355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Полякова » Станиславский » Текст книги (страница 2)
Станиславский
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:08

Текст книги "Станиславский"


Автор книги: Елена Полякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)

Иногда барыня и няня Фекла ссорились. Тогда няня собиралась уходить. Она и в самом деле выходила из дома, а дети рыдали, сидя на подоконниках и следя за тем, как удалялась нянина спина. Няня доходила до Красных ворот и поворачивала обратно.

В старости няня жила на покое в особой комнате; когда торжественно праздновался ее «юбилей», бывший ее воспитанник Костя писал:

«Няне я собираюсь писать отдельно и надеюсь, что это мне удастся, пока же расцелуй ее за меня от всего сердца, вырази ей мою глубокую и дружескую благодарность за те бессонные ночи, слезы, лишения, наконец, преждевременную старость, которые, вырастив нас всех, неразрывно связаны с нашими отроческими годами. Скажи ей, что слишком трудно выразить словами то чувство благодарности, которое живет во мне, и то сознание ее подвига, которое рождается у меня при мысли о ней. Пушкин, несмотря на свою гениальность, долго не решался изобразить тип русской няни, находя его слишком трудным и сложным. Лишь после многих трудов и многих неудачных попыток ему удалось олицетворить этих необыкновенных женщин, которые способны забыть свою кровную семью, чтобы сродниться с своими воспитанниками, которые отымают у них кровь, молодость и здоровье. Пушкин научил меня, с каким уважением следует относиться к почтенному труду наших первых воспитательниц, и потому я вечно буду относиться с глубокой благодарностью к нашей родной няне. Если до настоящего времени я не выказывал на деле то, что я высказываю на словах, то это происходило потому, что для этого не представлялось случая, но, быть может, няня когда-нибудь захочет отдохнуть в своем хозяйстве, и тогда настанет очередь за нами, ее воспитанниками, которые не замедлят откликнуться своим сочувствием».

Няня не была исключением – слуги и воспитатели жили в доме десятками лет, становились своими, как старая гувернантка Елизавета Ивановна Леонтьева, с которой маманя столь счастливо бежала в юности из Петербурга.

Старушка в буклях, в кружевной наколке вспоминала юность, проведенную в Смольном институте, дворцовые балы при Николае Первом, встречи с Гоголем и Жуковским. За обедом (обедала она, конечно, за одним столом с хозяевами, как и няня) Сергей Владимирович подливал ей вина и с серьезным лицом подтрунивал над ее воображаемым романом с домашним доктором; после чая гувернантка дремала в кресле; вечерами, когда все расходились, играла на рояле в полутемном зале, пела романс «Ах! Если б я была его женою…».

Выбор воспитателей всегда труден. Толстой до конца жизни не мог забыть «отчаяния, стыда, страха и ненависти», внушенных ему молодым самоуверенным гувернером. В доме Алексеевых такого быть не могло, хозяева были чуткими людьми и руководствовались не столько рекомендациями, сколько непосредственным впечатлением.

Пришла к хозяйке дома девятнадцатилетняя девушка без рекомендаций, и Володя закричал, что он «хочет барышню с сеточкой» – ему понравилась прикрывавшая волосы модная сетка из бисера и зерен. «Барышня с сеточкой» – Евдокия Александровна Снопова – надолго вошла в дом. Папуша – звали ее в этом доме, где всех называли уменьшительно: Володю – Вовося, Костю – Кокося, и даже постоянный кучер отца был Пирожком.

Папуша играла с детьми, среди игр ненавязчиво занималась с ними; когда дети неизбежно стали задумываться о смерти, Папуша уверила их, что есть на земле «эликсир жизни», надо достать его и пить понемножку – тогда не умрешь, даже не состаришься. Дети, утешенные мыслью об эликсире, перестали думать о смерти.

Папуша обучала детей русской грамоте. Музыке учил их молодой швед Вильборг. Была еще особая гувернантка у девочек – прелестная Анна Ильдефонсовна Волковитская. Был еще особый гувернер у мальчиков – швейцарец Венсан, прекрасный гимнаст и наездник. Впоследствии Анна Ильдефонсовна вышла замуж за Венсана.

