Текст книги "Три поколения"
Автор книги: Ефим Пермитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 58 страниц)
Глава XLVIII
Ежедневно Алеша переписывал до тридцати экземпляров воззвания и сдавал их командиру.
– Ефрем Гаврилыч! Вот еще пачка гранат! – каждый раз говорил Алеша, передавая Варагушину очередную кипу воззваний.
Алеше нравилось, когда командир бережно брал его работу и почему-то вполголоса приказывал Жучку и еще двум вестовым-партизанам «доставить куда нужно».
Вера командира в силу воззвания высоко поднимала значение его работы, по-новому раскрывала смысл его борьбы. Белозеров считал себя счастливейшим человеком, живущим в такое героическое время. Не раз, представляя себе быт своих московских товарищей, Алеша смеялся в душе над ними:
«Сидят, сердешненькие, и долбят до одури бином Ньютона, объем пирамиды, эпитеты, пунктуацию… А мы здесь утверждаем новую судьбу мира…»
За стеной гремели мерзлые поленья, ругались хлебопеки, а он писал и улыбался, представляя лицо Ефрема Гаврилыча.
«Что-то скажет он на этот раз? Улыбнется…»
Алеша любил своего командира. Гордился, что вместе с ним сидел в тюрьме, вместе боролся. Все нравилось ему в нем: и физическая сила (Алеша слышал от партизан, что в «тесном топком месте» командир одной рукой вытащил за хвост лошадь), и большой квадратный лоб. Даже манера командира бросать папаху на лавку и расстегивать полушубок на груди – все вызывало подражание. Он также недовольно щипал себя за верхнюю губу, где начинали пробиваться первые робкие волоски, и, нахмурив лоб, гмыкал в пшеничные свои усы.
Алеша выпросил у Жучка бритву и, желая ускорить рост усов, сбрил первый пушок на губе. Тогда же он решил подбрить волосы на лбу, чтобы высота и форма лба были такие же, как у командира.
От неумения пользоваться бритвой он порезался и заехал в волосы над левым виском дальше, чем над правым. Пришлось «выровнять линию». Алеша увидел в зеркальце иссиня-голубую полоску, отделявшую лоб от границы густых кудрявых волос. Зато лоб был теперь в точности как у командира.
Но уже на третий день густая щетка волос пробилась на бритом месте. Алеша снова побежал за бритвой, но, подбривая волосы на лбу, каждый раз заезжал все дальше и дальше.
Чтоб скрыть беду, Алеша решил закрывать лоб папахой до тех пор, пока волосы не отрастут.
В отряд вернулся с вербовки из соседних деревень второй, после Гордея Корнеева, помощник Варагушина – Андрей Иваныч Жариков, усть-утесовский подпольщик-большевик.
Был он немолод. Седые виски оттеняли смуглую кожу на лице. Ладони Андрея Иваныча были в черных, застарелых трещинах. Говорил Жариков все больше шуткой, но в глазах его искрился сухой огонек. Андрей Иваныч был в отряде так же незаменим, как и Ефрем Гаврилыч.
При встрече с Алешей Варагушин сказал:
– Это, Иваныч, тот самый Леша. Золотой для письменности парень… – И Ефрем Гаврилыч похлопал Алешу по плечу. Алеша раскраснелся от похвалы командира. – А это, Лешенька, Андрей Иваныч, мой пом. В точности такой самый, какого надо. У меня две правые руки, Леша: Гордей Мироныч да Андрей Иваныч. На них, как на китах земля, отряд держится.
Командир и пом посмотрели один на другого и улыбнулись. Алеша понял, что Ефрем Гаврилыч и Жариков друзья: ему стало грустно, что не он первый друг Варагушина. Алеша плохо занимался, раньше обычного закончил работу, вышел на улицу. Он стоял и смотрел на оживленное движение в Чесноковке. Кто-то приезжал и уезжал. Больше половины отряда, во главе с Жариковым, прорысило в сторону ущелья. Куда? Алеша не знал. Хорош начальник штаба!..
Алеша пришел домой. Стемнело. Разыгрывалась пурга. Два партизана говорили о лошади, которая «туго мочится». Алеша ничего не понял из их разговоров. Потом они заговорили об уехавших. Называли хорошо знакомые, очевидно, им места: Волчью падь, Грязную щель.
Никодима не было. Настасья Фетисовна сказала, что он еще утром убежал[14]14
На Алтае о лыжниках говорят не «ушел», а «убежал».
