Текст книги "Станиславский"
Автор книги: Елена Полякова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
Но влюбленность в Малый театр не ограничивается Ленским. Для актера-любителя равно прекрасен звенящий призыв Ермоловой:
То битвы клич! Полки с полками стали,
Взвилися кони, трубы зазвучали…—
и простодушный рассказ Музиля – Миши Бальзаминова: «Вдруг вижу я, маменька, будто иду я по саду; навстречу мне идет дама, красоты необыкновенной, и говорит: „Господин Бальзаминов, я вас люблю и обожаю!“»
Его сценический идеал охватывает бытовые образы Михаила Прововича Садовского и Николая Игнатьевича Музиля, столь любимых Островским, и романтические роли Ленского, и трагедийные образы Ермоловой, и легкое обаяние, непринужденное изящество опереточных премьеров, и оперных jeune premier’ов – красавцев в шляпах с перьями, при шпагах, в развевающихся плащах. Впоследствии он выделит среди вереницы виденных в детстве и отрочестве драматических русских актеров «героическую симфонию русского театра» Ермолову и Ленского, но добрыми словами вспомнит «очаровательного уродца» Живокини, маститую «старуху» Малого театра Надежду Михайловну Медведеву, с которой вел он за чаем неторопливые беседы о сцене, Гликерию Николаевну Федотову, которая рассказывала о своей жизни в доме Щепкина и об ученье у «старика», – весь Малый театр вспомнится ему как прекраснейший университет, как та истинная школа, которую он наконец-то избрал для себя и в которой он столь многому научился.
Природная, рано проявившаяся наблюдательность – одно из первоначальных, определяющих свойств личности Станиславского. Эта наблюдательность обусловила и его переимчивость, легкость подражания – жесты, интонации актеров отпечатываются в памяти (в противоположность латинским глаголам) и легко воспроизводятся. Причем стремление к самостоятельности вполне сознательно сочетается у любителя со стремлением запомнить, а при возможности – повторить какую-либо деталь, подмеченную у любимого актера. В 1885 году Станиславский ведет записи, которые торжественно называет: «Театральный дневник любителя драматического искусства». Сюда заносятся впечатления от исполнения Музилем роли Бальзаминова, Киселевским – старика-генерала. Причем это вовсе не записи, прослеживающие общую трактовку роли, но подробная фиксация эпизодов, деталей исполнения, сделанная с определенной целью, вовсе не скрываемой; после описания того, как Бальзаминов – Музиль ловит муху, следует вывод: «Отчего бы не повторить описанной детали при удобном случае, хотя бы в роли какого-нибудь шалопая из чиновников». Или о том, как Макшеев пишет на пыльной стене свои вензеля: «Можно при подходящей роли проделать эту игру в то время, когда приходится оставаться безмолвным на сцене». Все приспосабливается к себе, все примеряется, пробуется: «Запомнили, как они делают? Мы сделаем».
Если бы любитель просто копировал детали исполнения известных актеров – а дар к тому был у него развит в высокой степени, – он не поднялся бы от подражательства к творчеству, но и в подражании он становился более свободным – «играл Ленского или Музиля» не в данной роли, но в другой, употреблял чужую интонацию совсем в ином образе. А главное – одновременно с «рабской копировкой Музиля» любитель радостно обращается к самой реальности, от которой шли все его любимые актеры Малого театра.
Наблюдательность неизбежно поведет к самостоятельности. Вовсе не обязательно запоминать и перенимать детали чужой игры – не менее, более интересно переносить на сцену живую реальность самому, без посредничества. Ведь в сегодняшней московской действительности существуют все те типы, которых воплощают Музиль и Ленский. И, обращаясь к действительности, любитель не только освобождается от подражания любимым актерам, но становится равным им.
Вспомним совсем раннюю пространную запись шестнадцатилетнего юноши, посвященную исполнению роли лакея Семеныча в комедии П. Фролова «Капризница».