Уроки математики давал мальчикам студент (впоследствии военный) Иван Николаевич Львов; «немного красный» – с некоторой опаской говорили о нем в доме, где революционные идеи даже в самом умеренном варианте могли внушить только ужас. Серьезно обучали музыке; она вообще часто звучала в зале. Мать не просто играла, как полагалось барышне из хорошей семьи, но была истинной пианисткой, ее игру одобрял Николай Григорьевич Рубинштейн. В гости она часто выезжала с нотной папкой в руках, – любила играть на людях, как, впрочем, и дома. Признанным наследником таланта матери был Володя – обладатель абсолютного слуха, легкой музыкальной памяти. Костя уроков музыки не любил, играл по часам, старался сократить время экзерсисов. Зато танцами он очень увлекался. Танцам обучал Ермолов – дядя знаменитой актрисы. Старичок-аккомпаниатор играл на скрипке, дети разучивали вальсы, полонезы, лансье; без балов, без котильонов не мыслилась жизнь богатой Москвы шестидесятых-семидесятых годов, молодежь цепью танцующих проносилась через гостиные, где старички склонялись над картами.

Театр входил в жизнь всех детей с раннего детства так же необходимо, как музыка, как танцы. Впрочем, театр был не отделен от других зрелищ, но продолжал их, сливался с ними. Первыми зрелищами были приходы шарманщиков, выступления уличных акробатов, которых называли паяцами. Худые мальчики расстилали длинный выцветший коврик, снимали поношенное платье, под которым были штопаные трико с блестками. Они делали сальто, сплетались, изображая «туловище с двумя головами», – маленькие Алексеевы в это время радостно спрашивали друг друга: «Запомнили, как они делают? Мы сделаем…» (правда, «номера» у них не получались, но кувыркались они в игральной комнате самозабвенно). Шарманщики водили собак в панталончиках и шляпах, водили обезьянку, – в холодные дни она сидела за пазухой хозяина. Старик-итальянец играл арии из «Трубадура» и «Риголетто» – уличная музыка предваряла знакомство с оперой.

Любимейшим зрелищем был цирк; Костя мечтал о карьере директора, не очень представляя себе, что это такое – директор; мечтал о том, чтобы когда-нибудь образовался в Москве «цирк Констанцо Алексеева». А пока клоунам и наездницам бесконечно подражали в домашних играх.

По воспоминаниям младшей сестры Зины («Зинавихи»), в этих играх Костя и Федя Кашкадамов были заправилами.

«Они были и клоуны, и акробаты, и дрессировщики лошадей. Воображаемая дрессированная лошадь отыскивала зарытый платок, вставала на дыбы. Дрессировщик касался ее колен бичом, и она, будто неохотно, кланялась. Публика узнавала, что уважаемая лошадь делала, по движениям дрессировщика…

Клоуны, Костя и Федя, смешили публику своими разговорами и пощечинами друг другу. Мои и Нюшины номера варьировались прыганьем через гирлянды (покупали эти гирлянды на вербном гулянье) или беганьем вокруг залы, а клоуны, стоя на табуретках, когда мы пробегали мимо, бросали букетики цветов, которые мы на бегу ловили и, поймав, медленно ходили, ритмично покачивая тело, будто лошадь идет шагом.

Володя сопровождал все номера польками, вальсами, которые слышал в цирке».

За самозабвенными перевоплощениями в клоунов, наездниц, их лошадей неизбежно пришло увлечение театром. Сначала детей вывозили в итальянскую оперу. Трудно было слушать арии на незнакомом языке, происходящее на сцене требовало внимания более напряженного, чем номера клоуна Морено. Дети откровенно скучали в опере, в симфонических концертах, модных на рубеже шестидесятых-семидесятых годов; дети просили родителей «не считать» выезды в оперу, чтобы, не дай бог, не отменилась очередная поездка в цирк, где обожаемая Костей девица Эльвира делала сальто на лошади.