[Закрыть] к отцу в деревню Коржиху, Беспокоилась: как-то мальчик перевалит через седло в непогодь?
Алеша поужинал, забрался на полати и лег, но спать не мог. Вспоминались слова Ефрема Гаврилыча: «У меня две правые руки – Гордей Мироныч да Андрей Иваныч». «Ну и пусть! И пожалуйста», – с дрожью в голосе сказал Алеша и заплакал.
Глава XLIX
Бои начались в самые морозы. Вылазка Жарикова с частью партизанского отряда, разгром охранников в двух волостях, захват оружия и боеприпасов обеспокоили штаб белых.
В тайгу послали сводный отряд есаула Гаркунова с двумя легкими горными орудиями и пулеметами. Крестьяне бежали от зверств гаркуновцев в Чесноковку.
К партизанам шли и пешие, и конные, и с оружием, и без оружия. На санях везли домашний скарб.
Переполненные дома не вмещали наезжего люда. Беженцы занимали дома и приспособленные для жилья амбары. Численность отряда утроилась. Гордей Мироныч Корнев вернулся в Чесноковку.
При штабе Андрей Иваныч Жариков организовал копировальный станок для размножения воззваний.
Алешу в строй не отпустили, но он выговорил, что в первое же серьезное дело его возьмут, иначе он «окончательно разучится держать винтовку в руках».
Жариков и Гордей Корнев проводили митинги.
Партизан, одетых в зипуны, становилось все меньше; Алеша и Никодим тоже получили валенки, дубленые полушубки, как у Ефрема Гаврилыча, и солдатские ремни.
Движение гаркуновцев партизаны задержали в восьми километрах от Чесноковки, в деревушке Маралья падь. Отряд Варагушина оборонял крутой Стремнинский перевал. По склонам Стремнинского перевала раскинулась мертвая, заснеженная тайга. На гребне от яростного накала трескались камни.
С той и другой стороны выставлялись в тайге секреты, высылались разведка и дозоры. Люди цепенели, жались к жилью, к кострам. Даже побелевшие затворы винтовок нередко отказывались служить: лопались боевые пружины…
Ефрем Гаврилыч Варагушин, отправляя Гордея Корнева, сказал:
– Приведи ты ко мне, Гордюш, белогрудого. Сам знаешь, как он нам сейчас требуется.
И вот Гордей Корнев, помощник командира отряда, выполняет почетное задание: достает «языка».
Заря догорела. Поджав крылья, тетерева камнем падали с березы в пухлый снег на ночевку. Каждый раз, как бросалась птица, за ней устремлялся косматый поток инея. И чудилось, что радужно переливающиеся на фоне зари кристаллы инея в морозном воздухе звенят тонким, переливчатым звоном.
Гордей Корнев повернулся на другой бок. Мороз пробрал его до самого сердца, но ползти еще было рано: часовые с вечера бдительны, надо ждать, когда и их зажмет в тиски длинная морозная ночь.
Тайга точно вымерла. Взошла луна. Молочно-голубой снег матово заискрился. Обманчивое тепло от снега иссякло, лишь только партизан перестал двигаться.
Корнев решил переползти поляну с березами и перележать часы в кедровнике, вблизи от врага. Все знакомо в этих местах Гордею Корневу. Не раз, увлеченный преследованием зверя и застигнутый ночью, коротал он часы у яркого костра… Партизан сделал одновременное движение левой рукой и ногой. Потом так же передвинул правую ногу и руку. И снова стало теплее. Ползти в глубоком снегу так же трудно, как плыть под водой. Гибкими движениями Гордей Корнев напоминал червя, пробуравливающего глиняный пласт.
Дальше, дальше… И вдруг из-под самого носа, из глубокой снежной лунки, ракетой взорвался заяц. Корнев вздрогнул. «Дорогу пересек, косой чертенок!» И хотя разум партизана-большевика давно уже не мирился с суеверными приметами, однако Корнев всегда испытывал неприятное чувство, когда, отправляясь на медвежью берлогу, встречал перебежавшего дорогу зайца, а в выход на соболий промысел – бабу с пустыми ведрами.
В кедровнике пролежал около двух часов. Уже ковш Большой Медведицы закинулся навзничь.
«Пора!»
