз приходит, немец и китаец
И норовит за горло ухватить
Она же просто говорит им: Вот я
И они словно цепенеют в удивленье
И пятятся, и пятятся, уходят
И дома лишь опомнившись, стенают:
В Москву! В Москву! Назад! О, дранг нах Остен!
Бегут, бегут – и снова цепенеют…
Так надо – видно, Бог хранит Москву
Не то – поляки. По отношению к ним возможен только откровенный сарказм: «Жили да были, носили жупаны / Ясновельможные польские паны. / Знатные, важные, как поглядишь, / Только в казне королевской-то – шиш! / Все-то им, панам, земли не хватало. / Все-то им плохо, да все-то им мало. / Смотрит на русских завистливый пан – / Взять бы себе на работу крестьян! / Пану обидно, что рожь и пшеницу, / Лен и гречиху, скотину да птицу / Русские пахари с русской земли / Польскому пану во двор не везли. / Польская шляхта сидит на Волыни, / Паны-хозяева – на Украине. / Заняли паны и запад, и юг, – / Русскую землю забрать бы вокруг!»
В традиционной нелюбви имперской пропаганды к Польше читается плохо скрываемый комплекс бедного, но спесивого родственника, так никогда и не ставшего европейцем, а потому насмехающегося над своим более «европеизированным» соседом: «Позабыли честь дворянскую: / По Москве ползли ползком / И сложили гордость панскую / Перед русским мужиком». Кончаловская идет еще дальше, рисуя поляков не только «гордыми», но по-настоящему инфернальными злодеями-врагами России:
Горит, пылает, стонет Русь
Под игом польских банд.
В Кремле враги: полковник Струсь —
Кремлевский комендант.
Москву ограбив, обобрав,
Орава панов ждет,
Что королевич Владислав
Из Польши в Кремль придет.
Придет, займет московский трон,
И Польшей станет Русь.
Сарказмами прошита каждая строка, посвященная Польше (что, разумеется, нисколько не сказывается на уровне письма: «Шляхтичи ходят по русской земле. / Гришка Отрепьев – хозяин в Кремле» – ср. фольклорное: «Мальчик в сарае нашел пулемет – / Больше в деревне никто не живет»).
У Пригова этот антипольский пафос имперской пропаганды обнажается через фигуры восприятия официального советского дискурса «простым советским человеком»:
Опять поляки метят на Москву
Понять их можно – ведь столица мира!
Сначала Солидарность там и Хунта
А после – прямым ходом на Москву
Как в сорок первом! Но не оттягать
Теперь земель им исконных российских
Нет, дорогой товарищ Ярузельский —
Москвы вам покоренной не видать!
Итак, история Москвы-России состоит из бесконечных битв с противниками, осаждавшими ее отовсюду и желавшими ей погибели. Ее доблести в основном – военные, а ее трансформации, постоянные перерождения – результат бесконечных пожаров:
Когда твои сыны, моя Москва
Идут вооруженные прекрасно
Куда ни глянут – то повсюду Демон
Вдали их – Демон! И вблизи их – Демон
Сосед их – Демон! И отец их – Демон!
И москвичи бросаются и прогоняют призрак
И вновь горит священная Москва
В описаниях Кончаловской обилие пожаров поражает: в поэме рассказывается, как Москва горела при монголах, при поляках, при князьях, при царях, в войнах и в мирное время… И вот в очередной раз «средь многих тысяч мертвых тел / Своих родных и близких ищет / Тот, кто, по счастью, уцелел. / И горькой, дымной гарью тянет, / И горько плачет русский люд / О тех, кто никогда не встанет, / О ком не раз мы вспомним тут. / Не раз еще Москва горела, / Не раз глумился враг над ней, / Орда топтала то и дело / Просторы родины твоей. / Но солнце к вечеру садится / И утром заново встает, / Так каждый раз свою столицу / Вновь восстанавливал народ».
