Текст книги "Станиславский"
Автор книги: Елена Полякова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
Но своя трагедия погибшей Земли не пошла дальше первых эпизодов. «Пьесой для исканий» становится шекспировский «Гамлет». Для работы над этим спектаклем Станиславский в том же 1908 году приглашает английского режиссера Гордона Крэга. Уверен в том, что встреча с ним пойдет на пользу Художественному театру, который не может погибнуть, потому что вечна его основа:
«Конечно, мы вернулись к реализму, обогащенному опытом, работой, утонченному, более глубокому и психологическому. Немного окрепнем в нем и снова в путь на поиски. Для этого и выписали Крэга.
Опять поблуждаем, и опять обогатим реализм. Не сомневаюсь, что всякое отвлеченье, стилизация, импрессионизм на сцене достижимы утонченным и углубленным реализмом. Все другие пути ложны и мертвы. Это доказал Мейерхольд».
Станиславский не видел не только самого Гордона Крэга, – он не видел работ Крэга. Только слышал рассказы о нем от Айседоры Дункан, которую он впервые узнал еще в 1905 году. Дункан для него – идеальное воплощение всех его устремлений к истинному искусству, осуществленное чудо, доказательство возможностей человека вне проторенных путей. Доказательство возможностей хореографии вне традиционного балета, которым он так увлекался в юности.
Эта танцовщица была признана в России сразу. Московские и петербургские балетоманы, приверженные классике, пачкам, пуантам, фуэте, оценили искусство совершенно иное, искусство женщины, которая в легком хитоне, босиком танцевала под музыку Бетховена и Листа, сама становилась музыкой: сливалась с ней, выражала в движениях сущность ее.
Дункан для Станиславского – не уход от гармонического искусства, но возвращение к нему. Возвращение к чистым истокам искусства, где все первозданно, естественно, не замутнено штампами.
После первого же спектакля Дункан Станиславский записывает (в том же дневнике репетиций «Ивана Мироныча», где обличал Помялову): «Вечером смотрел Дункан. Об этом надо будет написать. Очарован ее чистым искусством и вкусом».
И тут же он рассуждает об истинном искусстве, исключая из него условность (понимая под условностью не столько формы сценического решения, режиссерскую концепцию спектакля, сколько «представление» в передаче чувств и страстей): «Почему искусство во всех отраслях возвращается к естественности и простоте, избегая условности? Благодаря зарождающейся культуре духа в человечестве. Чем культурнее душа человека, тем она чище, естественнее, проще, ближе к богу и природе. Условность – это проявление варварства, испорченного вкуса или душевного уродства».
Искусство Дункан, естественность движений человеческого тела, его великолепная гармония не просто привлекают, но потрясают Станиславского. Дункан надолго становится для него идеалом в искусстве, как, впрочем, для всех «художественников», образующих в Москве неистощимо веселый «кружок Дункан», в который она с радостью возвращается после гастролей в Петербурге. Пишет из Петербурга Станиславскому: «Вчера вечером я танцевала. Я думала о Вас и танцевала хорошо… У меня новый, необычайный прилив энергии. Сегодня я работала все утро. Я вложила в свой труд множество новых мыслей. Опять – ритмы. Эти мысли дали мне Вы. И мне так радостно, что я готова взлететь к звездам и танцевать вокруг луны. Это будет новый танец, который я думаю посвятить Вам».
Станиславский отвечает совершенно в тональности восторженного письма Дункан:
«Дорогой друг!
Как я счастлив!!!
Как я горд!!!
Я помог великой артистке обрести необходимую ей атмосферу!!! И все это произошло во время прелестной прогулки, в кабаре, где царит порок.
Как странна жизнь! Как она порой прекрасна. Нет! Вы добрая, Вы чистая, Вы благородная, и в том большом восторженном чувстве и артистическом восхищении, которые я испытывал к Вам до сих пор, я ощутил рождение глубокой и настоящей дружеской любви.