Он снова пополз в падь. Страшно ночью в лесу рядом с врагом: опасность чудится всюду. Храбрость не удивительна в бою, локоть в локоть с верным товарищем. Вот почему и послал командир отряда своего помощника, не раз в одиночку показавшего редкое хладнокровие и мужество.
Не дальше двух шагов, в занесенном снегом кусту, партизан услышал шорох: на Корнева в упор смотрели расширенные глаза. Часовой, очевидно, был напуган появлением белого привидения: партизан был в заячьем треухе и полотняном халате.
И странно: кроме испуганных глаз, ничего другого не заметил партизан.
…Гордею Корневу показалось, что часовой умер еще до того, как он бросился на него и прикоснулся к жесткой шее сильными, цепкими руками.
«Вот притча! Гнилое какое сердчишко!» – опуская в снег обмякшее, еще гибкое тело, испуганно подумал Гордей Мироныч.
Потом он сорвал с мертвеца ремень с подсумком и, расстегивая пуговицы полушубка, увидел, что на груди у часового белый треугольник: «Отличительный знак на ночь».
Корнев натянул тесноватый в плечах полушубок. Труп задвинул в снег.
«Постою, подожду полчасика».
Но полчаса ждать не пришлось. Из березовой рощицы показались два человека – сменный часовой и начальник караула…
Гордей Мироныч втянул голову в плечи, стараясь казаться ниже ростом. Под ногами людей хрустел снег. Ближе, ближе…
– Замерз, Авдеев? – негромко спросил один из идущих.
Партизан только хлопнул себя длинными руками по бедрам.
«Еще, еще напущу!.. – подавляя непреодолимое желание повернуться, шептал Корнев. – В самый раз!..» Круто повернувшись, партизан уронил проткнутого штыком часового на снег.
Усатый унтер-офицер вскинул руки кверху и, опускаясь на колени в снег, силился что-то крикнуть, но трясущиеся губы не повиновались ему, и он таращил испуганные глаза на партизана.
– Ползи! – указал Гордей Мироныч на промятую в снегу борозду. – Ползи! – и выхватил у пленного унтер-офицера винтовку.
Усач покорно опустился на снег и пополз, словно всю жизнь ползал по глубокому алтайскому снегу.
Глава L
Вечером Ефрем Варагушин позвал взводного казака Кирилла Лобанова.
– На ночь усилишь посты. Поставь надежных… Ребятам настрого накажи: на левый фланг выйдет Гордей Мироныч с беляком. Смотри! – Варагушин сурово сдвинул брови и, точно не доверяя, повторил: – Сам проследи. В случае чего – голову отвинчу…
Казак Лобанов, бок о бок провоевавший с Варагушиным всю германскую войну, одностаничник и сосед Ефрема Гаврилыча, удивился необычайной строгости командира и дорогой ворчал:
– Взводные, по-твоему, дураки у тебя… У взводных твоих голова для шапки, видно, излажена…
– Позвать отделенного Пальчикова! – крикнул Лобанов еще в воротах двора.
– Мишуха! Мишка! – закричало несколько голосов разом.
Из конюшни вышел молодой партизан.
– Чего орешь, батя? – спросил он взводного.
– Как стоишь? Как отвечаешь? – неожиданно закричал не остывший еще от обиды Лобанов, но потом махнул рукой, глядя на растерянное лицо молодого партизана. – Вот что, Мишка! Твое отделение, как самое боевое, ну, там и прочее… Смотри чтоб в оба! Чтоб заяц не проскочил! Гордей Мироныч с беляком вернуться должен. Ежели чего – морду искровеню, не посмотрю, что ты зятек мне.
– А баня как? Все отделение в баню собралось. Наш черед париться… Мужики веники раздобыли. Вошь обседлала – спасу нет. Рубаху тряхнешь над каменкой – лопаются, как гранаты… – начал было отделенный, но взглянул на взводного и направился на двор тетки Феклы, где слышались веселые мужские голоса и смех.
Алешу точно сдуло с полатей, где они лежали с Никодимом.
– Товарищ Пальчиков!.. Ефрем Гаврилыч… Андрей Иваныч… – заспешил Алеша, – мне разрешите… пожалуйста!.. Ну что вам стоит!..
Отделенный производил расчет людей на два полевых караула.
– Товарищ отделенный! – не отставал Алеша.
– Медведев! – позвал Пальчиков. – И где он, черт культяпый!..