В Большом театре брали обычно ложу бельэтажа, а то и две, так как в театр выезжали семейно, с домочадцами и гувернантками, с корзинами, в которых были фрукты и пирожки, с графином кипяченой воды. Вороха одежды складывались в аванложе, на бархатные стулья самой ложи клалась специальная, тоже захваченная из дома, доска, на которую, как на скамейку, тесно усаживались дети.

Они любили не четырнадцатую ложу, рядом с царской, по ложи боковые, первую или вторую, где хорошо было видно, что делалось за кулисами: балерины дожидались выхода, оправляли пачки, перешептывались.

Добрая знакомая родителей, балерина Полина Михайловна Карпакова водила детей за кулисы, познакомила их с Гейтен, которая исполняла «танец с пчелами» – к пальцам ее были прикреплены проволоки с бархатными пчелками, танцовщица как бы отбивалась от них. Под потолком висела рыба-кит из «Конька-Горбунка», детям Алексеевым улыбались те самые балерины, которых они видели в ролях Жизели и Сатаниллы, Наяды и Царь-Девицы. Постепенно театр затмил цирк, танцовщицы заставили забыть девицу Эльвиру. Матерчатые волны раскачивали корабль в «Корсаре», виллисы вставали из могил в «Жизели», воры из балета «Роберт и Бертрам» улетали с мешками золота на воздушном шаре!

Девочки Алексеевы так мечтали о балетной карьере, что написали прошение о зачислении их в балетное училище (в то время как даже в гимназию родители боялись их определить!). Отец написал на этом прошении: «Руку приложил, ногу протянул. Алексеев» – и заверил, что послал письмо по адресу. Девочки с трепетом ждали ответа, хотя отцовская резолюция их несколько смутила. Разумеется, ответа они не получили.

Конечно, виденные балеты повторялись в домашнем варианте. Под аккомпанемент Володи изображалась сцена на кладбище из «Жизели»: виллисы драпировались в простыни; хотели соорудить могильные плиты, но из этого ничего не вышло. Играли сцену из балета «Наяда и рыбак». Зина была наядой, Костя – рыбаком. Зинаида Сергеевна вспоминала:

«Расскажу сперва о декорациях. У нас в зале стояли две большие пальмы, в других комнатах – высокие фикусы и еще какие-то растения с большими лапчатыми листьями. Все растения стаскивались в залу, устраивался лес. Из-под пальмы вытекал ручей; изображал его длинный кусок голубого выстиранного тарлатана. Из поленьев складывался колодец. Я – наяда – сидела на корточках, одетая во что-то легкое, белое, конечно, с распущенными волосами и цветами в них. Костя был рыбак. Белые чулки, туфли, шелковые панталончики выше колен, темно-голубые, с нашитыми внизу узенькими ленточками, отлично помню – желтыми, красными и черными; белая сорочка с отложным воротником, на груди на черной ленточке черная ладанка, на голове голубой заостряющийся колпак, конец которого свисал ниже уха. Кажется, на плече рыболовная сеть. Почему я появлялась из колодца, не помню. Рыбак мимикой объяснялся мне в любви, выражая свои страдания по-балетному, то есть штампованными жестами. Я не то отвергала его, не то мучила, не отвечая ему любовью и лаской. Очевидно, у нас забавно выходила эта сцена, так как публике она очень нравилась – чем, не могу сказать, но публика постоянно требовала, чтобы в следующее воскресенье она была повторена».

Костя увлекался балетом не меньше, чем сестры, мечтавшие танцевать в Большом театре. Ему нравилась балерина Станиславская – худая, некрасивая, пленявшая естественностью, легкостью танца. Старший брат вспоминает, что он уступал первенство младшему брату, когда в детской играли в балет. «У Кости была перчатка, на которой была нарисована фигура танцора. Пальцы изображали ноги. Танцор замечательно выкидывал всякие антраша и удивительно раскланивался, расшаркиваясь и отступая шаг за шагом, как это делают артисты балета… Мы любили под влиянием виденных балетов изображать в желтой зале классические танцы. Костя особенно увлекался какими-то курбетами с поворотами туловища».