Знаете ли, что Вы для меня сделали, – я еще не сказал Вам об этом.
Несмотря на большой успех нашего театра и на многочисленных поклонников, которые его окружают, я всегда был одинок (лишь моя жена всегда поддерживала меня в минуты сомнений и разочарований). Вы первая несколькими простыми и убедительными фразами сказали мне главное и основное об искусстве, которое я хотел создать. Это пробудило во мне энергию в тот момент, когда я собирался отказаться от артистической карьеры.
Спасибо Вам, искреннее спасибо от всего сердца.
О! Я с нетерпением ждал Вашего письма и плясал, прочитав его.
Я боялся, что Вы неправильно истолкуете мою сдержанность и примете чистое чувство за равнодушие. Я боялся, что Ваше ощущение счастья, энергии и силы, с которым Вы уехали, чтобы создавать новые танцы, покинет Вас, прежде чем Вы доедете до Санкт-Петербурга.
Теперь Вы танцуете Лунный танец, я же танцую свой собственный танец, еще не имеющий названия.
Я доволен, я вознагражден.
…Каждую свободную минуту, среди дел, мы говорим о божественной нимфе, спустившейся с Олимпа, чтобы сделать нас счастливыми. Целуем Ваши прекрасные руки и никогда Вас не забываем. Я счастлив, если новое творение вдохновляется моей к Вам любовью. Я хотел бы видеть этот танец… Когда же я его увижу? Увы. Я даже не знаю Вашего маршрута?!»
Маршрут Дункан тут же сообщает. Шлет ему телеграмму: «Еду с пятницы на воскресенье на Иматру. Хотите приехать?» Получив телеграмму, Константин Сергеевич тотчас начинает письмо: «Какое искушение! Фея на берегу водопада Иматры. Великолепная картина, я же лишен возможности все это видеть, я – бедный труженик». Впрочем, эти строки тут же вычеркнуты. Ответное письмо на телеграмму – маленький трактат об истинном искусстве, которому принадлежит Дункан:
«Мне пишут, что Вы много работаете, какая радость!..
Я должен посмотреть Ваши новые творения!!..
Вы потрясли мои принципы. После Вашего отъезда я ищу в своем искусстве то, что Вы создали в Вашем. Это красота, простая, как природа…
Умоляю Вас: трудитесь ради искусства и поверьте мне, что Ваш труд принесет Вам радость, лучшую радость нашей жизни.
Люблю Вас, восторгаюсь Вами и уважаю Вас (простите!) – великая и восхитительная артистка…
Умоляю сообщить мне заранее о дне, когда Вы дадите концерт с Вашей школой. Ни за что на свете не хочу я пропустить это несравненное зрелище и должен сделать так, чтобы быть свободным.
Тысячу раз целую Ваши классические руки, и до свидания.
Ваш преданный друг К. Станиславский».
В апреле они обмениваются последними письмами и телеграммами. Снова благодарит Станиславский Дункан «за мгновения артистического экстаза»: «Я никогда не забуду этих дней, потому что слишком люблю Ваш талант и Ваше искусство, потому что слишком восхищаюсь Вами как артисткой и люблю Вас как друга».
Дункан хочет открыть в России свою школу – этой мечте суждено осуществиться через многие годы, в новой России; но сейчас, в 1908 году, ей кажется, что школа, где русские дети будут учиться воплощать музыку в танце, может открыться вот-вот, сейчас, в крайнем случае в будущем году, одновременно с работой в Художественном театре Гордона Крэга, отца ее дочери.
Будучи актером, Крэг играл многие шекспировские роли: сначала Кассио, потом Ромео, Петруччио, Гамлета. Став режиссером, работает над шекспировскими драмами, над оперными спектаклями, над «Росмерсхольмом» Ибсена для Элеоноры Дузе, – в начале века он живет уже не столько в Англии, сколько во Флоренции, где то иллюстрирует изысканно модернистские произведения Гофмансталя, то составляет альбом для танцев Дункан, то мечтает о шекспировском спектакле, который воплотил бы все его замыслы.