Оказалось, что страдающий ревматизмом шестидесятилетний партизан Савел Медведев успел-таки уйти в баню.
Пальчиков повернулся к Алеше:
– Одевайсь!
Алеша быстро вскочил на полати, схватил валенки и полушубок…
Никодим вышел проводить друга и предложил Алеше свою шашку:
– Возьми, я не жалею…
Алеша нацепил шашку.
Все было таинственно и необычно: и как шли молча, и как расходились в тайге. Даже скрип снега под ногами воспринимался по-иному. Алеше казалось – словно точили узкие длинные ножи нож о нож.
Белозерову выпал черед стоять в третьей смене. Четыре часа Алеша волновался, ожидая выхода на пост. Густой кедровник. Маленькая полянка в тайге. Засыпанная снегом пихта. Шепот разводящего. И вот Алеша один, совершенно один…
Над головой бесшумно пролетела белая полярная сова и с силой шарахнулась в сторону; лицо часового обдало ветром. Сердце Алеши плеснулось, как крупная рыба.
Луна ушла за гребень. Стволы пихт враждебно насторожились. Тени ползли меж мертвых деревьев. Фосфорические огоньки перебегали с места на место.
«Волки или кристаллы снега?.. Конечно, волки!»
Алеша невольно отодвинулся в глубь кедровника. Мутноватая темь подступила к самым ресницам.
– Хорошо бы вслух сказать одно только слово, чтоб отпугнуть их… Скажу, скажу, скажу… – все громче и громче шептал Алеша. – Дернул черт вызваться! А все тщеславие… Ну и пусть бы… Хорошо Никодиму храбриться в деревне, на полатях…
Влево от него, как показалось ему, мелькнула тень.
«Гаркуновец!»
Алеша покосил глазом влево – тень подвинулась тоже влево, Алеша вскинул винтовку, и тень разом шарахнулась.
«Выстрелю!»
Но кругом было тихо. Ни огоньков, ни тени. Алеша опустил винтовку. Попытался думать об отце, но не мог. Тени – теперь уже их появилось несколько – ожили и поползли к нему со всех сторон.
– Хоть бы свет скорей! – не выдержал Алеша, сказал вслух.
От напряженного ожидания в ушах стоял звон, кровь толчками била в виски. Глаза Алеши были расширены, а зубы стучали так, что он не мог удержать их.
Казалось, никогда-никогда не придут сменить его. От напряжения Алеша устал, шея, плечи, ноги ныли, точно он был изломан на дыбе. Но вскоре боль и страх притупились, сменились безразличием, сонливой вялостью. Пугающие тени исчезли. Засунутые в рукава полушубка, руки приятно согрелись. Прижатая к стволу спина нежилась, отдыхала. Звезды то пропадали из глаз, то вновь возникали. Шум в ушах исчез, зубы перестали выбивать дробь.
Гордей Корнев знал, как опасно возвращаться через линию своих часовых: ночная тьма делает человека мнительным. Он шел с нарочитой шумливостью, окриками подгоняя пленника. И все-таки на часового наскочил носом к носу.
Алеша, задремавший на посту, выскочил из-за ствола пихты так стремительно и так испуганно крикнул: «С-с-той!», что не только у белогвардейца, но и у Гордея Корнева вздрогнуло сердце.
– К-к-то… и-д-дет?! – и вскинул винтовку к плечу.
В один прыжок партизан опередил унтер-офицера и встал перед часовым.
– Свои!..
Но Алеша ничего не видел, кроме белых треугольников на полушубках неожиданно появившихся перед ним людей.
– Сво… – не докончил Гордей Мироныч и, словно сбитый ураганом, упал на снег.
Прибежавшие из полевого караула партизаны с трудом выкрутили винтовку из рук Алеши. Гордею Миронычу помогли подняться.
– Я же сказал… тебе: «Свои»… – ослабевшим голосом проговорил Корнев и левой рукой прижал к груди перебитую в плече правую свою руку.
Ноги Алеши подломились. Он опустился на снег.
Глава LI
Захваченный Гордеем Корневым «язык» раскрыл замыслы белых врасплох разгромить штаб партизанского отряда в Чесноковке, нанеся удар одновременно с тыла и фронта.
Варагушин тоже разделил свой отряд, решив предупредить обход засадой в ущелье реки Кабанихи. Андрей Иваныч Жариков ночью с третьим и четвертым взводами скорой рысью выехал из Чесноковки.