Комедия с успехом идет во многих театрах, роли ее сценичны, особенно второстепенные роли ключницы, весьма неравнодушной к лакею Семенычу, и самого лакея.
В шестнадцать лет гимназист играет старого лакея, который привез из города вина, предназначенные для свадебного торжества капризной помещичьей дочки. Несколько раз выходит Семеныч на сцену, докладывая каждый раз, что разбилась бутылка, и становясь с каждым разом все пьянее.
Исполнитель является к шести часам в дом Сапожниковых (тоже у Красных ворот) – является первым. Декорация уже поставлена, понемногу съезжаются исполнители и гости. Юноша одевается в костюм своего персонажа:
«Я надел свой костюм Семеныча, состоящий из грязных дырявых сапог, серых брюк с заплатами, старого серого и слишком для меня короткого пальто; шея была повязана цветным платком бедного класса, и вообще костюм очень невзрачный на вид, ибо этот Семеныч был пьяный лакей, возвратившийся из города… Гример… надел на меня рыжий лохматый парик, приклеил рыжие солдатские, наперед торчащие усы, намазал красной краской нос, щеки и вообще все лицо. Я очень типично был загримирован пьяным отставным солдатом. Примерив лакейский фрак, слишком для меня узкий, который решили, чтоб я надел в последнем явлении, я принялся за повторение роли. Тут-то я в первый раз почувствовал меленький страх.
…Я немножко боялся и ходил в волнении по сцене. Наконец все встали по местам. Марья Матвеевна Ежова, игравшая роль Матрены Марковны, встала на место и приготовилась чистить серебро.
– Марья Матвеевна, готовы? Занавесь подымается.
– Готова, готова.
Занавесь поднялась, сцена осветилась. У всех бывших за кулисами сделались ужасно странными лица. Я стоял около двери, выжидая время выхода. Наконец послышались слова: „А жаль, что покойница матушка не дождалась…“, после которых я должен был выходить. Николай Семенович толкнул меня, и я вышел на сцену, руки в карман, вытянув губы и стараясь придать своей физиономии немного пьяный вид.
При моем появлении послышался небольшой гул смеющейся публики.
„Ах, это ты, Семеныч?“
„Мы-с, Матрена Марковна“.
Тут я взглянул на публику и увидал первым долгом смеющуюся физиономию Поленова, Савву Ивановича, Володю нашего и Сапожникова, потом Репина, напашу, мамашу, Зину, Яковлеву и двух барышень Крестовниковых. Увидав последних, я очень обрадовался, во-первых, потому, что будет приятно получить похвалы от барышень, а во-вторых, мне представилось, что если я хорошо сыграю (на что я надеялся), то я возвышусь немного в их глазах. Все это я передумал в одно мгновение. В довольно длинном монологе, где я рассказываю, как меня расспрашивали, зачем я купил столько миндаля, я много пропустил и напутал и два или три раза взглянул на суфлера, но, как кажется, никто этого не заметил. Публика очень часто смеялась после моих слов, что меня ободряло. Наконец, я обнял Матрену Марковну и ушел со сцены, почесывая затылок. Публика сильно захохотала и захлопала мне, я довольный вышел и раскланялся в дверях и ушел снова за сцену. Некоторое время аплодисмент не кончался; я уж обрадовался и думал, что придется выходить еще раз, по нет, Матрена Марковна заговорила, и рукоплескания стихли. Потом выбежала Наташа, и так далее все пошло своим чередом. Когда Наташа ушла со сцены, то ей захлопали, мне стало досадно, потому что на генеральной репетиции мне одному хлопали в середине пьесы; на представлении же оказалось: после ухода каждого публика аплодировала.
…Второе мое появление состояло в том, что я должен был доложить о приезде Ивана Ивановича Малеева. Я вышел.
„Иван Иванович приехал“.