Он мечтает о театре, где актер будет идеальным исполнителем указаний режиссера, не вносящим ничего своего в предложенную ему партитуру спектакля; для этой партитуры «некоторое значение» имеет сама пьеса, но режиссер совершенно самостоятелен по отношению к ней. Его раздражает сама необходимость следовать сюжету пьесы, авторские ремарки он считает полным вздором – режиссер творит свое, иное, сценическое произведение, совершенно отличное от произведения литературного; самое важное в этой сценической реальности – живописное решение, пластика, движение фигур, ритм, которому все подчинено. Движение должно быть музыкально, гармонично, а это возможно только в том случае, если актер освободится от жеста естественного, от бытовых деталей – «реальность, точность движений на сцене бесполезна».
Для Крэга «ужасна» сценическая толпа, масса, где живет каждый персонаж; он враг сценической подробности, «натуральности», историзма костюмов, – по его мнению, костюмы должны быть «воображаемыми».
Станиславскому необходима связь его театра с традициями реалистического искусства, не только театра – литературы. Крэг отрицает, отвергает все традиции, особенно реалистическое искусство; он одновременно проповедует и кокетничает:
«Если есть в свете что-либо мною любимое, так это символ.
Если есть символ неба, перед которым я могу преклонить колена, так это небосвод; если есть символ Бога, так это Солнце. Что касается более мелких вещей, к которым я могу прикоснуться, так мне не хочется им верить, хотя бы они изображали то же самое. К Высшему я всегда должен относиться как к чему-то драгоценному. Все, чего я прошу, это – позволения его видеть, и то, что я вижу, должно быть великолепным. Поэтому – да здравствует Король!»
Этому человеку Дункан пишет восторженные письма о русском режиссере: «Я написала Гордону Крэгу и рассказала ему как о Вашем театре, так и о Вашем собственном великом искусстве. Но не хотите ли Вы сами написать Крэгу? Если он сможет с Вами работать, это было бы для него идеально. Я от всего сердца надеюсь, что это удастся», – и так же восторженно рассказывает Станиславскому о Крэге. Константин Сергеевич рассказами увлекается – ведь и он мечтает о театре, освобожденном от бытовой приниженности, о спектаклях, все элементы которых сливаются в единый музыкально-живописный аккорд, в котором главенствует идеально правдивый актер. Осенью того же года Крэг уже осматривает театр в Камергерском переулке, деловито сравнивая его сцену со сценами тех многочисленных театров, где пришлось ему работать:
«Теперь я в России и нахожусь в оживленной столице – Москве. Меня чествуют здесь актеры первого театра – великолепнейшие люди в свете. Мало того, что они радушнейшие хозяева, они также и отличные актеры… Все они, до одного, интеллигентны, восторженно относятся к делу, беспрерывно заняты каждый день новыми пьесами, каждую минуту новыми мыслями, – и, таким образом, Вы сами можете создать себе некоторое представление о них.
Если бы такая труппа могла согласиться жить в Англии, Шекспир снова сделался бы могучей силой; тогда как сейчас он лишь залежалый товар. Искусство театра здесь живет, имеет свой характер и разумную силу.
Директор театра Константин Станиславский совершил невозможное. Он мало-помалу создал некоммерческий театр. Он верит в реализм, как средство, при помощи которого актер может раскрыть психологию драматурга. Я в это не верю. Здесь не место спорить о правильности или нелепости этой теории. И в мусоре иногда попадаются драгоценности; иногда и глядя вниз можно увидеть небо».
Крэг восхищается совершенством театра, «царскими» тратами времени и денег и любовью к делу, сотнями репетиций: «Их театр родился с серебряной ложкой во рту; нынче ему всего десять лет; перед ним еще долгая жизнь».