Прошло три дня, а от уехавших не было донесения. Посланные из Чесноковки один за другим два ординарца тоже не вернулись.
Ефрем Гаврилыч хмурил брови.
– Перехватывают наших связных… Не мог Андрей Иваныч с такими молодцами засыпаться… Перехватывают, подлецы, – убежденно повторил он.
Разговаривали в избе тетки Феклы, у постели Гордея Мироныча.
Настасья Фетисовна и Никодим сидели у стола. Гордей Мироныч вдруг поднялся на постели.
– Гаврилыч! – Спекшиеся, синие губы Корнева резко выделялись на широком бледном лице. – Я проберусь… Я знаю, где… Надоело до смерти колодой валяться, – просительно закончил Гордей Мироныч.
Варагушин взял друга за плечи и уложил в постель.
– Доведешь, вот провалиться мне, Гордюш, доведешь… И не загляну к тебе! Так и знай! – Брови и усы командира сердито зашевелились.
Маленькая рука Никодима, державшая руку матери, задрожала. Он ничего не сказал, но Настасья Фетисовна поняла все. Мальчик сжал похолодевшие ее пальцы.
– Ефрем Гаврилыч! Я горносталем проскользну. Я, Ефрем Гаврилыч, птицей перелечу! – В голосе мальчика задрожали те же просительные нотки, что и у отца.
Командир взглянул на Настасью Фетисовну. Женщина смотрела ему в глаза. Гордей Мироныч поднялся на постели и тоже смотрел на Варагушина.
Никодим подбежал к отцу и встал у кровати.
– Пошли его… Он у меня… – В глазах Гордея Мироныча вспыхнула гордость и любовь.
Командир переводил взгляд с Гордея Мироныча на Настасью Фетисовну и крутил папаху в руках. В избе было тихо. Отец, мать и сын с надеждой смотрели на командира. Ефрем Гаврилыч, не сказав ни слова, вышел из избы.
Ночью партизаны на Стремнинском перевале слышали стрельбу за деревней Маралья падь, в тылу у гаркуновцев, ливень пулеметов; потом все смолкло.
На рассвете Ефрем Гаврилыч снова пришел в избу тетки Феклы и принес ситцевый сарафанчик, шубенку и белую пуховую шаль.
– Настасья Фетисовна, обряди сына девчонкой… А до Маральей пади я его сам проведу… Необходимо разнюхать…
Никодим спрыгнул с полатей, бросился к Варагушину, хотел что-то сказать, но раздумал и повернулся к дверям.
– Я, мама, живо… Только Бобошку на веревку… Не увязался бы: он у меня погонялка!.. – крикнул мальчик с порога.
Багровое вырвалось из-за хребта солнце и зажгло заснеженную тайгу. Разубранные инеем березы стояли, как застывшие фонтаны. У околицы Маральей пади, на перекрестке дорог, ходил часовой в длинном тулупе. Скрип шагов его был далеко слышен в утренней тишине.
«Дневной пост», – отметил Ефрем Гаврилыч.
Варагушин проводил взглядом маленькую фигурку, повязанную теплым платком. За собой Никодим тянул детские саночки. Вот он поднялся на взвоз. Вот сел на санки и пустился с крутика на разъезженный рукав реки.
Баба с ведрами спустилась к проруби. Должно быть, она что-то сказала Никодиму, потому что он засмеялся и замахал рукой.
Ефрем Гаврилыч успокоился, подобрал полы белого халата и руслом ручья пополз к Стремнинскому перевалу.
Ощущение страха сковывало движения мальчика. Ноги заплетались, кололо в пятки, словно он босой шел по щебню. Сердце распухло, трудно было дышать. И если бы не Ефрем Гаврилыч, лежавший за сугробом, Никодим сел бы на снег и попробовал отдышаться.
Дома занятой врагом деревни, часовой у перекрестка (на него Никодим ни разу не взглянул, когда шел от русла ручья до взвоза) тоже были страшны. И даже ржание лошадей во дворах и ранняя игра на гармонике казались враждебными. Но помогла баба, признавшая Никодима, очевидно, за соседскую девчонку. Мальчику стало смешно. Он втащил санки на самый крутик, сел и оттолкнулся. Привычный холодок подкатил к сердцу. На выбоине санки стремительно подкинуло, и Никодим полетел в снег. Шубенку, ситцевый сарафанишко закинуло на голову. Никодим вскочил, поспешно оправил «сбрую» – так окрестил он свое убранство – и снова с саночками побежал на взвоз.