При этих словах я мотнул головой, как делают это пьяные, неотесанные лакеи. Этот жест мне, по-видимому, удался, так как вызвал смех. Взошел Иван Иванович, его играл Ладыженский, и стал толковать насчет Анны-польки. Я же поспешно поднялся по винтовой лестнице, сильно изгибаясь, в гримерскую, чтобы сделать свою рожу еще пьянее, так как Семеныч выпил еще одну бутылку.
Там Третьяков уже совсем загримировался, и Савва Иванович, пришедший для того, чтобы подмазать меня, стал подправлять его. Я напомнил ему, что мне скоро опять выходить. Мне подмазали нос, щеки и растрепали парик».
Все в записи характерно для начинающего актера: и добросовестный приезд первым, и волнение перед спектаклем, и подробнейшее наблюдение за собой и за зрительным залом – когда, в каких местах смеются, и вовсе не скрываемое обычное актерское тщеславие, даже ревность к Мамонтову, который начал поправлять грим прежде другому исполнителю, и главное – процесс перевоплощения в своего героя, словно сошедшего с картины передвижников старого лакея, типичного для литературы, живописи, театра девятнадцатого века.
Самое интересное то, что молодой исполнитель вовсе не стремится подражать в роли актерам Малого театра: он с раннего детства хорошо знает самый тип человека и упоенно, подробно воссоздает того реального «неотесанного лакея», каких приходилось встречать в московских домах. И как только (а это случалось достаточно редко) в репертуаре кружка появлялась не оперетта, не «перевод с французского», но произведение, дающее хотя бы минимальную возможность воплощения современной российской реальности, так исполнитель использует эту возможность, достаточно свободно комбинируя в работе над ролью прямое подражание любимым актерам и собственные житейские наблюдения.
Во времена домашнего театра гимназист начинает собирать вырезки из журналов, газет, фотографии, репродукции портретов, где выразительны лица, характерны костюмы, могущие послужить для создания сценического грима, сценического костюма. Легкий для подражания, привычный театральный образец неодолимо заменяется прямым «образцом из жизни», из круга непосредственной сегодняшней или прошлой реальности, которую так точно умеют воплощать актеры Малого театра и которую стремится воплотить молодой премьер Алексеевского кружка.
Когда летом 1883 года в Любимовке идет комедия Дьяченко «Практический господин», Алексеев-младший, играющий молодого секретаря практического господина, откровенно подражает М. П. Садовскому и в то же время находит «новый принцип» подхода к своей роли, да и ко всем другим ролям, так как он режиссирует спектакль.
Новый принцип, которым он так гордится, заключается в том, что исполнители не просто репетируют пьесу, но буквально «живут в образах», сохраняют их взаимоотношения в реальных ситуациях в течение всего дачного любимовского дня. На веранде, на дорожках сада, за обедом все Алексеевы и их друзья ни на минуту не должны забывать о взаимоотношениях своих героев, о том, кто из них беден, кто богат, кто в кого влюблен, кто кому подчиняется. По аллеям, по веранде, где когда-то играли в «кораблекрушение», ходит уже не молодой богач Алексеев, но герой его, молодой разночинец.
Сценическим прототипом своего Покровцева исполнитель откровенно называл одну из лучших ролей Михаила Прововича Садовского – Мелузова из «Талантов и поклонников».
«Таланты и поклонники» поставлены на сцене Малого театра совсем недавно – в 1881 году (в бенефис Музиля); «Таланты и поклонники» – один из совершеннейших спектаклей Малого театра восьмидесятых годов, в котором каждый образ – словно великолепный портрет современного художника, и Петя Мелузов в исполнении Садовского – один из самых проникновенных портретов. Разночинец, получивший образование на гроши, восторженный, чистый студент-идеалист. В своем поношенном костюме, в клетчатом пледе через плечо, в потрепанной шляпе он кажется одним из тех студентов, что учатся на Моховой, снимают бедные комнаты на Бронной, обедают в дешевых столовых и допоздна спорят за стаканом чая о грядущих путях России.