В воспоминаниях о Крэге Станиславский живо описал, как тот приехал в Москву в трескучий мороз, как пришлось ему заменить легкое пальто на шубу из гардероба гостей «Горя от ума», как проводил он время в Москве – в театрах (в первую очередь в Художественном), у «Яра», где пели цыгане, на московских улицах, перед церквами, всюду в сопровождении Сулержицкого, который стал для Крэга другом, переводчиком, гидом, помощником.
Все это было – высокий Крэг в шубе старинного, покроя, рядом с ним маленький Сулержицкий в своей фуфайке и матросской куртке, – но позднее, так как приезд Крэга растянулся на многие приезды. Первый раз он был «выписан» Художественным театром в середине октября 1908 года; он хотел бы поставить в Москве трагедию Гуго Гофмансталя «Эдип и Сфинкс» – модернизированный античный сюжет; хочет оформить «Юлиана Отступника» Ибсена, предложив эту пьесу театру.
Правление относится к этому предложению скептически, хотя Станиславский поддерживает его; только весной следующего года театр и режиссер окончательно останавливаются на «Гамлете». Увлечение Станиславского идеями Крэга и искусством Дункан сохраняется, хотя реальные характеры их раскрываются Станиславскому именно в их реальности, вовсе не совпадающей с «Лунным танцем».
«Здесь, в Санкт-Петербурге, было следующее. Во-первых, приехала Дункан с сердечными болями и была кислая… Она надорвала себя бисами в Москве и кутежами… С Крэгом они занятны, но все ругаются, – т. е. ругается он, Крэг, а она пожимает плечами и уверяет всех, что он сумасшедший». Летом 1909 года жизнь танцовщицы – предмет внимательного наблюдения Станиславского, который часто встречается в Париже с «подделывающейся под парижанку» Айседорой.
Летние письма Станиславского к жене, к Сулержицкому полны Дункан – письма острого наблюдателя, весьма иронически описывающего жизнь «звезды», которой миллионер Зингер построил дом и студию, где танцующие дети окружают прекрасную Айседору в пепельном хитоне; предсказание будущего этой школы беспощадно: «Видел танцующих на сцене детей, видел ее класс. Увы, из этого ничего не выйдет. Она никакая преподавательница… Ей надо танцевать, а школы пусть открывают другие. И тут прав Крэг. Измучился и завтра постараюсь бежать из этого развратного Парижа».
Бежит «из развратного Парижа» к началу сезона домой, в Каретный ряд. Продолжает мечтать о тесной и дружной работе с Крэгом, о воплощении грандиозного плана, которым английский режиссер увлек русского режиссера: «Крэг ставит „Гамлета“ как монодраму. На все он смотрит глазами Гамлета. Гамлет – это дух; остальное, что его окружает, – это грубая материя».
Крэг не скрывает своей нелюбви к работе с актерами. Он предоставляет это Станиславскому, Сулержицкому – кому угодно из тех, кого он осчастливил знакомством со своим замыслом.
Станиславский с каждым годом все настойчивее обращается к активности самих актеров, все больше ценит их самостоятельность. Крэг всегда создает спектакль один, его собственная мастерская совершенно отделена, можно сказать – засекречена от тех, кому предстоит воплощать его замысел.
H. Н. Чушкин, историк и исследователь совместной работы Станиславского и Крэга, автор исчерпывающей монографии об этом спектакле, так воспроизводит процесс работы с его безысходными противоречиями:
«Трудность для актеров МХТ, участников „Гамлета“, заключалась и в том, что сами они практически непосредственно с Крэгом почти не общались. Лишь один Качалов присутствовал на нескольких беседах Крэга с режиссурой, где он излагал экспозицию „Гамлета“ и демонстрировал на макете с помощью вырезанных им самим деревянных фигурок мизансцены будущего спектакля. Все, что делалось в этой „лаборатории“ Крэга, куда, за исключением нескольких лиц, никто не имел доступа, было тайной для непосвященных. „Что он там колдует? – этот вопрос волновал всех, – рассказывал К. П. Хохлов, игравший в спектакле роль Горацио. – Некоторые пытались пробраться, разведать, заглянуть в щелочку. А Крэг двигал там свои куклы и ширмы и совершенно не интересовался теми, кому предстояло играть в спектакле, воплощать его замысел. Он работал в совершенном отрыве от нас, актеров, и вел себя как заговорщик“.