В театральные игры втянулись все. Гувернантка Евдокия Александровна была балетмейстером, горничная Ариша наблюдала за костюмами, вздыхая и жалуясь, когда приводилось их складывать: за неимением пудры актеры щедро использовали муку, мучное облачко поднималось над наядой и рыбаком. Сын няни Андрюша изображал ученую обезьяну в воскресных представлениях. Неразлучный друг Кости Федя Кашкадамов (конечно, его редко называло Федей, чаще – Фифом, брат же его Сергей был Сис) отличался неистощимостью выдумок: некрасивый, худой, он был обаятелен, пластичен, когда выходил «на публику». Костя считал профессионалами, предназначенными цирку или сцене, себя и Фифа – прочих же друзья свысока называли «любителями». С Фифом был затеян кукольный театр; как всегда, родители поддержали увлечение.

«Тотчас соорудили довольно длинный стол, сделали на нем двойной пол, провалы, всякие приспособления. Костя и Володя нарисовали прелестные декорации. Была нижняя рампа и верхнее освещение, падуги. Иллюзия получилась полная. Все декорации и mise en scène были, конечно, точь-в-точь как в Большом театре», – вспоминала сестра Анна Сергеевна.

«Костя больше всех увлекался постановкой балета „Два вора“. Он нарисовал тюремную башню, сделал в ней замаскированный разрез; в который проходила проволока, спускавшая воров из окна башни на землю. Воров Костя нарисовал страшных, оборванных. Насколько помню, действующих лиц делал больше Костя, а декорации – я», – писал старший брат.

На столе-сцене воспроизводились, конечно, не целые спектакли Большого театра, но отдельные картины, наиболее эффектные и достаточно трудные в постановочном отношении: Дон Жуан проваливался в ад – вспыхивала детская присыпка, клубы «дыма» обволакивали грешника; тонул корабль, на обломках которого спасался бесстрашный Корсар, Венсан сосредоточенно шевелил «рогульками» – палочками, которые прикреплялись к матерчатым волнам, волны двигались, перекатывались, как в настоящем театре. Старшие братья, собираясь в оперу, запасались бумагой, карандашами: зарисовывали декорации, детали оформления, чтобы воспроизвести все это театральное чудо дома.

Все течение домашней жизни не противоречило стремлениям детей, не стесняло их, но содействовало развитию склонностей и способностей каждого. Препятствием, мучением встало на этом пути обязательное (хотя и оттянутое родителями) обучение в классической гимназии.

Дома были кукольный театр, музыка, игры, смех в детской. В гимназии была скука и казенщина, особенно остро ощущавшаяся балованными братьями Алексеевыми. Кроме отвращения, Четвертая гимназия на Покровке ничего им не внушала, хотя считалась в Москве из лучших. В 1875 году Володя сдал экзамены в третий класс, двенадцатилетний Костя – во второй. Отец предпочел Четвертую гимназию, конечно, потому, что инспектором ее был добрый знакомый Кашкадамов, отец Фифа. Но когда мальчики были уже приняты «полупансионерами», то есть приходящими учениками, Кашкадамова сменил латинист Гринчак, которого гимназисты звали не иначе, как «человек-зверь». Вероятно, это был садист-мучитель по призванию, во всяком случае, ученики десятками бежали из гимназии. Сбежали в 1878 году и братья Алексеевы – отец перевел их в Лазаревский институт восточных языков, первые восемь классов которого были приравнены к курсу, классической гимназии. Там были доброжелательные учителя и снисходительный инспектор, учиться было несравненно легче, чем в гимназии, но столь же неинтересно.

«Я хорошо помню Костю лазаревцем. Сквозь стеклянные двери класса я часто видел его отвечающим урок. Гулливер среди карликов, красивый, свежий, в черном мундире, с форменным галстуком, вылезшим на шею из-под воротника, вид испуганный и растерянный. Костя в училище был робким и конфузливым. В своем классе он товарищей не имел и был дружен с моим классом, где учились наши товарищи Федя Кашкадамов и Шидловский», – вспоминал старший брат.