Студент с популярной картины Ярошенко, студент из сегодняшних газет, которые сообщают о волнениях в университете и о процессах учащихся то петербургского Горного института, то московской Сельскохозяйственной академии. Та самая реальность восьмидесятых годов, от которой так далек двадцатилетний служащий семейной фирмы «Товарищество Владимир Алексеев», рьяно исполняющий обязанности одного из распорядителей хора и оркестра, встречавших на Красной площади Александра Третьего в день коронации.
Люди типа Мелузова знакомы, конечно, по внешним своим чертам, но вовсе не близки Алексееву-младшему; тем более свидетельствует не только о его наблюдательности, но о его вовсе неосознанном, можно сказать, инстинктивном проникновении в сущность современной жизни сближение Покровцева с Мелузовым – Садовским, который так пленял на сцене Малого театра.
Само́й расплывчато-либеральной, традиционно построенной пьесе Дьяченко было далеко до пьесы Островского с ее беспощадной точностью быта и правдой современных характеров. Дьяченко уловил не глубину жизни – внешнюю злободневность восьмидесятых годов, явную типичность образа «практического господина», ловкого и циничного дельца, который использует для своей выгоды все средства, вплоть до обещания, данного молодому секретарю, – выдать за него свою дочь. Практический господин и не помышляет сдержать обещание, но простодушный секретарь одолевает все препятствия и получает согласие на брак с любимой.
Ситуация пьесы была условно-театральной. Исполнитель роли Покровцева выходил за пределы этой условности, выводил поверхностную роль к ее сценическому прототипу, бедному студенту Пете Мелузову – Садовскому, выводил роль в реальную деловую, капиталистическую, предпринимательскую российскую жизнь, которая так благоприятствовала расцвету торговых компаний, подрядам, земельным и биржевым спекуляциям, всякого рода фирмам, фабрикам, товариществам – в том числе почтенному делу Алексеевых. Процветает их дело, процветает их большая семья в доме у Красных ворот, столь далекая от житейских треволнений и бытовых невзгод. Студенты, курсистки – разве это круг Алексеевых, которые с такой опаской относятся даже к «немного красному» репетитору? В то же время реальные типы современной российской действительности неизбежно входят в круг веселого Алексеевского кружка – доказательство тому роль Покровцева, которая далась исполнителю гораздо труднее, чем водевильные повесы и веселые опереточные мошенники. В образе Покровцева еще неуверенно, но намечался характер, близкий исполнителю по своим человеческим качествам. Даже несовершенная фотография Станиславского в роли Покровцева удостоверяет точность облика молодого разночинца, получившего наконец-то заветную должность секретаря влиятельного лица: мешковатый сюртук на длинной фигуре (вспомним, как заботился он в других ролях о том, чтобы костюм был эффектен), характерный жест – правая рука поглаживает бороду, близорукий взгляд через пенсне. В то же время – не копия Садовского, не прямое повторение современного житейского типа, но индивидуальное создание, отображающее личность исполнителя, его отношение к миру, его прямое сочувствие герою, который явно исповедует демократические идеалы.
Казалось бы, любимыми сценическими героями Алексеева-младшего должны остаться водевильные персонажи, которые так легко давались ему самому и вызывали такую радость зрителей. Но в том-то и дело, что влияние Малого театра на творчество молодого любителя сделалось определяющим потому, что это было влияние на мировоззрение. Малый театр способствовал определению не только приемов исполнения, но прежде всего – определению самих жизненных принципов, целей, идеалов.
Вначале выбор любимцев-актеров был интуитивен; сама наблюдательность, сама острая характерность начинающего актера близка искусству Музиля или Садовского-сына, Ленского – искусству, в основе которого лежала та же характерность, та же любовь к быту, к реальной жизни, полное доверие к ней.
Влияние актеров Малого театра потому было таким глубоким и сохранилось навсегда, что любитель, освободившись от подражания своим кумирам, принял на всю жизнь их сценическую эстетику, их цели, понимание творчества. Для них живо было гоголевское ощущение театра как кафедры, «с которой можно много сказать миру добра», театра – могучего средства воздействия на общество, которому должно неустанно твердить о несправедливости жизненного устройства, вызывать сочувствие идеалам добра и равенства людей, – отображая беспощадное неравенство их в реальности. В актерском искусстве Малого театра второй половины века жила и развивалась щепкинская, гоголевская концепция театра, реалистического по сути и форме, служащего обществу, исполненного мечты об исправлении этого общества.
Театр – учреждение, не существующее вне категорий морали, вне категории гуманизма. В этот гуманизм входили понятия свободы и братства людей, сострадание людям низших слоев общества, утверждение не только полного равенства их с высшими сословиями, но и нравственного превосходства.
Это – эстетика Островского, поколения актеров Малого театра, для которого он пишет свои пьесы. Она постепенно становится эстетикой молодого любителя. Освобождаясь от подражательства, от копирования любимых актеров, он все глубже разделяет их взгляды на смысл и цели сценического творчества. Поэтому для него так важно не только искусство «характерных» актеров, «простаков» и «фатов», близких его собственному амплуа, но и великое романтическое искусство Ермоловой. Поэтому молодые Алексеевы не просто смотрят спектакли Малого театра, но готовятся к ним как к торжественным и радостным экзаменам, штудируя исторические труды, посвященные средневековью или шекспировским временам, читая дома некие рефераты, посвященные разбору образов Шиллера. «Театр-кафедра» не менее притягателен для них, чем театр-развлечение. Они нераздельны в сознании восторженных зрителей, так же как в самих спектаклях Малого театра нераздельны высокие трагедии и водевили, даваемые в начале – «для съезда публики», или в финале – «для разъезда».
Малый театр – великая школа актерского мастерства, школа эстетики, школа этики. Школа, которую посещают свободно, без принуждений, а значит – часто, как только возможно.
И великая школа – гастроли лучших европейских актеров в Москве. Прежде всего – гастроли Томмазо Сальвини. Увиденный впервые в девятнадцать лет, в 1882 году, Сальвини на всю жизнь остается не просто одним из любимых актеров, но самым любимым актером, сравнение с которым стало мерилом для всех других, выходивших на подмостки, в первую очередь – для себя.
Москвич-любитель смотрит великого итальянского трагика в течение всех гастролей 1882 года. Москвич-любитель не знаком с итальянским трагиком, но расспрашивает всех, кого может, о нем – о том, как готовится он к выходу на сцену, как гримируется, как ведет себя за кулисами. И с великой радостью слушает рассказы о том, что прославленный актер, играющий роль десятки лет, приходит в театр за несколько часов до начала спектакля, как постепенно входит он в круг роли, чтобы выйти на сцену истинным шекспировским мавром.
Эту одержимость, это стремление как бы «перевоплотиться» в Сальвини нельзя объяснить только добросовестностью, только наблюдательностью, хотя то и другое было свойственно Станиславскому в высокой степени. Объясняется это прежде всего родством, вернее – единством творческих устремлений, которые роднят молодого любителя с великим актером. О создании таких же образов, о такой же абсолютной власти над зрительным залом мечтает актер-любитель – о власти, которую запечатлел Аполлон Григорьев в своем описании Сальвини – Отелло:
«…не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя… В начале страшного разговора с Яго он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно… Когда вошла опять Дездемона, – все еще дух мучительно торжествовал над кровью, – все еще хотелось бедному Мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки… Даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность… Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельно грустным выражением, прорвалась в тихо сказанном „Andiamo!“ (Пойдем) – и от этого тихого слова застонала и заревела масса партера, а Иван Иванович судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки».
Станиславский тоже слышал этот «стон зала», слитого со сценой, покоренного и потрясенного великим актером. Но его не меньше волновал сам процесс творчества, «секреты» профессионализма Сальвини. Итальянский трагик потрясал зал не «порывами», но всей логикой развития роли, всей сценической жизнью героя. Он был не рабом своего вдохновения, но хозяином его. Так истово готовясь к выступлению, так сосредоточиваясь перед выходом на сцену, Сальвини не обманывал ожидания зала. Он всегда – гений, каждый его спектакль – чудо рождения образа на сцене, полнейшее слияние актера с ролью. Именно это поражает и привлекает – абсолютное владение собой во время спектакля, умение ежедневно, ежевечерне вызывать состояние, называемое вдохновением.
Между тем любитель все острее ощущает поверхностность, недостаточность своей сценической школы, вернее – ее отсутствие. В двадцать два года он обращается к приехавшему на гастроли немецкому трагику Эрнсту Поссарту с просьбой дать ему несколько уроков. Уроки, естественно, не очень ладятся – в немецком языке Алексеев-младший не силен (в противоположность французскому), и вообще ему нужна азбука сцены, а Поссарт знакомит его с собственными теориями ритма и музыкальности сценического действия. Эти занятия быстро кончаются; зимой 1884/85 года любитель начинает брать уроки вокала у певца и педагога Федора Петровича Комиссаржевского, а осенью сдает экзамены на курсы драматического искусства Московского театрального училища. Читает на экзаменах под внимательным взглядом Гликерии Николаевны Федотовой не комедийную сцену, но торжественного пушкинского «Наполеона». На курсы его принимают, плату за обучение он вносит изрядную, сразу же получает заглавную роль в модной пьесе «Наш друг Неклюжев», репетирует ее, посещает несколько занятий – и легко бросает эти занятия, отговариваясь нехваткой времени.
Дело здесь, конечно, не в самом времени, но в его избирательности для главных занятий, главных дел жизни. В эти главные дела никогда не входила казенная гимназия с ее обязательной программой и не входит казенное театральное училище с его обязательной программой, с принудительной дисциплиной, которой не может вынести любитель, являющий в домашних репетициях образец дисциплины. В училище привлекла возможность общения с любимыми актерами, учения у них, но учение постепенное, обязательное тут же и оттолкнуло. Этому ученику нужны не групповые уроки, по уроки-беседы, доверительное общение, в котором он одинаково активно воспринимает мысли о театре, излагаемые Гликерией Николаевной Федотовой или Александром Павловичем Ленским, и где в урок входит все – сам рассказ, манера говорить, обстановка дома, человек, с которым с глазу на глаз разговаривает любитель.
Поэтому такая, казалось бы, обещающая, фундаментальная школа Малого театра отвергнута как второстепенная – нет времени. Поэтому всегда находится время для того, чтобы провести вечер у знаменитой Медведевой, которая показывает, как надо изображать сценическое лицо, не исключая «общества его прошедшей жизни», поэтому всегда находится время для того, чтобы брать уроки у певца и педагога Федора Петровича Комиссаржевского, равно как и у Комиссаржевского находится время для этого ученика. Решительно сокращая количество учеников, он пишет Константину Сергеевичу в 1885 году: «Вечером буду давать уроки Вам одному от 6 ½ до 7 ½».
Комиссаржевский на двадцать пять лет старше Станиславского. Он прошел итальянскую школу, был премьером Мариинского театра, сейчас – профессор Московской консерватории. С частным учеником его связывают не просто отношения учителя и ученика, но интересы гораздо более широкие. Он дает уроки вокала, разучивает дуэты; уже намечен спектакль из оперных отрывков, в котором учитель (драматический тенор) будет петь Фауста и Князя, а ученик (баритональный бас) – Мефистофеля и безумного Мельника.
Ненавидевший в детстве обязательные занятия музыкой, молодой Станиславский увлечен музыкальным театром, оперой, в которой уже видит себя премьером – у рампы, в плаще и при шпаге, а в партере – восторженные лица барышень.