…Излагая свою трактовку „Гамлета“, Крэг не указывал актерам конкретных практических путей к воссозданию на сцене его поэтической мечты. Он говорил лишь о том, чего он хотел достичь, то есть о результате… На репетициях в МХТ он избегал актерских показов, лишь в очень редких случаях прибегал к ним. Участников репетиций поражали яркий темперамент и музыкальность Крэга, пластичность его движений, поз, поворотов, сама его „стилизованная фигура“, словно выточенная из камня. У него была благодарная сценическая внешность, необыкновенно красивое лицо.
По свидетельству очевидцев, в его показах ощущалось что-то от марионетки, от куклы, и самая „построенность“ и нарочитая условность выражения приводили к тому, что человеческое уходило, прячась за рисунок».
Рисунок, намеченный Крэгом, сочетал изысканность и монументальность. Он был строен и последователен, он был неожидан и увлекателен этой неожиданностью, полной освобожденностью от бытовизма, устремленностью к символу и гротеску. И Станиславский был увлечен замыслом Крэга. Когда в Москву вернулся художник Егоров, командированный театром в Данию, – вернулся с десятками эскизов, зарисовок реальных замков, башен, каменных стен, дворцовых залов, – он узнал, что художником спектакля будет сам Крэг. Действие спектакля должно происходить вовсе не в реальном Эльсиноре, но в абстрактном пространстве, то залитом светом, то погруженном в глубокую тень.
Уже в начале 1909 года, играя вечерами Сатина, Фамусова, Вершинина, Станиславский репетирует днем «Гамлета», следуя указаниям Крэга: «Входы и выходы уничтожить – они совершенно ни к чему, создают много движения и затягивают. На золотом троне сидят король, королева… Свита, придворные сливаются в один общий фон золота. Мантии их сливаются, и отдельных лиц в них не чувствуется». В работе же с актерами он внимателен именно к «отдельным лицам» – к Офелии, которая для Крэга «ничтожна», а для Станиславского «кротка» и «поэтична», к стражникам, несущим караул в жестокий мороз, даже к Призраку, которому также необходима «правильная физиологическая обстановка».
Но искусство переживания, истинное чувство не нужны решению Крэга. Пути режиссеров не сходятся – расходятся. Самый процесс совместной работы ведет не к гармонии, не к слиянию – к отталкиванию. Выясняется противоположность целей и методов Крэга и Станиславского. Процесс этот тем более болезнен, что он продолжается долгие годы: Крэг приезжает в Москву и в 1909 и в 1910 году, уединяется в своей «лаборатории», создает бесчисленные макеты, исполнение которых передоверяет Сулержицкому и другим работникам театра, снова уезжает – во Флоренцию, в Венецию, чтобы снова ненадолго появиться в Камергерском переулке, где ежедневно играет и репетирует Станиславский.
Для него так торжественно отпразднованный в 1908 году юбилей Художественного театра стал началом истинно нового десятилетия. Временем большой классики. Продолжением принципов работы, которые нащупывались в «Горе от ума» и в «Ревизоре». Утверждением этих принципов гармонического сочетания исторической, реальной правды времени действия и своеобразия, абсолютной неповторимости авторского воплощения этого времени, его ситуаций и характеров. Утверждением новых методов работы режиссера над спектаклем и актеров над ролями – тех методов, которые искались, проверялись, уточнялись еще в «Драме жизни» и в «Горе от ума», в «Синей птице» и в «Ревизоре».