Механической памятью, необходимой для зубрежки, Костя Алексеев не обладал совершенно. Стопы бумаги исписывал он спряжением неправильных латинских глаголов – и все не мог запомнить эти спряжения. Латынь, греческий, математика ему решительно не давались. Все интересы сосредоточивались дома, у Красных ворот, в театре, в Любимовке.

Любимовка оправдывала свое название. В это купленное в 1869 году Сергеем Владимировичем сельцо, расположенное на скрещении оживленного Троицкого тракта и речки Клязьмы, Алексеевы выезжали на все лето ежегодно.

Все, что в Москве было связано с суетой, с визитами, с ученьем, в Любимовке отходило. Дни были наполнены радостью. Радостью детских игр в солдаты, в пароход (балкон, с которого открывался вид на Клязьму и окрестные деревни, был палубой, круглый умывальник – трубой; в конце игры пароход «тонул», пассажиры спасались на перилах и скамейках-лодках). Радостью гимнастических занятий под руководством Венсана, сознания своей силы и ловкости. Радостью верховой езды. Пример подавала мать – прекрасная наездница; она мчалась на резвой лошади, в амазонке, с хлыстиком в руке, а за ней трусил отец в модной шотландской шапочке с лентами – такой, в какую нарядил Лев Толстой Васеньку Весловского в романе «Анна Каренина».

Сыновья пошли в мать. По воспоминаниям старшего брата, «Костя ездил идеально, немножко „по-николаевски“; несмотря на страшную тряскость лошади на рыси, он был как приклеен к седлу, рука у него была замечательная, мягкая. Как Причудник, так и всякая другая лошадь шли под Костей идеально… Всю манежную езду мы знали превосходно, всякие траверсы, ранверсы, контргалопы и прочее, а о перемене ноги на галопе и говорить нечего».

Мальчики имели для верховой езды костюмы, подобные испанским: узкие панталоны, жилеты, широкие шляпы. Испанские костюмы менялись на цыганские – играли «в табор», благо оригинал был перед глазами: у Клязьмы стоял настоящий табор, цыганки звенели монистами, гадали, просили денег у «барыни Сапоговой» – сестры отца, Веры Владимировны Сапожниковой, известной своей добротой. По Клязьме плавали в лодках – с факелами, с оркестром; Костя и Володя, оба прекрасные гребцы, входили в «морскую команду». Даже настоящий пароход был спущен на Клязьму – правда, он мог идти только по течению, с трудом разворачивался в широком месте, но все-таки судоходство на Клязьме было освоено Алексеевыми.

Вечерами в Любимовке давались и кукольные спектакли и сцены из виденных балетов. Сами родители любили играть в водевилях – папаня изображал денщика, маманя – бойкую офицерскую жену. Спектаклями увлекались настолько, что летом 1877 года поодаль от большого дома был построен новый флигель. Не просто флигель – театр «с прекрасным зрительным залом и сценой… За залом тянулся длинный коридор. Две двери из коридора вели в уборные, третья в костюмерную и бутафорскую, а четвертая – в комнату для публики на случай дождя и холода. В хорошую погоду в антрактах сидели на террасе… Освещение сцены: рампа с керосиновыми лампами и с доской, приподымающейся, когда надо затемнить сцену; в глубине сцены люк». Таким запомнился новый флигель Зинаиде Сергеевне.