Пожары подобны кинемографическому затемнению, после которого перед читателем предстает новая картина Москвы под рефрен: «Жив народ, и Русь жива, / И опять растет Москва». Рассказы о бесконечных пожарах и последующем чудесном возрождении Москвы позволяют понять правоту Скалозуба, заметившего по поводу одного из них: «Пожар способствовал ей много к украшенью».
Запах гари пропитал не только москвичей Кончаловской, но и приговскую Москву:
Когда здесь воссияли две известных бездны
О ты, моя Москва, вперед шагнула и закрыла грудью
Лишь по краям струятся гарь и дым
И горе тем, кто сдвинет тебя с места
Смутившись запахом, идущим от тебя
И москвичи все станут на защиту
И будут их разить, спасая их
Соединение Василия Сурикова с дядей Степой, осуществленное в поэме Кончаловской, было бы, однако, неполным без известного обнажения приема, когда наступает «выход в современность». Осовременивание прошлого в детской литературе имеет свои правила: чтобы актуализироваться, прошлое должно стать узнаваемым. Так, рассказывая о том или ином месте Москвы в «седую старину», Кончаловская почти непременно завершает рассказ выходом в Москву современную: «А в столице нашей юной / Нынче площадью Коммуны / Это место мы зовем. / И советского народа, / Нашей Армии и Флота / Там гостиница и Дом». Рассказ об опричнине завершается неожиданным топографическим пуантом: «И вот теперь на месте том, / Где двор стоял опричный, / Стоит необычайный дом, / Хоть с виду он обычный. / Куда же, – спросишь ты, – ведут / Ступеньки из гранита? [465]465
О том, насколько распространенным был этот прием в советской детской поэзии, свидетельствует вышедшее за год до поэмы Кончаловской стихотворение Маршака «Быль-небылица: Разговор в парадном подъезде» (1947), все построенное на этой перебивке дореволюционной старины с советскими реалиями. Остранение происходит через восприятие пионерами рассказов о дореволюционной жизни: детям незнакомы не только ее реалии, но и обозначающие их слова. Кончаловская следует за Маршаком не только в использовании приема, но и интонационно: «– Вы, верно, жители Москвы? / – Да, здешние – с Арбата. / – Ну, так не скажете ли вы, / Чей это дом, ребята? / – Чей это дом? Который дом? / – А тот, где надпись „Гастроном“…»
[Закрыть]/ И я скажу тебе, что тут / Священный храм народ воздвиг – / Миллионы книг! / Архивы полнятся, растут, / Для каждого открыты. / На языке любой страны / Новейшие изданья. / Здесь документы старины / И древние сказанья. / Здесь и опричные дела / И Грозного приказы… / Ну, словом, книгам нет числа, / И не окинешь глазом. / Знаком в столице этот дом / Любому человеку, / И ты, быть может, будешь в нем, / Его мы с гордостью зовем: / БИБЛИОТЕКА / ИМЕНИ / ЛЕНИНА!»
Сам принцип исчисления и демонстрации возраста столицы, используемый Кончаловской, таков, что известное заострение приема и разворот его в противоположном направлении вполне могут привести к неожиданному сдвигу, эффектно реализуемому Приговым:
Когда на этом месте древний Рим
Законы утверждал и государство
То москвичи в сенат ходили в тогах
Увенчанные лавровым венком
Теперь юбчонки разные да джинсы
То тоже ведь – на зависть всему свету
И под одеждой странной современной
Все бьется сердце гордых москвичей
Пригов свободно переходит от одних культурно-политических мотивов к другим. Так, в одном тексте апелляции к пропитанной теориями заговоров концепции русской истории соединяются с легендой о граде Китеже, Древняя Греция – с Древним Египтом, Индия – с Китаем:
Они Москву здесь подменили
И спрятали от бедных москвичей
И под землей Она сидит и плачет
Вся в куполах и башенках стоячих
Вся в портиках прозрачных Парфенона
И в статуях прямых Эрехтайона
И в статуях огромных Эхнатона
И в водах Нила, Ганга и Янцзы
То Москва описывается в сказочном ключе:
Вот лебедь белая Москва
А ей навстречу ворон черный
Еврейским мудростям ученый
Она ж – невинна и чиста
А снизу витязь – он стрелу
На лук кладет он, но нечайно
Промахивается случайно
И попадает он в Москву!