Чем дальше, тем отчетливее проявляется у Станиславского потребность в утверждении, в определении своих принципов работы над ролью и над спектаклем не только непосредственно на сцене, по в новых «художественных записях», которые впоследствии он хочет превратить в книги. Уже в 1907 году журнал «Русский артист» предуведомляет читателей: «С этого № начались печатанием записки-воспоминания Конст. Серг. Станиславского». «Записки», публикуемые на протяжении нескольких номеров 1907–1908 годов, вполне отвечают своему названию – «Начало сезона».
Автор точно воссоздает настроение, владеющее актером, который, вернувшись после летнего отпуска в театр, «испытывает физический страх» перед выходом на сцену:
«Вот помощник режиссера, старающийся казаться не только спокойным, но и веселым, отдает шепотом последние распоряжения; говор публики, кажущийся теперь злорадным, понемногу замирает вместе с гаснущим светом в зале…
„Даю!“ – шепчет помощник режиссера и убегает за кулисы; за ним плывут туда же полы раздвигающегося занавеса.
В эту минуту начинаешь физически ощущать в себе какой-то центр, собирающий растянутые по всему телу нити нервов и натягивающий их, как вожжи. Подчинение этому центру восстанавливает равновесие и самообладание. На минуту смущаешься, не узнавая своего голоса и интонаций, но скоро привыкаешь, разыгрываешься, и тогда не хочется уходить со сцены. Беда, если вовремя не почувствуешь в себе главного центра и не соберешь в него всех вожжей. Распущенные нервы не поддаются управлению, они измучают и собьют с толку даже опытного актера».
Автор правдив и подробен в описании самочувствия артиста и режиссера, который репетирует, играет спектакли, смотрит чужие спектакли, беседует с молодыми людьми, мечтающими о сцене, размышляет о том, что же такое театр:
«Театр – это большая семья, с которой живешь душа в душу или ссоришься на жизнь и на смерть…
Театр – это вторая родина, которая кормит и высасывает силы.
Театр – это источник душевных мук и неведомых радостей».
В мае 1908 года журнал перестает выходить. В рукописях остаются соображения о школе при театре и о ее задачах, описание вступительных экзаменов (среди экзаменующихся и злополучная мать семейства, читавшая «Письмо Татьяны»), обращение к спектаклям разных видов театра (опера, оперетта), где Станиславский подчеркивает и даже преувеличивает ремесленность, рутину, избирая примером пролог к опере «Фауст»; ведь штампы сценического прочтения знаменитой оперы Гуно совершенно не изменились с тех пор, как юноша Станиславский набросал свой режиссерский план возможной постановки.
С каждым годом множатся рукописи Станиславского. Он заново открывает для себя слова Гоголя: «Умный актер… должен рассмотреть главную и преимущественную заботу каждого лица, на которую издерживается жизнь его, которая составляет постоянный предмет мыслей, вечный гвоздь, сидящий в голове», – и этот «гвоздь» становится одним из первоначальных терминов, с которыми обращается Станиславский к актерам и ученикам школы. Он использует и терминологию, модную среди теоретиков символизма и практиков символистского театра, говорит о том, что «театр-балаган» должен быть превращен в «театр-храм», что актеры должны стать «жрецами», «священнослужителями», а подразумевает под этим все тот же «разумный, нравственный общедоступный театр», актеры которого преданы своей задаче. Вне этой атмосферы высокого гуманистического искусства мертвы любые поиски, любые формы:
«Горячая молитва одного человека может заразить толпу – так точно и возвышенное настроение одного артиста может сделать то же, и чем больше таких артистов, тем неотразимее и создаваемое ими настроение. Если его нет, не нужны ни новая архитектура, ни новая форма искусства, так как эти формы останутся пусты, и люди воспользуются ими для новых и еще более изощренных развлечений».