Открыть театр решено было 5 сентября, в день именин матери. Именины в то время вообще праздновались торжественнее, чем дни рождения. А именины Алексеевых справлялись особенно пышно. Заказывался торжественный обед, поднимался флаг над куполом, венчавшим большой дом. Рассылались гостям торжественные приглашения с указанием, когда к платформе Ярославского вокзала будет подан специальный поезд, чтобы доставить приглашенных к обеду в Любимовку. На этот раз после индеек, телятины и ананасного мороженого гостей радовали еще и домашним спектаклем. Играли целых четыре водевиля, в которых были заняты и Алексеев-отец, и гувернантка Анна Ильдефонсовна, и родственники, и, конечно, дети. В водевиле «Старый математик, или Ожидание кометы в уездном городе» пройдоха математик повергал в трепет обывателей уездного городка предсказанием космической катастрофы: столкновения Земли с кометой. В суматохе он хотел жениться на юной девице Солонкиной, но плутни математика разоблачали, девица же обручалась с молодым землемером. А в водевиле «Чашка чаю» чиновник Стуколкин испытывал невероятные злоключения, попав по нечаянности в богатый петербургский дом. Баронесса принимала его за вора, барон – за возлюбленного баронессы. Стуколкин убегал, прятался, пил чай с семейством барона (суть водевиля состояла в том, что все хотели выпить чашку чая, но никак не могли ее выпить из-за очередного недоразумения). В конце все к общему удовольствию разъяснялось.

Математика Степана Степаныча и Стуколкина играл Костя. После спектакля он взял одну из записных книжек – они всегда был: у него под рукой. Аккуратно поставил дату – 5 сентября 1877 года. Записал в ней «куриоз» – оговорку одной исполнительницы, которая вместо «собираемся умирать» сказала «умираемся собирать». Заметил, что публики было порядочно, преимущественно соседей по даче. О себе записал: «В роли математика играл холодно, вяло, бездарно, хоть и не был хуже других, но и ничем не выказал таланта. Публика говорила, что роль мне не удалась. В „Чашке чаю“ имел успех, публика смеялась, но не мне, а Музилю, которого я копировал даже голосом».

III

Это было модное развлечение: один из сотен, из тысяч любительских спектаклей, какие показывали в гостиных, на дачных верандах, в летних театриках барышни, студенты, гимназисты семидесятых годов. Выбирали пьесу полегче – чаще всего водевиль, распределяли роли, учили их, репетировали под руководством режиссера – такого же любителя, интриговали, влюблялись в партнеров, вносили в размеренную жизнь приятное волнение. Иногда случайная труппа не распадалась после спектакля – так создавался кружок, претендовавший подчас на серьезные пьесы и на серьезные цели, особенно если участниками была студенческая молодежь. Чаще же спектакль оставался мимолетным эпизодом дачной жизни.

Спектакль в Любимовке отличался от этих сотен, тысяч спектаклей лишь тем, что шел в специальном театральном здании, построить которое, конечно, могли позволить себе не многие. Самое исполнение вовсе не выделялось в обычном любительстве. В том числе – исполнение четырнадцатилетнего гимназиста Кости. Правда, сестра Зина вспомнит, что брат «уже с первого спектакля отличался от других более естественной игрой и совсем не было заметно, что он волнуется или стесняется… Живо представляется мне сцена, где он объяснял, как Земля столкнется с кометой. В одной руке он держал, высоко подняв, свечу, которая изображала комету. Я удивлялась, что в этом водевиле он был действительно старик».

Думается, что девочка действительно удивлялась тому, что брат Костя стал походить на старика, а в целом воспоминание определено позднейшим отношением к брату. Вряд ли он выказывал большую естественность, чем более опытные исполнители. Скорее, вероятно, была права публика, отзывы которой дебютант честно записал: «Публика говорила, что роль мне не удалась».

Все в спектакле – как в сотнях других любительских спектаклей, в том числе исполнение Кости – робеющего мальчика с бородой, приклеенной к розовым щекам. Все как в сотнях других домашних спектаклей – кроме вот этой короткой записи: «В „Чашке чаю“ имел успех, публика смеялась, но не мне, а Музилю, которого я копировал даже голосом».

Так точно, так беспощадно редко судят себя и опытные, умные актеры. А уж четырнадцатилетний гимназист должен был именно себе, только себе приписать одобрение зрителей и радоваться ему. Тем более что гимназист вовсе не выказывал в детстве и отрочестве никаких выдающихся способностей. Его письма и дневниковые записи вполне обыкновенны для любого мальчика. Вот письмо родителям, написанное в одиннадцать лет:

«Милые Папаша и Мамаша!