Однако голос ученика срывается во время репетиций – начинается и обостряется катар горла. Обрываются мечты об оперной карьере, по само увлечение оперой, музыкой вовсе не проходит. Константин Сергеевич соглашается на предложение своего вездесущего, энергичного кузена Николая Александровича Алексеева. Тот выходит из состава дирекции Московского отделения Русского музыкального общества за недостатком времени и вместо себя предлагает однофамильца и родственника. При закрытой баллотировке его избирают единогласно. И уже записывает Петр Ильич Чайковский в дневнике – «новый директор очень симпатичен», и новый директор, он же казначей, аккуратнейше, как на своей фабрике, ведет финансовые дела Музыкального общества, сверяет отчеты, беспокоится плохой посещаемостью симфонических концертов, составляет сметы перестройки ученического театра, в которую вкладывает личные средства.
Он продолжает заниматься пением; Чайковский говорит о том, что хотел бы написать оперу, посвященную молодому Петру Первому, чтобы директор-певец пел в ней заглавную партию. Но оперная его карьера начнется и кончится партией жреца Рамфиса; зато останется навсегда внимание к музыкальному началу любого спектакля, к его ритму, зато все чаще будут звучать на домашних подмостках мотивы оперетт, дуэты Лекока и Одрана, Жонаса и Эрве – кумиров Парижа и Вены.
Оперетта для Алексеевых – продолжение водевилей, представление, насыщенное музыкой, танцами, комическими хорами, представление-отдых, развлечение. Москвичей пленяет цыганскими романсами Александр Давыдов, москвичей пленяет непринужденными импровизациями француз Родон, москвичи не просто любят – обожают мягко-обаятельного Чернова, и Алексеевы не составляют исключения. Как в детстве любили они цирк, так в юности любят «Эрмитаж», руководимый Михаилом Валентиновичем Лентовским, который весь небольшой увеселительный сад в центре Москвы превратил в нечто празднично-фантастическое, с гротами-ресторанами, с разноцветными фонариками, аквариумами, открытыми эстрадами, с театром оперетты, охотно посещаемым всеми слоями общества.
Родон и особенно Лентовский – любимые персонажи обозрений московской жизни, публикуемых из номера в номер в юмористических журналах. Обозреватель этих журналов, печатающийся под псевдонимом Антоша Чехонте, то сообщает о «находчивости г-на Родона», который, когда начался пожар, переоделся пожарником и спас театр, то сочиняет пародийную сценку под названием «Мамаша и г-н Лентовский»:
«В передней звякнул звонок, заворчала кухарка, и ко мне в кабинет влетела мамаша. Щеки ее пылали, глаза блестели, губы дрожали и все лицо было буквально залито счастьем. Не снимая шляпы, калош и ридикюля, вся мокрая от дождя и забрызганная грязью, она повисла мне на шею.
– Все видела, – простонала она.
– Что с вами, maman? Откудова вы? – изумился я.
– Из „Эрмитажа“. Все видела, удостоилась!
– Что же вы видели?
– Всех! И турков, и черкесов, и туркестанцев… всех! Халаты такие, чалмы! Всех иностранцев видела!.. Ах!.. В особенности мне понравился один иностранец… Вообрази… Высокий, чрезвычайно статный, широкоплечий брюнет. От его черных глаз так и веет зноем юга! На нем длинная-предлинная хламида, темно-синего цвета, живописно спускающаяся до самых пят. У плеч эта хламида стянута в красивые складки… О, эти иностранцы умеют одеваться! На голове красивая шапочка, на ногах ботфорты. А чего стоят брелоки! В руках его палка… Наверное, испанец.
– Мамаша, да ведь это Лентовский! – воскликнул я».