Давно пройден рубеж двух веков – приближается рубеж первого десятилетия двадцатого века. Привычными стали статьи о «новом театре», где искусство Станиславского трактуется как натуралистическое и устаревшее. Привычными стали постановки-стилизации, форма спектаклей прихотливо меняется, – а Станиславский не устает повторять, что форма должна определяться лишь содержанием, идеей актеров-творцов и режиссеров:
«Только чистые артистические души создадут то искусство, которому стоит построить новые храмы.
Такие люди, не думая о новой форме, невольно создадут и ее. Такие артисты против желания невольно изменят устарелую форму хотя бы произведений Шекспира, раз что они подойдут к воплощению с той артистической чистотой, с какой сам Шекспир творил своих героев».
Он продолжает мечтать о «Настольной книге драматического артиста», о книге, заповеди которой должны быть обязательны для деятелей театра всех течений, если они – деятели истинного театра. Рукописью о «трех направлениях в театральном искусстве» усиленно занят Станиславский летом 1909 и 1911 годов в Нормандии, на курорте Сен-Люнер; он увлечен сопоставлениями актерского ремесла, которое к истинному искусству вообще не принадлежит, и двух видов искусства, которые он называет искусством представления и искусством переживания. К первому он относит многих и многих актеров, которые, единожды пережив роль в процессе репетиций, впоследствии лишь повторяют, «представляют» уже созданный образ. Это искусство имеет своих мастеров, но вершиной театра Станиславскому видится лишь искусство переживания.
«Я утверждаю, что время, народы и история приносят нашему искусству только обветшавшие формы – ремесло. Настоящее искусство создают гении, которые родятся в веках, народах и истории. Но уметь понимать суть традиций – трудно. Например: поняты ли традиции Щепкина, Гоголя, Шекспира?..»
Далее идет подробный разбор того, что принесли эти традиции и как ложно они поняты. «Вот на этой работе я и застрял, потому что надо собрать все важнейшие традиции как сальвиниевского, так и кокленовского направления, Гёте, Шиллера, Лессинга, Дидро и т. д. – всех надо было рассмотреть и закончить главу выводом: существуют два основных направления: а) искусство переживания и б) искусство представления».
Воплощенный идеал искусства переживания для него – Сальвини. Великий актер, который не знал «пустых мест» в роли и неудачных спектаклей; на каждом спектакле «Отелло» он был творцом, заново переживавшим роль и заставлявшим замирать зрительный зал.
Станиславский может употребить выражение «мочаловское вдохновение», но человеческий образ Мочалова столь же близок ему, сколь и чужд. Близок истинным переживанием роли, чужд случайностью этого переживания, которое может не прийти к актеру, и тогда он вял и бесцветен на сцене, жестоко обманывает зрителей. Современный пример такого искусства – Стрепетова, с которой пришлось играть молодому Станиславскому в «Горькой судьбине». Актриса была «не в ударе» – и пропала ее знаменитая роль, и жалка была на сцене стареющая женщина.
Станиславский навсегда избрал путь Сальвини. Путь творца и владыки театра, которому послушно состояние, называемое вдохновением.
Способы овладения этой высшей формой театра разрабатывает Станиславский. Актер должен пережить роль в процессе подготовки спектакля и переживать ее заново на каждом спектакле, сколько бы он ни шел, – как Сальвини, как Дузе, как Ермолова.
Законы искусства переживания и пути к нему ищет он на втором десятилетии жизни театра в каждой своей работе. В 1909 году он ставит «Месяц в деревне» и играет главную роль Ракитина. Классическая комедия Тургенева, так часто игранная на русской сцене, становится для него истинной «пьесой для исканий», работа над которой дает гораздо больше, чем постановки модно-современных пьес Гамсуна и Леонида Андреева.
Принадлежащая «предчеховскому» театру, пьеса Тургенева всегда игралась в русском театре в привычных рамках бытового спектакля, где актеры устремлялись к психологически тонким мотивировкам, к оттенкам чувств. Станиславский не производит никакой зримой революции, не собирается эпатировать зрителей резко непривычным, неожиданным решением. Напротив, он не отвергает ничего из найденного предшественниками – Савиной, Ермоловой, Далматовым, Давыдовым, которые издавна разыгрывают эту пьесу в императорских театрах. Он не отвергает правды бытового решения, по уточняет и утончает ее, предоставляя художнику найти общий живописный ключ действия.
Художником приглашается петербуржец, «мирискусник», знаток и певец российской провинции, ампира, усадеб и их обитателей – Мстислав Валерьянович Добужинский. Симов начинал работу сразу с клейки макетов, с пространственно-объемного решения сцены. Молчаливо-деликатный, корректный Добужинский начинает с эскизов, которые он представляет режиссеру, – делает эскизы живописный задников и оформления переднего плана, мебели (во всех ее деталях), костюмов, предметов бутафории.
Добужинский в совершенстве знает стиль сороковых годов прошлого века, знает моды, покрой, линии, излюбленные цвета дамских и мужских нарядов. Знает не только как одевались обитатели помещичьих усадеб – как они двигались, прогуливались в липовых аллеях, как садились за партию виста, как беседовали в маленьких гостиных или вели общий светский разговор в больших парадных гостиных. Свое знание художник соизмеряет с пьесой, с «тургеневскими тонами», отличными, скажем, от тонов «грибоедовских». Соизмеряет с теми реальными актерами, которые будут играть эту пьесу.
Молчаливый художник, впервые пришедший в театр, впервые встретившийся в работе с актерами, тонко понимает индивидуальность каждого; его эскизы персонажей становятся одновременно психологическими портретами актеров, его предложения не просто отвечают пожеланиям – предугадывают мечты режиссера и исполнителей.
Художник живет в доме Алексеевых в Каретном ряду, комната для гостей называется в этом доме с 1909 года «комнатой Добужинского». Художник создает не просто декорации как фон для сценического действия, но реально-гармоническую среду жизни тургеневских персонажей, хотя эта реальность гораздо менее детализирована и более подчинена единому живописному ключу, чем среда жизни чеховских героев Художественного театра. В этом и выражается замысел Станиславского, предложенный Добужинскому. Он не предписывает ему детали планировки и обстановку, не предпосылает работе подробное описание «настроения» всей пьесы и каждого акта в отдельности. Он предоставляет художнику и особенно актерам ту свободу, ту самостоятельность, в которой должна проявиться их индивидуальность, их собственное постижение роли. Доверие к актеру – вот на чем основывает он свои указания исполнителям в режиссерском экземпляре, указания лаконичные, ни в коей мере не относящиеся к мизансценам, к внешнему рисунку спектакля. Только краткие намеки на состояние и на действие как выражение этого состояния – для Книппер-Чеховой, репетирующей Наталью Петровну, для молодой Кореневой – Верочки, для самого себя – Ракитина: «Ракитин тонкий эстет»… «Атмосфера насыщается драмой»… «Ревнует сильно»… «Скрывается за фатовство»…
Станиславский-режиссер, прежде столь подробный в описаниях будущего спектакля, здесь лишь уточняет краткие ремарки автора – указывает не столько тон, сколько самочувствие персонажей. Во время репетиций он не предлагает актеру мизансцены, интонацию, не «показывает» их, как зачастую делал это прежде, но ищет вместе с актером наиболее точное движение, переход, тон. Вместе с актером разбивает, расчленяет роль на отдельные «куски», ищет вместе с ним действенную, точную задачу для каждого «куска», – актер должен стремиться к осуществлению этой задачи, к сосредоточенности на ней, так как сосредоточенность есть первое необходимое условие подлинного творчества («давно известная истина»).