«Буду кататься, пока не соберутся ребятишки. Потом пойду по деревне и прохожу весь день, а ночью к Семену Кобызеву, в пятую избу с краю…»
Мальчик пощупал лепешку в пазухе, но есть ему не хотелось.
Теперь Никодим опасался только, как бы маралихинские ребятишки не узнали его и не подняли на смех.
Кавалеристы повели лошадей к прорубям. Околица наполнилась ржанием, скрипом и хрустом снега. Кони были сытые, рослые. Никодим невольно сравнивал их со своими лошадьми.
«И все равно наши кони дюжей, а мужики сильней… Чтоб мы да не навтыкали эдаким мозглякам! Да один Ефрем Гаврилыч… А дядя Рыжан, Фрол Сизых…»
У прорубей высокие кони кавалеристов рубили копытами закраины льда, подгибали ноги, некоторые опускались на колени. Никодим подошел к проруби и смотрел, как вздрагивало горло у ближней к нему породистой золотисто-рыжей кобылы, как шелковисто струилась шкура на шее от глотков воды.
На взвозе закричали. Никодим повернулся и увидел ораву девчонок и мальчишек. Они выстраивали санки в ряд, готовились вперегонки лавой скатиться на реку.
Никодим поправил шаль на голове, и лишь ребята пустились с горы, он побежал им навстречу. Ветром и снежной пылью обдало его.
Кавалеристы повели лошадей с реки.
«Вместе с ними войду в деревню», – решил Никодим и подождал гаркуновцев.
Первое, что поразило Никодима во вражеской деревне, – это два трехдюймовых орудия, накрытых брезентовыми чехлами. Трехдюймовки хищно прижались к изгороди на въезде. Тут же, на высоких зеленых колесах, стояли и зарядные ящики.
«Пройду мимо и не взгляну ни разу». Но лишь только поравнялся с орудиями, как голову его точно силой кто повернул, а ноги остановились. «На восемь верст хлещет!.. Эх, Ефрему бы Гаврилычу такую животную… А то бухала наша плюется на полверсты с подбегом!»
У Никодима обидой защемило сердце. Уйти от орудий оказалось не так легко. Никодим подвинулся вплотную к пушкам. Ему неудержимо захотелось дотронуться до «зевластой храпки», но из двора вышел рослый батареец и крикнул:
– Кыш!
Никодим подхватил сарафан и, наступая валенками на подол, кинулся по улице. Вскоре он пошел шагом, оглядываясь на трехдюймовки.
«Орудия высмотрел. Надо высмотреть пулеметы. И нельзя ли ночью песку в пушки насыпать да слямзить пулеметишко-другой…»
По улице ехал свекольно-румяный на морозе, усатый офицер на соловой лошади. На ногах офицера – начищенные сапоги со шпорами, на плечах черного полушубка – золотые погоны.
Никодим свернул с дороги в снег и наклонил голову. Ему казалось, что офицер обязательно узнает его, несмотря на шаль, девичью шубенку и сарафан.
Соловая лошадь под всадником, тонкая и упругая, как щука, шла вприпляс. Каленый темно-вишневый глаз ее пугливо покосился в сторону Никодима.
Офицер достал из кармана синих галифе платок и вытер им пышные усы.
«Попался бы ты со своими усами Андрею Иванычу Жарикову в тесном месте!..»
Никодим долго смотрел вслед красивому офицеру. Стройная фигура всадника колыхалась в такт пляшущей лошади.
«Сколько гадов ползает по земле! Ну, я понимаю, за красных и драться, и умереть, а вот за белых…» Уму и чувству Никодима это было непостижимо и противоестественно, так же как съесть кусок мыла.
В соседнем дворе рявкнули трубы оркестра: музыканты разучивали марш. Никодим забежал в ворота. Никогда не слышанная им громкая музыка развеселила его. Слушая, он забыл все и улыбался широко и радостно. Особенно нравилась ему большая, ярко начищенная труба, изогнутая подобно бараньему рогу, рявкающая густым медным басом.
Никодим подошел к музыкантам. Он смотрел, как бритые щеки кларнетистов раздувались от натуги, как в трудные моменты выпучивались у них глаза, а на щеках играли ямочки, словно музыканты улыбались через силу. Никодиму захотелось попросить трубача разрешить дунуть ему один разок.