Этот антрепренер-волшебник, «маг и чародей» – кумир премьера Алексеевского кружка. Он сочетает влюбленность в Сальвини и Ермолову с увлечением опереточными куплетами Родона. Лентовский и его театр – в числе соблазнов и примеров, потому что без театра-развлечения, зрелища, праздника нет искусства, как нет его без монологов Отелло.
Оперетты на сцене Алексеевского кружка привлекают не только снисходительных родственников, но актеров-профессионалов, музыкантов. Они исполняются со вкусом, изящно, без скабрезности, которая часто свойственна оперетте на сцене театра «Буфф».
Красотка Маскотта, что значит – приносящая счастье, лукавая воспитанница монастырского пансиона Нитуш, которая становится звездой оперетты, и ее поклонник, органист Флоридор, который тайком пишет оперетты, нестрашные разбойники, безобидные воры – выходят на подмостки Любимовки и дома у Красных ворот, исполняют дуэты и каскадные танцы.
Возможно, оперетта столь привлекательна для Алексеевых потому, что здесь они чувствуют себя премьерами, первооткрывателями. В опере они не могут быть первыми – она принадлежит другому домашнему театру.
Дом Саввы Ивановича Мамонтова находился на Садовой, неподалеку от дома Алексеевых. Жена Саввы Ивановича – племянница Сергея Владимировича Алексеева, дочь его родной сестры. Детям Алексеевым она приходится старшей кузиной. Семьи связаны близким родством, дружбой, общностью интересов. «Поздравляем великой радостью дай бог утешаться новорожденной» – телеграфировали Алексеевы Мамонтовым, когда родилась Вера Мамонтова – любимая дочка Саввы Ивановича, которую потом все будут знать как знаменитую серовскую «девочку с персиками».
После смерти Саввы Ивановича в 1918 году Станиславский написал воспоминания:
«Я помню его почти с тех пор, как сам себя помню. Первое знакомство с ним особенно памятно мне. Впервые я увидал его на сцене любительского спектакля в нашем доме. Увидал – и бежал в детскую, так сильно Савва Иванович напугал меня тогда своим громким басом и энергичным размахиванием большим хлыстом…
Савва Иванович был в нашей семье общепризнанным авторитетом в вопросах искусства. Принесут ли картину, появится ли доморощенный художник, музыкант, певец, актер или просто красивый человек, достойный кисти живописца или резца скульптора, – и каждый скажет: „Надо непременно показать его Савве Ивановичу!“ Помню, принесли вновь покрашенный шкаф с моими игрушками; небесный колер и искусство маляра так восхитили меня, что я с гордостью воскликнул: „Нет, это, это непременно, непременно надо показать Савве Ивановичу!“».
Всеволод Саввич Мамонтов вспоминает бывавших в доме отца, на Садовой-Спасской:
«Тут и художники во главе с В. Д. Поленовым, В. М. Васнецовым, И. Е. Репиным и М. М. Антокольским, а также и более молодые – В. А. Серов, М. А. Врубель, К. А. Коровин, и музыканты с Н. А. Римским-Корсаковым и С. В. Рахманиновым, и певцы, возглавляемые Марией ван Зандт, Анджело Мазини, Франческо Таманьо, H. Н. Фигнером и выпестованным моим отцом Ф. И. Шаляпиным, и драматические артисты во главе с Г. Н. Федотовой и К. С. Станиславским, двоюродным братом моей матери. Его-то я хорошо помню еще мальчиком-подростком. В черной суконной курточке, подпоясанный широким ременным поясом, приходил он со старшим братом своим В. С. Алексеевым по большим праздникам поздравлять моих родителей. Не могу забыть, как заботливая наша нянюшка всегда ставила нам в пример этих двух рослых, стройных, красивых молодцов».
Мамонтовы увлекались театром не меньше Алексеевых. Хозяин дома – предприниматель огромных масштабов, миллионер, строитель железной дороги, протянувшейся из Москвы на север, в тундры, – успешно меценатствует, продолжая традиции итальянского Возрождения в русском варианте девятнадцатого века.