И начинает он тужить
По улицам пустынным ходит
И никого он не находит
И здесь он остается жить
Часто задачи концептуалистского текста достигается путем использования сугубо дескриптивных приемов, когда производимые Приговым картины Москвы совмещают стилистику ориенталистских романтических гравюр («Прекрасна моя древняя Москва / Когда стоит стыдливо отражаясь / В воде голубоватого залива / И сны читает Ашурбанипала…») с геральдической символизацией («Откуда поднимается орел / Могучим взмахом крыл порфироносных / И вниз глядит, и белое движение / Там замечает, и сложивши крылья / Он падает, навстречу снежный барс / Шестнадцать всех своих костей и зубы / Свирепые он обнажает разом…») и популярными сценками из истории Древнего Рима («…москвичи в сенат ходили в тогах / Увенчанные лавровым венком…»).
Эта гротескная стилевая всеядность служит не только концептуализации столицы, но и пародирует популярный советский исторический нарратив, из которого Пригов берет множество приемов. Так, его знаменитые повторения-перечисления являлись излюбленным приемом советских детских текстов. У Кончаловской он используется часто: «Мой читатель! Кто б ты ни был – / Ленинградец, иль москвич, / Иль из Мурманска ты прибыл, / Или с Волги – костромич, / Может, вырос ты в станице, / Любишь Дона берега…», «То озимый всход злой мороз побьет, / То в разгар жнивья все дождем зальет. / То сгорит вся рожь, то в несчастный год / В поле весь ячмень саранча сожрет».
В целом же, стилевая стратегия Пригова сводится к отбору, очищению и обработке приемов советских нарративов, но никогда не к «вышиванию гладью» по готовому стилистическому узору. В этом смысле Пригов не следовал за Кончаловской (как не шел он за Михалковым в «Милицанере»).
Чтобы оценить степень стилистической свободы приговского стиха от «первоисточника», стоит обратиться к написанной в 1993 году поэме Тимура Кибирова «Путешествие из Шилькова в Коньково», в которой, насколько можно судить, квазиисторизирующая стилистика Кончаловской обыгрывается совершенно сознательно [466]466
Я благодарен Илье Кукулину, обратившему мое внимание на эту связь. Он рассказывал, что, услышав первый раз в авторском чтении поэму Кибирова, сказал автору, что, помимо явно процитированных там произведений, на поэму оказала влияние интонация «Нашей древней столицы», с чем Кибиров согласился, добавив, что в детстве поэма Кончаловской ему нравилась.
[Закрыть].
У Кибирова эффект присутствия чужого стиля основан на прямом введении в «Кончаловский» текст (в сущности, обычное советское патриотическое рифмоплетство в духе «народно-песенных» традиций) постороннего стилистического материала, в приведенной цитате выделенного курсивом, и оксюморонного сочетания известных цитат, выделенного полужирным шрифтом: «Это утро так лучисто! / Жаворонок в небе чистом. / Ивы плещутся в реке. / Песня льется вдалеке. / Песня русская, родная, / огневая, удалая! / Это Лада ой-лю-ли, / Лада Дэнс поет вдали! /Над перхуровскою нивой / вьется рэгги прихотливый./ Из поселка Коммунар / отвечает Лика Стар.// А вообще почти что тихо. / Изредка промчится лихо / на мопеде хулиган,/ ныне дикий внук славян./ И опять немолчный стрекот, / ветра ропот, листьев шепот, / лепет, трепет, бузина, / то осина, то сосна».
Пародируя кондовый советский текст, Кибиров вводит в него – встык, почти кинемографическими врезками – бесконечное множество цитат, от разговорных до литературных, которые едва ли не в каждой строке вступают в полемическое взаимодействие с советским «литературным языком» (под последним понимается не язык литературы, но пропитанность советского языка литературой, его «олитературенность»): «Пьет уже Вострянск субботний, / безответный, беззаботный, / бестолковый, вековой. / Грядки с чахлою ботвой. / Звуки хриплые баяна. / Матюк анье и блеянье. / Запах хлебного вина. / Это Родина. Она / неказиста, грязновата, / в отдаленье от Арбата / развалилась и лежит, / чушь и ересь городит. // Так себе страна. Однако / здесь вольготно петь и плакать, / сочинять и хохотать, / музам горестным внимать, / ждать и веровать, поскольку / здесь лежала треуголка / и какой-то там Парни, / и, куда ни поверни, / здесь аллюзии, цитаты, / символистские закаты, / акмеистские цветы, / баратынские кусты, / достоевские старушки / да Гандлевские чекушки, / падежи и времена! / Это Родина. Она / и на самом деле наша. // Вот поэтому-то, Саша, / будем здесь с тобою жить, / будем Родину любить, / только странною любовью – / слава, купленная кровью, / гром побед, кирза и хром, / серп и молот с топором, / древней старины преданья, / пустосвятов беснованье, / вот и почва, щи да квас – / это, Саша, не для нас!» (здесь открытая цитата из поэмы Кончаловской – точнее, из главы про царя Феодора Иоанновича и патриарха Филарета «Царь беспомощный, блажной… Кто же правит всей страной?»: «Иноземческий приказ – / Это, значит, не для нас!»).
Кибиров с такой виртуозностью повторяет все стилевые па исходного текста, что воспроизводит даже риторические фигуры советской детской литературы. Ср., например, входящую в поэму Кончаловской «инструкцию» читателю по обретению исторической памяти: «Мой читатель, в день воскресный / Собери своих друзей, / Поведи их в интересный – / В Исторический музей. / Чей здесь труд и чья забота? / Речь об этом впереди. / В зал тринадцатый по счету / Ты друзей своих веди…» Аналогичная «инструкция», но уже не абстрактному читателю, а дочери, возникает и в поэме Кибирова: «Так люби же то-то, то-то, / Избегай, дружок, того-то, / как советовал один / петербургский мещанин, / с кем болтал и кот ученый, / и Чадаев просвещенный, / даже Палкин Николай. / Ты с ним тоже поболтай». (При этом у Кибирова «окончаловывается» и цитата из стихотворения Пушкина «Душа моя Павел…» – советский стиль действительно заразителен, а вернее, заразен.)
О том, насколько распространенной была эта стилистика, говорит едва ли не буквальный повтор приемов у многих советских авторов. Так, в 1949 г., спустя всего год после выхода в свет «Нашей древней столицы» Кончаловской, выходит поэма ее мужа, счастливым образом облюбовавшего здание по соседству с Историческим музеем – собственно, его поэма и называется по данному архитектурному сооружению – «В музее В. И. Ленина»: «В воскресный день с сестрой моей / Мы вышли со двора. / – Я поведу тебя в музей! – / Сказала мне сестра…» [467]467
Можно, впрочем, заметить, что и у Кончаловской, и у Михалкова, и у множества других советских детских поэтов, использовавших тот же прием прямого обращения к собеседнику и побудительную интонацию, сквозь непринужденную беседу с «детворой» отчетливо проступает некрасовский текст: «Вчерашний день, часу в шестом, / Зашел я на Сенную <…> И Музе я сказал: „Гляди! / Сестра твоя родная!“».
[Закрыть].
Таких монтажных кусков, какие характерны для Кибирова, у Пригова не найти: он строил свой парад советских аттракционов, работая не с языком, но с тем, что стоит за и надним. В этом смысле разница между Приговым и Сорокиным, с одной стороны, и Кибировым, с другой, – примерно такая же, как между Платоновым и Зощенко.
Если «Апофеоз Милицанера» был апофеозом самого приема концептуализации советской жизни-текста через милицейскую тему, то цикл «Москва и москвичи» был лишь началом московской темы в творчестве Д. А. Пригова: «апофеозом» ее станет спустя почти два десятилетия роман «Живите в Москве». Включая в себя отдельную главу, посвященную «Милицанеру московскому», роман соединит в себе обе темы.
«Милицейский» и «московский» циклы – не просто своего рода конспекты романа «Живите в Москве», где сконцентрировано и отработано большинство его приемов, но они являются необходимыми связующими звеньями между советской текстуализированной «жизнью» и концептуалистским романом. В истории московского мифа «Живите в Москве» занимает то же место, что «Петербург» занимает в традиции петербургского текста: если роман Белого стал своего рода кодой петербургского мифа, то советско-московский текст, бывший продуктом соцреализма, завершиться внутри «своей» традиции не мог, поскольку она, в отличие от модернистской традиции, не была рефлексивной. Так что концептуалистский роман-буфф Пригова оказался наиболее адекватным текстуальным завершением соцреалистического столичного проекта – который, в свою очередь, сам был, как мы видели, в большой мере результатом «учебы у классики».
«Жить в Москве» не предполагает непременного физического присутствия в этом месте. Москва – это метафизический топоним. Можно даже помыслить ситуацию, когда «уж лучше и совсем не жить в Москве». Главное —
…просто знать, что где-то существует
Окружена высокими стенами
Высокими и дальними мечтами
И взглядами на весь окрестный мир
Которые летят и подтверждают
Наличие свое и утверждают
Наличие свое и порождают
Наличие свое в готовом сердце —
Вот это вот и значит – жить в Москве.
В конце концов, не-присутствиев Москве является важнейшим условием для такого «простого знания», в котором – ключ к «мистике Москвы». Этот момент «присутствия» – основной для концептуализации Москвы, строящейся на топографической тавтологии:
Смотри, Орлов, ведь мы живем не вечно
Весьма обидно было б просчитаться
Что мы живем с тобой на краю света
А где-то там – действительно Москва
С заливами, лагунами, горами
С событьями всемирного значенья
И с гордыми собою москвичами
Но нет, Москва бывает, где стоим мы
Москва пребудет, где мы ей укажем
Где мы поставим – там и есть Москва!
То есть – в Москве
«Действительно Москва» всегда пребудет с нами (где стоим мы, где мы ей укажем, где мы ее поставим), но мы сами, где бы мы ни были, оказываемся в Москве. Эта «топографическая шизофрения» ведет к пустоте. Хотя и после «Москвы и москвичей» Пригов продолжал производить «московские» тексты – как в стихах, так и в прозе, – его цикл завершается двумя фрагментами, каждый из которых состоит из единственной строки: «Текста нет и не будет» и «Текста нет и не будет». Иначе говоря, его тексты подобны самой Москве: они присутствуют на том самом месте, где им «укажут» и где их «поставят». «Мистика Москвы», которую пытается постичь (а точнее, сконструировать) Пригов, основана на невозоможности отличить видимое от яви.
Бывает, невеселые картины
Ум москвичей зачем-то навещают
Бывает, кажется им, что зима
Что снег кругом, что лютые морозы
Но важно слово нужное найти —
И все опять исполнено здесь смысла
И москвичи потомство назидают
Это сказано как будто о двух совершенно реальных москвичах – Сергее Михалкове и Наталье Кончаловской.
Банальное рассуждение на тему:
«Все ж для других, а для себя – ни строчки»
Творческое бескорыстие – вот основа поэтического подвига Пригова.