Из дома вышел мальчишка лет четырнадцати в белой барашковой папахе и малиновой черкеске. На расшитой золотым позументом груди отделанные перламутром и серебром с чернью газыри. Тонкая фигурка его была перетянута в талии узеньким наборным пояском. На ногах – не виданные никогда Никодимом красные сафьяновые сапожки. В правой руке мальчишка держал самую маленькую из всех серебряную трубу со множеством клапанчиков.
Он прошел мимо Никодима, едва взглянув на него из-под пушистых ресниц черными, презрительно сощуренными глазками. Никодима охватила такая дрожь при виде самодовольного лица и нахально вздернутого носика музыканта, что он с трудом удержался, чтобы не толкнуть его плечом в грудь.
Мальчишка встал с краю и приложил серебряную трубку к губам. Никодим повернулся и, не оглядываясь, пошел из двора, волоча саночки.
«Задавака! Один на один набил бы я тебе морду! Надвое бы переломил и увозил бы всю твою сряду!»
А трубы уже издевательски звенели медными голосами вслед Никодиму.
Мальчик пошел на противоположную окраину деревни, решив, как наказывал ему Ефрем Гаврилыч, высмотреть охранение противника с тыла и разведать, что за стрельба была в этом конце ночью.
Не прошел он и квартала, как мимо на взмыленной лошади пронесся кавалерист. Всадник с маху остановил лошадь во дворе лавочника и спешился у коновязи. В глубине, над резным крыльцом большого дома, на казацкой пике бело-голубой флаг.
«Штаб», – решил Никодим.
У открытых ворот рубленая, потемневшая от времени лавка. Никодим прочел вывеску:
«Торговля красным и бакалей,
А также и прочим
Аристарха Иваныча Гольцева».
Обитые железом двери лавки были заперты большим ржавым замком, а у единственного решетчатого окошечка часовой с шашкой наголо. На широком дворе – заседланные лошади. У отдельной, волнообразно изгрызенной коновязи – соловый конь офицера.
Никодиму очень хотелось зайти во двор, но он боялся часового. «Подожду до обеда, а там попробую», – и мальчик вприпрыжку побежал дальше.
У околицы деревни ему попался обоз из восьми подвод. На дровнях, в плетеных коробах, сидели раненые колчаковцы с забинтованными головами, с руками на перевязях.
«Жариковская работа!» – обрадовался Никодим.
Задняя подвода отстала от других. Никодим пропустил ее и, прихватившись веревочкой за перекладину дровнишек, сел на саночки. Подводы повернули к штабу. Мальчик вместе с ними въехал во двор.
Промерзшие мужики-подводчики и раненые колчаковцы пошли в дом. Никодим проскользнул в двери. В полутемной передней штаба было так накурено, что в облаках дыма люди маячили, как в густом тумане.
Никодим прижался в угол, снял рукавички, сунул их за пазуху и стал тереть руки.
«Ежели чего, скажу: «Погреться зашла с морозу…»
Из разговоров возчиков Никодим понял, что они уже второй раз вернулись.
– Проезду по дорогам нет… Куда ни сунься – партизаны…
«Андрей Иваныч орудует!» – ликовал Никодим.
По тону мужиков мальчик чувствовал, что они нисколько не огорчены, что, может быть, привирают даже немного, но ему было радостно, что партизаны всюду…
Дверь из штаба отворилась, и на пороге Никодим увидел румяного, усатого офицера, встреченного им на улице. Мужики и раненые колчаковцы поднялись, но офицер ласково замахал рукой.
– Сидите, сидите, братцы! – приятным голосом остановил он их.
Никодим тоже сел и плотно прижался в угол.
Из раскрытой двери широким потоком бил свет. Сизые слоистые облака табачного дыма колыхались, обволакивали фигуру офицера.
– Придется, братцы, – обращаясь и к раненым и к мужикам, заговорил офицер, – поездку отложить на денек. Завтра утром вахмистр Грызлов с полусотней и пулеметом очистит путь от разбойников.
Кровь прилила к лицу мальчика.
– Сам ты разбойник, котовья морда… – прошептал он.
– А теперь идите, братцы, и отдыхайте, до завтра… – все так же ласково закончил офицер. – Басаргин! – крикнул он совсем другим голосом.
Из соседней комнатушки открылась дверь, и на пороге появился огромный седобородый казак.
– Честь имею явиться, господин сотник! – точно с печки упав, выкрикнул он.
Никодим узнал в нем одного из карателей, приезжавших к ним на заимку, в которых он стрелял через окно.
– Привести пленных в кабинет к господину есаулу!
– Слушаюсь, господин сотник! – еще громче рявкнул Басаргин и шагнул в толпу раненых и подводчиков.
Никодиму очень хотелось остаться в передней штаба, но больше половины мужиков и колчаковцев вышли. Он поднялся из своего угла и шмыгнул к двери. На дворе уперся в саночки руками, разогнался, вскочил на сиденье и прокатился мимо часового.
«Пойду! Теперь пойду! – твердо решил он, но фраза офицера о пленных не выходила у него из головы. – Одним глазком взгляну…»
Никодим сел на саночки и начал переобувать валенки.
Басаргин подошел к часовому.
– А ну, Ганя, отопри клетку да выпусти птичек – сам господин есаул требует! – весело сказал казак часовому.
Подводчики, нагрузив сани ранеными, проехали. Часовой загремел ключами. Пронзительно заскрипела обитая железом дверь.
– Вых-ходи! – грубым голосом закричал казак Басаргин.
Из лавки первым вышел на улицу «адъютант» Ефрема Гаврилыча – связной Васька Жучок.
Он был без шапки, с иссеченным нагайкой, распухшим лицом. Левого глаза у него не было, а на месте его выпятилась застывшая, величиной с голубиное яйцо, какая-то багрово-черная накипь.
Ни нарядного кавалерийского полушубка с мраморной каракулевой выпушкой, ни офицерских ремней, ни сапог со шпорами. Одет Жучок был в какую-то бабью кацавейку и выкрашенные химическим карандашом, растоптанные валенки.
Следом за Жучком вышли еще три человека. Никодим с трудом узнал в них партизан первого и четвертого взводов. Ближним к нему был веселый силач Фрол Сизых, который всегда боролся с Бобошкой.
Пленные партизаны направились к штабу. Басаргин с, обнаженной шашкой и часовой пошли в двух шагах от них. Никодим побежал следом, но в воротах остановился.
Васька Жучок шел впереди и на ходу как-то странно размахивал необыкновенно короткими руками. Только теперь Никодим рассмотрел, что обе руки Васьки Жучка были отрублены по локоть и обмотаны каким-то грязным тряпьем.
– Сволочи! Белые гады! – точно вихрем подхваченный, пронзительно закричал Никодим и вскинул кулак над головой. – Васенька!.. Дядя Фрол! Держитесь! Миленькие, держитесь!.. Мы выручим… Завтра же выручим!..
Басаргин и часовой повернулись к воротам. Обернулись на ходу Жучок и Фрол Сизых, но ни Фрол, ни Васька не остановились, а Жучок даже ускорил шаг и почти побежал к штабу, еще сильнее размахивая своими страшными обрубками.
Охваченный яростью, Никодим ни о чем не думал в этот миг. И только когда остановившийся глуховатый Басаргин, по своему обыкновению тупо соображавший, повернулся в его сторону, мальчик почувствовал опасность, подхватил сарафан, сорвался с места и бросился вдоль улицы. Бежал он так быстро, что ветер свистел у него в ушах. Остановился только у околицы, заметив на перекрестке дорог фигуру часового. Бежать дальше было нельзя. Никодим сел на салазки. В грудь ему точно налили расплавленного свинца. Крутой взвоз, где он катался утром, был рядом. На реке слышались беспечные голоса ребят.
Вдруг в тихом морозном воздухе Никодим услышал тяжелый топот, повернулся к штабу и обмер: по улице с обнаженной шашкой бежал казак Басаргин и на бегу делал знаки шашкой часовому.
Никодим схватил санки и кинулся к взвозу.
«К ребятам!..»
Казак был уже у пушек, когда Никодим покатился под гору. Но только неудержимо мчась с крутика, Никодим понял, что просчитался: орава ребят поднималась в гору, и на безлюдной реке он очутился один.
«Срежут из винтовки», – пронеслось в мозгу Никодима.
Мальчик направил санки к руслу ручья, решив бежать к лыжам. Но голоса ребят замолкли, и Никодим почувствовал за спиной грозную тишину. Санки, теряя инерцию, остановились. Мальчик встал. С крутика мчался, упав на ребячьи санки, бородатый казак.