Надеюся, что вы счастливо приехали в Петербург и что Люба и Боря не очень много плакали. Мы получили ваше письмо и приложились к тому кружочку». (Вероятно, Елизавета Васильевна обвела чернилами кружок, написав – «я здесь поцеловала», – такие «поцелуи» часты в письмах прошлого века.) «После вашего отъезда Зина кончила скучать и мы все пошли качаться на сетке, покачавшись немного, мы ушли на гимнастику, где вырезали бумажных солдатов и наклеивали их на картон. Но нам это скоро надоело и мы пошли в комнаты, где я в первый раз аккомпанировал Володе, который играл на дудочке. Скоро пришло время купаться. По твоему приказанию мы сидели в воде ровно пять минут и ни разу не окунулись с головой. После купания мы пошли обедать».

Дальше идет длинное описание следующего дня: купались, шили, флаги, приходил Петрушка, пошел дождь. Подробно перечисляются все, кто кланяется уехавшим. Подпись: «Остаюсь любящий ваш сын Константин Алексеев».

Дневник путешествия в Петербург в 1876 году скорее отстает от возраста, чем опережает его:

«Середа. Приехали в 11 часов утра; до 1 ½ отдыхали; потом пошли купить перчатки, тросточку (папаше) и шляпу (Евгению Ивановичу)… Пообедав и отдохнув немного, мы пошли в Летний сад к памятнику Крылову; потом сели и слушали музыку». Путешественник не выделяет впечатления, но просто перечисляет виденное: «Мы посмотрели памятники Кутузову и Барклаю де Толли, оттуда мы пошли купить полубашмаки с пряжками».

Описание поездки в Славянск сделано в 1878 году (в пятнадцать лет) более устоявшимся почерком, но столь же обычно: как ехали, где ели, как смотрели дачи; подробно описывает процесс добывания соли на соляном заводе (эта подробность, детальность описания – самое примечательное в письме), сообщает: «Харьков мне очень понравился».

Обыкновенные письма и дневники обыкновенного мальчика, пожалуй, даже такое письмо – «Харьков мне очень понравился» – подошло бы больше двенадцатилетнему, в пятнадцать лет наблюдательный юноша мог бы написать о Харькове интереснее. А в четырнадцать лет – вдруг такая точность, острая наблюдательность по отношению к самому трудному объекту наблюдения, к самому себе: «Публика смеялась, но не мне, а Музилю…»

И это – при первом выходе на сцену в домашнем спектакле, когда обычно дебютант испытывает лишь блаженно-неповторимое сочетание радости появления на подмостках и страха перед друзьями, которые являются здесь в новом качестве зрителей. Костя Алексеев испытал это непременное для всех дебютантов ощущение в полной мере. Как все гимназисты-любители, он смотрелся в зеркало, не узнавая свое лицо под нарисованными морщинами. Как всех, волновал запах пудры и грима. И играл он как все, нисколько не выделившись рядом с отцом и кузинами. Все было – как в сотнях, в тысячах домашних спектаклей. Необычна лишь эта первая запись о его самой первой роли, эта точность ощущения: открылся занавес, и я уже не я, но пронырливый математик, и в то же время это – я, который должен убедить зрителей, что я и есть учитель математики. Я боюсь зрителей, темноты зала и, чтобы спастись от этого страха и заинтересовать смотрящих, подражаю актеру, которого видел в этой роли. Произношу слова роли, делаю жесты, хожу – но это не мои интонации, не мои жесты, не моя походка: все создано уже другим актером, а я лишь подражаю ему.

Это ощущение двойственности сценического существования, спасительности подражания свойственно каждому начинающему актеру, а иногда вообще остается на всю жизнь – подражание лишь становится более уверенным, искусным, обманывающим зрителя.

У мальчика-любителя эмоциональное ощущение «двойничества» сразу слилось с пониманием, с рациональным анализом своего сценического существования. Оно возникло так рано, так отчетливо и зрело, что опередило и во многом определило развитие непосредственных актерских способностей. Он еще ничего не умеет, еще пугается выхода на домашнюю сцену то Лешим в сценке на французском языке «Спящая фея», то юным вертопрахом Пишо в водевиле «Полюбовный дележ, или Комната о двух кроватях», а в первых записях – та же удивляющая точность наблюдения:

«Я играл Лешего и производил еффект балаганными жестами и диким криком. В Пишо ничего особенного я не выказал, никого не копировал, и потому исполнение получилось бледное, хотя в общем пьеса шла весело».

В первых ролях Костя выделяется вовсе не исполнением; примечательна лишь эта тщательность, обязательность записей после каждого спектакля. Даже в разговоре с барышней вскоре после премьеры «Старого математика» Костя сворачивает разговор на сцену и записывает этот разговор:

«Мы с Еленой Александровной взошли первыми и стали разговаривать о театре и спектакле, который у нас был 5 сентября 77 года… Она мне в свою очередь рассказала спектакль, который был в Болшевском приюте, и что она, как будто бы, провалилась. „Это не может быть, – говорил я ей, – все это вы говорите из скромности, если мы, бог даст, на будущий год будем живы и здравы, то непременно сыграем на этой сценке“». Сестры Зина и Нюша, братья выказывают, пожалуй, большие сценические способности. Костя, вовсе не чуждый тщеславия, ревнивый к аплодисментам, отмечает, что Нюша на сцене была «преграциозна», а младшие братья имели «выдающийся успех». Многочисленные юные Алексеевы составляют любительский кружок, в котором участвуют Фиф и Сис Кашкадамовы, кузины Бостанжогло, Сапожниковы, молодые гувернеры, знакомые. Но так как сами Алексеевы решительно преобладают, то кружок, конечно, называется Алексеевским.

Выбор пьес кружка не отличается ни оригинальностью, ни серьезностью – в любимовском театре и в прекрасном театральном зале московского дома, построенном вскоре отцом, играется обычный репертуар любителей: большей частью одноактные водевили, отечественные или «переделки с французского», изредка модные многоактные комедии вроде «Лакомого кусочка», «Вкруг огня не летай». Сестры придумывают костюмы, бутафорию. Володя являет собой «музыкальную часть» всех постановок. Костя много играет, а иногда и режиссирует спектакли, то есть разводит исполнителей в водевилях «Много шума из пустяков» или «Слабая струна», указывая, кому сидеть на диване, кому стоять у окна. Впрочем, режиссурой на первых порах занимаются большей частью взрослые, также достаточно увлеченные сценой. Иван Николаевич Львов, который продолжает помогать братьям Алексеевым осваивать гимназическую программу на математике, сам играет в любительских спектаклях, вывозит воспитанников в маленький театр Секретарева на Кисловке, в клубы, где идут эти спектакли. Там-то и видит Костя прекрасного актера-любителя, доктора А. Ф. Маркова, играющего под псевдонимом Станиславский, взятым в честь любимой балерины. Родители Алексеевы, вполне разделяющие увлечение детей, будут посылать Львову телеграммы вроде вот этой пасхальной: «Поздравляем вас с светлым праздником: ожидаем вас ко вторнику на Фоминой назначена генеральная Жавота – Сергей Елисавета Алексеевы».

Старший брат Володя – такой непринужденный, артистичный в обществе – на сцене конфузится, забывает текст и вскоре вовсе перестает играть, хотя все больше увлекается «музыкальной частью» – подбирает музыку, аккомпанирует исполнителям.

Зато сестры Зина и Нюша все больше времени отдают новым ролям, зато Костя замечает, что стал более свободен на подмостках, что может уже не спасаться в чужом, музилевском образе, но находить в той же роли свое. В марте 1879 года, через два года после дебюта, производит «самоанализ» двух комедийных ролей: «В первой пьесе до мелочей копировал Музиля и имел успех… Во второй пьесе играл самостоятельно, и роль удавалась сравнительно недурно». Еще через год запись: «Роль Фиша мне удавалась. Я перестал копировать Музиля голосом, но сохранил его манеры».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю